Война и мир
Глава 1Восприятие и репрезентация войны в хронистике
В классическое и позднее Средневековье, как, впрочем, и в любую другую эпоху, продолжительные войны решительным образом влияли на духовное и материальное положение отдельных индивидуумов и целых социальных групп. Настойчивая пропаганда необходимости встать на защиту божественного закона, приняв участие в справедливой войне, должна была в первую очередь найти отклик в сердцах благородных рыцарей, поскольку именно с воинской службой массовое сознание связывало общественное предназначение этого сословия.[597] Между тем, помимо выполнения вассального долга, английский рыцарь должен был иметь какие-то дополнительные стимулы для того, чтобы принять участие в опасных и тяжелых испытаниях. Благодаря военной реформе Генриха II, заменившего воинскую повинность вассалов (40 дней в году) на ее денежный эквивалент (так называемые «щитовые деньги»), рыцарь, а также любой другой свободный подданный английской короны мог считать свой долг перед государем выполненным сразу после уплаты соответствующей его статусу суммы. Однако общественная мораль настойчиво предписывала рыцарям проявлять не только верноподданнические чувства, но и воинскую доблесть. Рыцарь, проведший свой век вдали от полей сражений, имел мало шансов на уважение равных и благосклонность прекрасных дам. Кодекс рыцарской чести настойчиво требовал крови — лучше вражеской, но на худой конец можно было гордиться не только нанесенными, но и пропущенными ударами, демонстрируя шрамы, свидетельствующие о воинской доблести их обладателя.
Отправляясь воевать, рыцари руководствовались не только желанием исполнить вассальный долг, но и своими собственными целями, среди которых стремление к личной славе занимало отнюдь не последнее место. Такое отношение к войне сурово осуждалось не только отцами Церкви, труды которых благородные рыцари XIV–XV вв. читали крайне редко, но, что гораздо важнее, постановлениями церковных соборов классического Средневековья, признававшими убийство в целях доказательства личной доблести смертным грехом. Лишь в 1316 г. папа Иоанн XXII снял утвержденный его предшественниками строжайший запрет на проведение турниров. Инвективами в адрес турниров полны и труды историографов, основная часть которых принадлежала к духовному сословию. Так, по мнению Жака де Витри, идейного вдохновителя Пятого крестового похода, ставшего в 1228 г. кардиналом Тускуланским, а двенадцатью годами позже избранного патриархом Иерусалимским, «турниры провоцируют свершение всех семи смертных грехов»: они пробуждают гордыню, разжигают ненависть и гнев, способствуют унынию проигравших, вызывают скупость и алчность (участники сперва грабят друг друга, а после обирают своих крестьян), чревоугодие во время праздничных пиров и, наконец, поощряют разврат, поскольку рыцари сражаются ради «удовольствия распутных женщин», одаривающих их различными знаками внимания.[598] Один за другим авторы классического Средневековья на страницах своих сочинений обрекают участников турниров на адские муки, утверждая, что таких грешников следует лишать христианского погребения. Впрочем, у тех же самых авторов попадаются также рассуждения о рыцарских подвигах и восхваления воинской доблести. У этой амбивалентности есть два измерения. Во-первых, совершенно очевидное сосуществование в средневековой культуре двух этосов: религиозного и аристократического, пересечение, слияние и взаимодействие которых и дают такой своеобразный результат, как осуждение и восхваление войны одними и теми же авторами на соседних страницах. Во-вторых, соотношение христианских максим и социальной практики усложнялось вовлеченностью духовенства в систему вассально-ленных отношений.
Между тем продиктованная гордыней жажда личной славы продолжала оставаться важнейшим пунктом (из имевших отношение к войне), взгляд на который приверженцев кодекса рыцарской чести противоречил христианской доктрине смирения. Сразу необходимо оговорить, что исторические сочинения никак не могут в полной мере отражать реальные представления о воинской славе непосредственных участников королевских кампаний. Большую часть хронистов и поэтов составляли клирики, у которых мирская слава не должна была вызывать самого пристального интереса. Немногочисленные светские историографы или же авторы, ориентированные на рыцарскую аудиторию, также подчинялись законам жанра, следуя образцам, созданным их предшественниками.
