Давно забытые черты Эмиля Дунста снова и снова возникали на фоне книги освенцимского коменданта.....как ответ на вопрос, знавала ли ты кого-нибудь, кто мог бы выступить на страницах этих записок. Эмиль Дунет! Он бы по всем статьям подошел. Ты ведь не забыла, как он сыпал некоторыми словами. Польский сброд. Жидовское отродье. Русские свиньи. У него были все данные, чтобы стать шестеренкой — любой шестеренкой!— описанной Хёссом машины уничтожения. Он сгодился бы на выгрузке. И как конвоир. И на селекции. И чтобы открывать газовые вентили. И как надзиратель у печей крематория. Он был бы на месте и среди охранников которые вечерами сидели в казармах и топили в шнапсе жалость к самим себе Не забудь он еще частенько распинался насчет «низменных инстинктов » которые столь успешно одолел в себе Рудольф Хёсс.
Одного, впрочем, ему недоставало — старательности. Печально, но факт: Эмиль Дунет был лентяй. Эйхман и Хёсс были весьма прилежными немцами, одержимыми в работе, и ничто их так не огорчало, как непонимание н халатность окружающих, мешавшие им образцово выполнять свою работу.
Получив первые сообщения из лагерей смерти, союзники их не опубликовали. Причина: они не могли в это поверить. Не хотелось им, чтобы их обвиняли в распространении измышлений о зверствах. Мы же теперь ждем от людей чего угодно. Мы считаем, что всё может быть. Mы знаем что к чему. Вероятно, это самое важное отличие нашей эпохи от предшествующих.
Вероятно, необходимо, чтобы это наше знание вновь утратилось.
Теперь—Неллины выступления, дававшиеся ей, похоже, без труда.
Начнем с вещей безобидных, с концертов в лазарете. Бывшая психиатрическая лечебница на Фридебергершоссе в войну была лазаретом. Никто не задавался вопросом, куда подевались сумасшедшие, на чьих койках лежали теперь раненые. Под руководством командира отряда Кристель Нелли и ее отделение подготовили превосходную программу, памятуя о негласном уговоре, что раненым требуется что-нибудь «полегче». «Генераль-анцайгер» , корреспондент которого описывает концерт в лазарете, не упоминает ни одной из боевых песен Движения, вообще ничего воинственного, зато перечисляет такие песни, как «Я — музыкант» и «Все мне едино, хоть смейся, хоть пой, сердце мое — ровно птица, к тебе устремилось, девица».
Возгласы «хо-хо!» и овации легкораненых. Тяжелораненые, у которых в палате, несмотря на распахнутые окна, стоял какой-то сладковатый запах и которым разрешено было послушать одну-единственную песню, попросили «Роземари, ах, Роземари, семь лет мое сердце томилось по ней». По впадинам на одеялах Нелли догадалась, что кое-кто из них лишился рук и ног.
Под конец юнгфольковские девчонки пропели в коридоре «Лили-Марлен», да так, что буквально все расчувствовались. «Когда клубятся поздние туманы...» А совсем уж на прощанье раненые камрады, лежа в постелях, отблагодарили песней юнгфольковских девчонок. «Аргоннский лес в полночный час, /Хранит сапер уснувших нас, /Звезда мерцает во тьме ночной, /Путь указуя в край родной», пели они. Песня не умолкала. Взгляды солдат были прикованы к одеялам, девчонки потихоньку, на цыпочках вьппли за дверь, а вслед им неслось. «В Седане дальнем на юру /Стоит на страже часовой, /У ног его товарищ, /Сраженный пулей шальной»:
Вечером всегда хуже некуда, сказала молодая белокурая медсестра, провожая девочек к выходу. Шарлотта, поджидавшая дочку у открытого окна, обронила только: Кто вернет горемыкам здоровые руки-ноги!
А в тот субботний день, 10 июля 1971 года, в Г., бывшем Л., время давным-давно перевалило за шестнадцать часов (это было после передышки в новом кафе). Наконец-то можно и в гостиницу.
Нелли в детстве не бывала ни в этой, ни в других гостиницах: Ленка, получая ключ, держится так, будто для нее это самое что ни на есть привычное дело. Вам отвели комнаты на первом этаже. Внутри все пышет дневным зноем. Призвав на помощь русский язык, вы сумели, к счастью, расшифровать польский указатель «Душ на втором этаже. Ключи у администратора».
Пошли вместе, а?
О'кей.
Клёвая штука — такой душ, говорит потом Ленка. Безо всяких там выкрутасов, стены выкрашены шаровой краской, на полу — деревянная решетка. Она открывает краны, позволяет тебе намылить ей спину; воблочка ты этакая, говоришь ты, а она отвечает: Погоди, то ли еще будет! И во все горло распевает: «И все поем мы «очень хорошо»!». Ты замечаешь, что кабина вряд ли звуконепроницаема. I like you[67], отзывается Ленка.
Потом она бросает взгляд в быстро запотевающее зеркало и видит там себя, в купальной шапочке. Без волос, говорит она, ей в пору сниматься в фильмах ужасов. Спустя некоторое время, передав ключ от душа своему дяде, она объявляет, что решила вздремнуть, и укладывается на кровать возле окна, отделенную от твоей двумя тумбочками. Ты уже засьшаешь, когда она говорит бодрым голосом: Вообще-то так и хочется разреветься.
Тебе сразу понятно, о чем это она.
Как подумаю, что, может, именно сейчас, когда я yютно нежусь в постели, солдаты-американцы убивают людей в какой-нибудь вьетнамской деревне,— как подумаю об этом, так просто видеть себя не могу, противно. Ты молчи, говорит она, я знаю, что несу глупости, но, наверно, еще более страшная глупость — спокойно спать, когда происходят такие вещи.
