Офицер даже бровью не повел. Оттолкнулся от косяка, открыл дверь ванной. Прошу, сказал он но-немецки, без малейшего акцента. Они набрали ведра над ванной, стараясь не озираться в этом незнакомом, занятом врагами помещении. Офицер донес ведра до садовой калитки. Шарлотта поблагодарила: Большое спасибо. Дальше мы сами.
Офицер посмотрел на Нелли. Может быть, ждал, что она тоже поблагодарит, но она молчала. Откуда вы?-— спросил он.
Шарлотта ответила. Он кивнул, словно прекрасно ориентировался в названиях немецких городов. А сам все смотрел на Нелли. Спросил, сколько ей лет. Ответила опять не она, а мама. Он, точно пробуя на язык, повторил: Шестнадцать. И добавил: Плохо дело.
Странно, печаль в его глазах, казалось, была не нова и возникла отнюдь не по ее милости. Еще он спросил, как и раньше не вполне уверенно, но все на том же безупречном немецком, не нужно ли им чего-нибудь. Нелли опасалась за мамину стойкость, однако Шарлотта Йордан знала, что надо делать; она поблагодарила и отказалась. Может, лекарства?— спросил он, К счастью, у нас, слава богу, все здоровы, Шарлотта так и сказала. Он все не решался отпустить их. Потом собрался с духом и сказал тоном, который не вполне ему подходил; Ничего, для вас тоже все уладится.
Тут уж Шарлотта не выдержала. Наше отечество погибло, и мы все тоже — такова война. Вы победители, мы побежденные. Нам надеяться не на что.
Невысокий офицер тихо, будто стыдясь, проговорил: Это Гитлер погубил Германию.
Конечно, сказала Шарлотта, это вы так считаете. А мне уж позвольте остаться при своем мнении. Я не пинаю ногами тех, кто и без того повержен.
Она подняла ведро. Печальный взгляд офицера по-прежнему был устремлен на Нелли. Они почти добрались до своего костерка, когда мама тихо сказала Нелли: Он ведь еврей, ты заметила? Наверняка из Германии эмигрировал.
Нелли ничего не заметила. Американский офицер, якобы еврей и якобы эмигрант из Гepмaнии, произвел на нее жутковатое впечатление. В тот дом они за водой больше не ходили.
В дочиста отмытом умывальном тазу кипел на огне гороховый суп. Когда же Нелли в последний раз видела живой огонь в густеющем сумраке ночи? Давно-давно—тот довоенный костер на празднике солнцеворота, и еще раньше, в Провале. Это было в другой жизни, думала она, странно обрадованная собственной четкой формулировкой. Братишка Лутц в свои двенадцать лет не мог припомнить, чтобы в темноте разрешалось зажечь огонь, тем более костры — сразу дежурный кричит: Гаси! Он, как щенок, сновал вокруг костров, он места себе не находил от возбуждения. будто ему дозволили участвовать в некоей запретной акции: Шарлотта умирала со страху: Не дай бог, свихнется мальчонка.
Как лагерник очутился у их костра? Не иначе кто-то его позвал — наверняка мама. Видела, должно быть, как он одиноко бродил среди телег и костров, изредка останавливался, смотрел на людей, неприкаянный, всем чужой. Шарлотта сразу распознавала, что за народ слоняется вокруг. Прошу вас разделить наш скромный ужин, сказала она, словно приглашая гостя в парадную горницу. Он было воззрился на нее, но быстро сообразил, что это не издевка, а вежливость, адресованная лично ему, и уселся на пенек. Шарлотта выбрала из своих бережно хранимых тарелок ту, что была оббита меньше других, и подала ему. И налила ему прежде всех. Он ел так, что Нелли невольно подумала: вот теперь я понимаю, что значит есть. Круглую плоскую шапчонку он снял. Бугристая стриженая голова, оттопыренные уши. Нос — большущая кость на изнуренном лице. Представить себе его настоящее лицо было невозможно, особенно когда он закрывал глаза, а он закрывал их довольно часто, от изнеможения. И тогда сидя покачивался—Нелли такого еще не видела. Очки в никелированной оправе, с сильными стеклами, были привязаны за ушами грязным шнурком. Когда за толстыми линзами открывались его глаза, брезжила догадка о том, какое у него лицо — не то было, не то будет. Нелли заметила, что смеяться он не умеет. Это была первая крохотная точка соприкосновения между ними.
Мама извинилась за жидкий суп. Ах, добрая женщина, сказал он, мы не привередливы. Нелли впервые слышала, чтобы ее маму называли «доброй женщиной»- и разговаривали с нею таким снисходительным тоном. А она, словно тон этот был вполне естествен, сказала: Не привередливы? Охотно верю. Плохую с вами шутку сыграли. В чем обвиняли-то, если не секрет?
Я коммунист, ответил лагерник.
В тот день Нелли слышала сплошь новые фразы. Подумаешь, костры, безнаказанно горящие в ночи! Да разве они идут в сравнение с человеком, который сам открыто обвинил себя в том, что он, мол, коммунист?
Вот как, сказала мама. Так ведь за одно за это в лагерь, поди, не сажали.
С невольным удивлением Нелли отметила, что лицо этого человека все ж таки способно было измениться. Правда, он уже не мог выразить ни злости, ни недоумения, ни озадаченности, В его распоряжении остались всего-навсего глубинные оттенки усталости. Точно обращаясь к самому себе, без упрека, без особого нажима он проговорил: Где вы все только жили.
