Образы детства — страница 17 из 93

Бруно! Я тебя умоляю. Подумай о дочери. Летают туда-сюда фразы, пестрящие блескучими словами, в частности, у мамы сорвалось с языка весьма и весьма любопытное — «бесплодны»: Обе твои сестры бесплодны— печально, но факт. И никто тут не поможет, ни бог, ни черт.

Младшие сестры отца — это тетя Ольга, которая жила в Лейпциге вместе с мужем, дядей Эмилем Дунстом (Эмиль Дунст якобы «представлял» по части косметики некую солидную фирму, а Шарлотта по этому поводу неизменно повторяла: Если он сам в это верит, значит, я полная идиотка), и тетя Трудхен, обитавшая со своим супругом, владельцем авторемонтной мастерской Харри Фенске, в Плау-ам-Зе. Плау — если не самый красивый, то все ж таки самый удивительный город на свете, где в витринах повсюду были разложены хрупкие, изящные игрушки (например, балерины в юбочках из органди, которых тетя Трудхен привозила в подарок Нелли, а потом сама ими играла), где очаровательные люди благовоспитанно общались между собой, а мужья — в особенности дядя Харри, муж тети Трудхен,— носили своих жен на руках. Но как же это может быть (быть этого не может!—одно из любимых восклицаний тети Трудхен), что и поныне, когда ты слышишь слово «Плау», перед твоим внутренним взором являются дамы в белом, с зонтиками от солнца, и белые паруса на озере, а не тот реальный малопримечательный город, через который вы много раз проезжали, даже останавливались как-то поесть мороженого,— как же это может быть, понимай, кто хочет. Или кто ищет доказательств власти идеального, вымышленного, желаемого над действительными фактами жизни.

Хватит для начала про Трудхен Фенске, которая, значит, была бесплодна—этого слова Нелли слышать не позволялось, а то бы ее мигом выставили из комнаты; тетя Трудхен, которая однажды, после великого множества перипетий, когда мужья и в Плау перестанут носить жен на руках, расскажет племяннице ту историю с матросом Карлом, историю ее бесплодия. Но пока суд да дело, тетя Трудхен и дядя Харри Фенске ищут ребенка для усыновления. А точнее, младенца. Ведь тетя Трудхен души не чает в малышах. Каркать, конечно, незачем, говорит Шарлотта, но ей бы лично не хотелось быть младенцем, который попадет под опеку золовки. Почему? Да потому, что малышу необходим режим, четкий, расписанный по минутам. А твоя сестра, ты же не станешь отрицать, копуша и разгильдяйка.

Младенец—за ним трое суток наблюдал врач-педиатр, признавший его не только нормальным, но очень даже смышленым.—был из простой семьи, впрочем, оба родителя письменно от него отказались и не имеют права разузнавать о местопребывании своего чада. Требование возврата исключено, это уж как минимум. Кстати, по отцовской линии предки сплошь арийцы, а вот с происхождением прислуги-матери дело обстоит весьма туманно. Говоря без экивоков, мать мальчика родилась не в браке. Что ж. В жизни всякое бывает. Но от природы не уйдешь.

Природа? При чем она тут? Ведь природа — это лес, парк с лужайками—или что-то еще?

Этого Нелли пока не понимала. Вообще слишком уж много всего обсуждали при детях, а им только того и надо, ушки на макушке держат. Нет, ты посмотри на нее, а?

Потом, значит, снова газета.

Евгенический образ жизни. Школы обязаны впредь воспитывать детей в духе евгенического образа жизни. А это как понимать?

А так и понимать. Запретят здоровым девушкам вроде твоей дочери выходить замуж за больных парней вроде Хайни.

Так это же само собой разумеется!

Пожалуйста, вот здесь написано: Кто не должен вступать в брак? Венерические больные, чахоточные и душевнобольные. Четыреста тысяч, мол, сразу стерилизуют.

Бруно. Прошу тебя.

Четыреста тысяч. Сугубо добровольно, разумеется. А между прочим, эти болезни передаются в роду.

Что это за болезни такие, которые вдобавок передаются в роду?

Блескучие слова. Вопросы не допускаются. Фридрих Великий из рода Гогенцоллернов. Белая эмалированная табличка на Рихтштрассе: «Специалист по кожным и венерическим болезням». Выходит, целый род может заболеть, а из-за этого все они останутся без жен и без мужей. Значит, поневоле сделала вывод Нелли, и ее род может заболеть, чахоткой или там душевной болезнью. Захворает род Йорданов, загниет, а она будет сидеть у разбитого корыта—ведь замуж-то нельзя.

Более точные сведения о состоянии здоровья своего рода она могла получить только от человека, который ни о чем не подозревал. От «усиш-киной» бабули.

Ну конечно, можешь заночевать у меня, Нелличка. Оставь ребенка в покое. И почему бы мне не сварить супчик с мучной заправкой, раз она его любит?

«Усишкины» дед и бабка живут теперь на Адольф-Гитлерштрассе, Ах, господи, человек-то привыкает. Больные? — говорит «усишкина» бабуля. Мы?! Словно у нас другого дела нет, как болеть. Или ты про мой желчный пузырь?

Нет, не про желчный пузырь. Да его и удалили в самую пору. Чахоточные? Езус коханы[13], понятия не имею. Душевнобольные? Этого еще не хватало! Дядя Эде? Муж тети Лины из Гручно, что в «польском коридоре»?[14] Мой зять Эде душевнобольной? Кто это тебе наговорил? Так я и думала. Дни-то долгие, вот твоя мамаша и горазда языком болтать.