А самое-самое страшное, наверно, то, что люди ко всему привыкают.
Утешения, успокоительные фразы-вот что первым делом приходит тебе в голову, но ты прикусываешь язык. Не хочешь, чтобы она уже сейчас сбилась с толку. Не хочешь, чтобы уже сейчас на ее лице запечатлелось то выражение посвященности, от которого тебе самой никогда теперь не освободиться: Меня не проведешь! Я все насквозь вижу!
Однако же, говоришь ты, тем, что человечество выжило как вид, оно не в последнюю очередь обязано способности привыкать.
Мне все ясно, говорит Ленка. А если сейчас человечество привыкает к этим вот вещам, которые уничтожат его как вид? Ну? Что тогда? Скажи хоть что-нибудь.
Н-да, говоришь ты. Может, нельзя самому впускать в себя сумасшествие.
Веg your pardon?[68]
Я имею в виду многочисленных людей, которые свято верят, будто все, что делает и думает большинство, совершенно нормально.
Ах, эти, тянет Ленка, Знаю я их.
И что же?
Да ничего. Они жутко действуют мне на нервы. А иногда я их жалею.
А тебе не страшно, когда ты думаешь совсем не так, как они?
Страшно? — удивляется Ленка. Так ведь я вижу. что с ними творится!
Ну а если они к тебе пристанут, да не на шутку?
Я тогда жутко разозлюсь и начну рычать.
Но вдруг они правы, ведь их большинство — такая мысль тебе в голову не приходила?
Не-а, говорит Ленка. Мне пока жить не надоело. А как я это оцениваю, тебе в голову не приходило?
Обо мне тут вообще речи нет. Может, поспим все-таки?
Отвлекающие маневры, говорит Ленка.
Номер выходил окнами во двор. Какой-то водитель отогнал свою машину в тень, потом все стихло.
Между прочим, напоследок сказала Ленка, уже тихонько, я недавно ужасно рассорилась с Улли.
Из-за чего?
Да мы проходили «Марио и волшебник»[69]. Потрясная книжка, кстати говоря. Я сказала, что в нашем классе никто бы перед волшебником не устоял.
А Улли?
Он меня обругал: зачем, мол, выпендриваться, я что, умней других, что ли. Да нет, конечно. Но, думаю, его бы я раскусила.
Неужели?—бормочешь ты сквозь сон, странно умиротворенная. А потом начинается хорошо тебе известное: опять все та же похоронная процессия. На сей раз она шагает по белой гравийной дорожке на самом берегу Балтийского моря, по правую руку тебе все время видны мелкие волны с белыми пенными барашками, пляж. Впереди, во главе процессии, оркестр играет «Вы жертвою пали». Люди вокруг тебя все в черном, но твое серое будничное пальто их не шокирует, они называют тебе имена высокопоставленных участников погребальной церемонии. Но ты и без того их знаешь. Из звуковой колонки у обочины слышен голос популярного репортера, который, едва не плача, восклицает: Вот он вступает в зал, связанный для него с таким множеством дорогих воспоминаний... Почему это — в зал? — думаешь ты, зная, что будет дальше: процессия останавливается на краю кладбища возле гигантского необработанного валуна, на котором стоит одно только имя — Сталин. Люди в траурной процессии каждый раз приходят в замешательство: Так он уже умер? Уже лежит здесь? А кого, собственно, мы хороним?
Когда же, спрашиваешь ты у X., впервые рассказав ему свой сон, когда мы начнем говорить и об этом? Как отделаться от ощущения, что покуда все сказанное нами носит предварительный характер и лишь тогда разговор пойдет по-настоящему?
X, считает, что хочешь не хочешь, а надо жить со всеми вашими сновидениями, происходящими из разных временных пластов. Но боже упаси жить в сновидениях, ведь тогда эти времена возьмут над вами верх. У него на любой случай готова цитата, вот и сейчас он цитирует Майстера Экхарта[70]: «Решающий час — это всегда час нынешний». Ты, говорит он, живешь ради будущего. Я нет. Я живу сегодня, сейчас, каждое мгновение. Самые тяжкие травмы из нанесенных вам обсуждаться не будут. Не умолкающие всю жизнь отзвуки детской веры в то, что когда-нибудь мир достигнет совершенства.
В апреле 1940 года Нелли узнает из «Генераль-анцайгера», что изобретены деревянные сандалии-«стукалки» : «Обувь без талонов». Рецепты вегетарианского фрикасе и паштета из эрзац-печенки. Читает о том, как гитлерюгенд воюет за бумагу (она тоже участвует, с мешком и тележкой). Владельцы нелегальных радиоприемников приговорены к различным срокам заключения в каторжной тюрьме. Фотоснимок в рубрике «Камрад Женщина»: Матери за плугом. Принят на вооружение самый современный самолет-разведчик ближнего радиуса действия- «Фокке-Вульф-189», Траурные извещения о погибших занимают полосу с лишним: «Возлюбленный, оплаканный и незабвенный!» Знак «V» -символ победы на всех фронтах. Осень 1941 года: «Судьба Советов решается в эти осенние дни». На рождество городской театр дает для маленьких и взрослых зрителей «Мальчика с пальчик». Нелли смотрит «Пандур Тренк» с Хансом Альберсом, «Главное — счастливый!» с Хайнцем Рюманом, «...скачите ради Германии» с Вилли Биргелем, «Материнскую любовь» с Луизой Ульрих, «Подводные лодки западным курсом» с Ильзой Вернер.