В качестве примера доминирования «правил» историописания над личным опытом и собственным мнением можно привести описание битвы при Азенкуре в хронике Жана де Ворэна. Ворэну было пятнадцать лет, когда он стал свидетелем этого легендарного сражения, в котором пали, воюя на французской стороне, его отец и старший брат. Позднее рыцарь неоднократно беседовал и с другими очевидцами тех событий, причем не только с французами, но и с англичанами.[599] Однако, описывая сражение, Ворэн в основном следовал за текстом другого бургундского хрониста, Ангеррана де Монстреле.[600] Разочаровывая современных исследователей, Жан де Ворэн полностью лишил рассказ об этой битве каких-либо индивидуальных переживаний, более того, в этом месте он даже не упоминает ни о себе, ни о своих родственниках, поскольку явно счел эту «мемуарную» информацию неуместной в данном тексте. Работая в жанре хроники, автор интуитивно избрал для себя взгляд не участника, а стороннего наблюдателя, для которого важнее передвижение целых отрядов и поведение государей, чем передача собственных эмоций. Именно поэтому Ворэн, который, несмотря на личное присутствие в войске, видел всего лишь незначительный фрагмент сражения, обратился к основанному на официальных документах труду современника.
В XIV в. наряду с традиционными хрониками и героическими поэмами появляются и становятся весьма популярными теоретические трактаты, посвященные непосредственно военному искусству. Но и здесь исследователь сталкивается с целым рядом трудностей.
Во-первых, далеко не всегда авторы этих трактатов обладали личным боевым опытом: например, написавший около 1386–1387 гг. «Древо сражений» Оноре Боне был бенедиктинским приором в Селонне, доктором канонического права, а «Книга боевых и рыцарских деяний» (1410 г.) и вовсе вышла из-под пера дамы — Кристины Пизанской.
Во-вторых, даже те авторы, которые, подобно погибшему в битве при Пуатье Жоффруа де Шарни или Жану де Бюэю, всю жизнь провели в рыцарских доспехах, работая над теоретическими трактатами, руководствовались не только, а может быть, и не столько личным опытом, сколько положениями канонического права и представлениями об «идеальной» или «правильной» христианской войне, в которой ius ad bellum невозможно без ius in bello. Фактически, назидательная цель теоретических трактатов о войне и военном искусстве полностью подавляет не только социальную или гендерную принадлежность автора, но и его боевой опыт, делая его наличие или отсутствие нерелевантным.
В-третьих, следует учитывать, что все известные трактаты о рыцарстве и военном искусстве были созданы за пределами Англии — в основном во Франции и Италии. И хотя большинство английских рыцарей в XIV–XV вв. кто лучше, кто хуже понимали французский, а некоторые и латынь, а следовательно, являлись потенциальной аудиторией для иностранных сочинений, отсутствие собственной «национальной» продукции подобного рода приходится учитывать. Возможно, причины этому следует искать в отличиях английского рыцарства от континентального (в открытости сословия, в большей социальной мобильности общества, в иных принципах комплектации армии), а может быть, в банальной непопулярности жанра светского трактата в рассматриваемый период.