У тети Лины из Гручно муж с приветом, да еще с каким. Дядя Эде.

Информация подтверждается двумя свидетелями, которые вот только что съездили в «польский коридор» в гости к тете Лине и дяде Эде,— братом «усишкиной»- бабули Генрихом и его женой, тетей Эмми, постоянно проживающими в Кенигсберге (Восточная Пруссия).

Ой, милые, у Лины такое творится. Неладно у них там.

Нелли в пижаме укладывается на живот возле двери бабушкиной большой комнаты, чтобы сквозь щелку подслушать, почему тетя Лина — потешная чудачка, между прочим, и детей ужас как любит — должна теперь бояться за свою жизнь. Притом Эде мужик неплохой, да и не был он никогда плохим: кто этак говорит—бесстыдно врет. Просто самогон ему всегда очень уж быстро в голову ударял. И «усишкина» бабуля — господь свидетель —не раз уже говорила ему: Возьмись за ум, Эде! А то ведь, мол, добра, не жди. Однако дядя Эде, который представлялся Нелли маленьким, печальным человечком с круглой головой, твердил свое: Эх, Густа. Густа, если б ты знала. Это глубокомысленное изречение Нелли решила на всякий случай запомнить. С испугом и удовлетворением она услыхала, что дядя Эде, когда на него в очередной раз накатывало, шел на тетю Лину с топором, а после, опамятовавшись, клал голову ей на колени и заливался слезами: Линушка, Линушка ты моя!

Все эти незаурядные происшествия надо было мысленно разместить посредине «польского коридора», где из-за пресловутой польской шарашки навести порядок никак не удавалось — то ли дело их собственный немецкий коридор, там даже грязную обувь оставлять не разрешали, ведь коридор да ванная — это визитная карточка квартиры.

По тюльпанному дереву, что росло возле бабушкина крыльца, ты вмиг отыщешь ее дом среди множества других на длинной улице, думала ты и оказалась совершенно права. Дерево, которое в июле уже не цветет, стало выше и толще, а дом как бы уменьшился в размерах. Голубые ставни перекошены, ворота обветшали, с виду ни дать ни взять беззубая пасть — беглое впечатление, поскольку вы, хоть и медленно, но без остановки проехали мимо. А вот Лутц, которому было четыре года, когда дед и бабка отсюда уехали, не узнал ни тюльпанного дерева, ни ставен. Хоть убей, сказал он. Полнейшая нирвана.

Насчет змеи ты промолчала.. Но ведь именно здесь она и вошла в Неллину жизнь — вползла, взмеилась, мерзкая тварь. Само собой, толстенная, иначе парнишка-дровосек из рассказа «усишкина» деда нипочем бы не принял ее за бревно. Здесь, в большой комнате, на этом диване с обивкой в коричневых разводах, Нелли внимала дедовой истории—сказать «слушала» было бы чересчур слабо и невыразительно. Ох уж эта змея, она потом ночь за ночью лежала возле Неллиной кроватки. И хотя никогда не пыталась обидеть Нелли, однако ж не давала ей ночью встать с постели. Змеи не из тех животных, с которыми можно столковаться или как-нибудь еще вступить в контакт. Они молчком укладываются возле кровати, рассчитывая на то, что нечистая совесть прозорливо подскажет, чего им надо. В бабушкину квартиру им хода нет, ведь там спишь под боном у бабушки на широкой скрипучей деревянной кровати, лицом к стене, на которую уличный фонарь бросает теневой узор листвы тюльпанного дерева. И большим белым горшком можно спокойно воспользоваться, пока «усишкин» дед громко и ровно похрапывает на своей кровати. Нелли не спит и старается поймать свои мысли в момент возникновения. Она опустошает голову. Потом велит себе думать: сейчас темно. Но каждый раз вполне сложившейся мысли предшествует нечто вроде внутреннего шепота, уловить который ей не удается..

(Звонок по телефону — это Рут, старшая дочь: она видела тебя во сне. Гладкая, как зеркало, вода, а ты заплыла слишком далеко от берега — топиться собралась.— Зачем ты мне это рассказываешь? — спрашиваешь ты. Подстегнуть меня хочешь? Лавировать осторожней, чем я сейчас, едва ли кто сумеет. — А вдруг, говорит Рут, я во сне толкую твои порою нелепые припадки храбрости как тайный призыв к другим: давайте, мол, уничтожьте меня? Чтобы тебе самой не пришлось этого делать. — Чересчур просто, говоришь ты. Ведь если на том конце озера есть другой берег, мне явно захочется его увидеть.— Тебе вспоминается, как ты в детстве боялась за свою маму. Неужели все повторяется? Неужели понимание того, как остановить этот круговорот, непременно должно приходить слишком поздно, когда вред уже нанесен, а сам ты слишком стар для радикальных перемен?)

Почему Нелли было так важно слыть храброй? Дядя Генрих из Кенигсберга, большой насмешник, медленно-медленно ведет ее указательный палец сквозь пламя свечи. Нелли не дергается, даже когда на глазах выступают слезы, и все-таки дядя Генрих говорит: Не-ет, девонька. Это не храбрость. Вот ежели ты мне скажешь сейчас, что злишься на меня, что я противный, — вот это будет храбрость.—Дядя Генрих с его длинным лошадиным черепом, желтым и блестящим, с его громадными желтыми зубами. — Ну что, скажешь? —Нет, говорит Нелли. — Вот видишь. Ты, пожалуй, сердобольная, но не храбрая; храбрость — это совсем другое.