Конечно же, Нелли не забыла этих слов, но лишь позднее — спустя годы — они стали для нее чем-то вроде девиза.
Ночевать под открытым небом было холодно. Когда, доев вишни, вы опять сидите в машине, едете обратно в Л., уже почти решившись распрощаться с этим городом, X. рассказывает своей дочери Ленке, как они, пленные, жили в палатках на просторном, отлогом лугу — западнее Эльбы, которую он потом переплыл на лодке, чтобы удрать в родные края,— как им опостылела американская тушенка (есть ее приходилось без хлеба) и как один из пленных каждое утро выходил из своей палатки, поставленной повыше других, и протяжно, с подвывом, кричал на весь лагерь: Не-е-емцы-ы, не-е-емцы-ы. всё-о-о дерьмо-о-о!
X. повторил этот крик, двадцать шесть лет стоявший у него в ушах, а Лутц неожиданно сказал: Не очень-то он и ошибался, надо отдать ему справедливость. X. продолжил рассказ: первый побег кончился неудачей, зато вторая попытка переплыть Эльбу увенчалась успехом, и он поспешил домой, не один день шел, временами батрачил у крестьян — за питание и харчи на дорогу. В пути разжился штатской одеждой — с бору да с со-сенки, на вид совсем был мальчишка. Военные патрули его не задерживали. Так он избежал тягот лагерной голодухи.
Ленка заметила, что обнаруживается все больше случайностей, которые либо должны были, либо не должны были произойти, чтобы ее родители в конце концов повстречались, а там и она сама родилась. Она не знала, как быть: считать ли себя теперь ничтожеством или, наоборот, пупом земли. В сомнительных ситуациях выбирай середину, сказал ее дядя Лутц, того и другого поровну.
На третий день беженский лагерь под Варсовом был распущен. Лишь несколько километров обозы двигались по шоссе, затем военные регулировщики направили их на проселки, ведшие к отдаленным деревням. Именно там беженцы должны были искать себе приют. Господин Фольк, сверившись с картой, бросил клич: Гросмюлен. В Гросмюлене находилась усадьба полкового приятеля господина Фолька, Густава фон Бендова, родовитого мекленбургского аристократа. Бендовы друзей в беде не бросят.
Шарлотта, которая становилась все строптивее, хоть и спросила вслух: А нам-то какое дело до этих Бендовов? — но не могла же она в конце концов скинуть с повозки свои чемоданы да мешок с постелью и остаться посреди леса, на росстанях двух песчаных дорог.
Лисбет и Альфонс Радде считали, надо сказать Фолькам спасибо, что те взяли их с собой.
Вот еще дерьма-то, сказала Шарлотта.
Ее сестрица Лисбет тут же вставила, что она, мол, день ото дня грубеет. Пожалуй, так оно и было. Ведь когда, одолев короткую, километра два всего, но скверную дорогу, окаймленную кустами терна, по обеим сторонам которой тянулись огороженные выгоны, они подъехали к Гросмюлену, когда разглядели приземистые, обветшалые домишки батраков да собак, что с яростным лаем кидались на проволочные стены сооруженной посреди двора псарни, когда увидали и сам замок — мрачное здание, где долго не было никаких признаков жизни, — Шарлотта опять открыла рот и сказала: Ну, родные мои, нас и занесло — прямиком к черту на рога.
Это была чистая правда.
16. СИНДРОМ ВЫЖИВАНИЯ. ДЕРЕВНЯ
Храбрецы по нечаянности.
Безоглядность (отсутствие ретроспективы) как одно из условий выживания, как одна из предпосылок, позволяющих разделить живых и выживших, то есть уцелевших. (X. говорит, в машине воскресным полуднем 11 июля семьдесят первого года, на обратном пути в город Г.: Вы полностью закрыли мне задний вид, куртки у окна надо сложить поаккуратнее. Ну так как, заедем еще разок к вам? — Да, кивнули вы с Лутцем.)
Вопрос из зала: По-вашему, все то, о чем вы пишете, можно преодолеть? Ответ: Нет, нельзя. (Гибель шести миллионов евреев, двадцати мил-лионов советских людей, шести миллионов поляков.)
Но какой же тогда смысл — это дополнительный вопрос — снова и снова ворошить прошлое?
(Синдром выживания: психофизическая картина болезни у людей, подвергнутых экстремальным нагрузкам. Разработано на примере пациентов, которые долгие годы были узниками концлагерей или преследовались властями. Основные симптомы: тяжелые, длительные депрессии с прогрессирующими нарушениями коммуникабельности, состояния страха и тоски, ночные кошмары, чувство вины, расстройство памяти, прогрессирующая боязнь преследования.
Подытоживая свои исследования, врач говорит: Мир живых и мир выживших, уцелевших, бесконечно далеки друг от друга, их разделяют световые или, вернее, теневые годы.)
Кто рискнет установить дату, рядом с которой будет записано: преодолено? (Подруга, в шестнадцать лет попавшая из Терезина в Освенцим, а через два года бежавшая с «эшелона», означавшего смерть, говорила, что с тех пор реальность для нее подернута дымкой и разрывается эта пелена лишь иногда, в редкие мгновения. Сама же она, хоть ночью ей и грозят кошмары, а днем зачастую боязнь преследования, стала себе до странности безразлична. Смерть — вот что было ей назначено, а что она выжила, уцелела — это случайность. Случайному выживанию сам человек не способен вновь придать ту же цену, что и жизни, которую никогда под сомнение не ставили. Теневые годы.)