В любом случае, говоря об отражении индивидуальных представлений непосредственных участников военных действий в исторических произведениях, необходимо помнить о весьма своеобразном соотношении идеализированных теоретических представлений о кодексе рыцарской чести с грубой реальностью войны. Даже самый куртуазный рыцарь, воспитанный на героических сказаниях и романах, тонкий знаток фундаментальных трактатов о военном искусстве, мог определить сферу, за пределами которой буквальное следование книжным истинам будет не только опасным, но даже вредным и, что еще хуже, смешным и нелепым. Поведение, украшающее воина на турнире, могло грозить ему смертью в реальном бою. Сравнивая теорию войны с ее практикой, неизменно убеждаешься в том, что в сознании большинства воюющих теория и реальность мало соотносились. Конечно, достаточно легко привести массу примеров, доказывающих обратное. Можно вспомнить историю гибели короля Богемии Иоанна в битве при Креси в 1346 г. Романтический герой — слепой король Иоанн не только лично принял участие в битве, он командовал авангардом рыцарей. Помимо короля Богемии, в этой битве погибли брат Филиппа Валуа граф Алансонский, герцог Лотарингский, граф Фландрский, граф Блуаский. Сам Филипп Валуа покинул поле боя, только потеряв коня. Стяжавший победу благодаря своим лучникам Эдуард III лично не принимал участие в сражении. Дань рыцарской романтике он воздал после битвы, оплакивая гибель короля Иоанна — «паладина всем сердцем», которому давно было предсказано, что он погибнет в битве против храбрейших рыцарей мира. Примечательно, что плюмаж Иоанна из страусиных перьев с тех пор стал украшать боевой щит принца Уэльского. Другой государь — Генрих V Английский, заслуженно признанный одним из величайших воинов в мировой истории, регулярно сверялся с Библией, дабы его собственные действия или действия его солдат не противоречили положениям канонического права. Впрочем, даже под страхом вечного проклятия и смертной казни английские солдаты не всегда могли удержаться от искушения разграбить церковное имущество или учинить насилие над монахинями. В этом плане показателен хорошо известный пример достославного сэра Томаса Мэлори, написавшего роман об идеальном рыцарстве во время пребывания в тюрьме (причем не первого), куда он был посажен за грабеж и изнасилование.[601] Возможно, иронизируя над сложившимися обстоятельствами, Мэлори вставил в текст следующий пассаж: «Как? — воскликнул сэр Ланцелот. — Рыцарь — и вор? Насильник женщин? Он позорит рыцарское звание и нарушает клятвы. Да это позор рыцарского ордена; он преступает присягу. Сожаления достойно, что такой человек живет на земле».[602] Размышляя о своеобразном сосуществовании и переплетении в средневековой культуре войны двух моделей поведения (условно — рациональной и куртуазной), я прежде всего хочу подчеркнуть, что актуализация каждой из них сугубо индивидуальна и конкретна, а главное — не подчиняется какой-либо очевидной бытовой логике.
Декоративная романтика, безусловно, занимала прочное место в жизни большей части позднесредневековых рыцарей и их дам. При этом отношение к ней было весьма индивидуальным. Одни воспринимали вычурные обеты и удивительные подвиги как увлекательные, хотя и рискованные игры, вносящие приятное разнообразие в повседневную жизнь. Другие гибли или разорялись ради стремления подражать поведению героев романов. Третьи ухитрялись найти компромисс, умело соединяя романтику с прагматикой жизни. Но чем бы ни руководствовался рыцарь, решаясь следовать кодексу чести, он прежде всего рассчитывал на адекватное восприятие его слов, жестов и поступков людьми, равными ему по статусу, ибо, как хорошо известно, культурные коды понимаются только в той среде, где они приняты. Как утверждает один из авторитетнейших специалистов по средневековым войнам Ф. Контамин, «приемы ведения "куртуазной" войны носили не только теоретический характер; неопровержимые свидетельства доказывают, что они использовались на деле».[603] Сходясь в поединке, рыцари стремились не столько убить друг друга, сколько обезвредить противника. Объясняя широкое распространение практики выкупа пленных, Ф. Контамин указывает, что существенную роль в этом сыграло не только проникновение в военную среду христианских ценностей, но то, что «на войне стали часто сталкиваться одни и те же люди, которые могли быть знакомы, могли вспомнить, узнать друг друга, сознавая схожесть своего положения и переменчивость неудач и успехов, что ясно прослеживается в хронике Фруассара или в жизнеописании Байяра [sic. Баярда. — Е. К.]».[604] Чуть ниже французский историк переходит к тезису о том, что пленение противников практиковалось исключительно в рыцарской среде. В подтверждение своих слов он среди прочих источников цитирует Фруассара, утверждавшего, что французские дворяне избегали сдаваться в плен английской черни, ибо от нее нечего было ждать пощады. Не споря с этим тезисом, отмечу лишь, что беспощадность черни порой проистекала не из природной жестокости простолюдинов, а из элементарного незнания рыцарских правил. В качестве примера приведу один эпизод: в 1404 г. крестьяне из Дартмунда наголову разбили напавших на них французов; среди крестьян были и женщины, «которые поражали врагов из пращей». В итоге этого столкновения основная часть врагов была убита, поскольку английские простолюдины, сражаясь так же доблестно и умело, как и рыцари, не знали французского языка: «И хотя знатные [враги. — Е. К.] предлагали в качестве выкупа большие суммы, грубые крестьяне полагали, что те угрожают, когда те взволнованно умоляли о сохранении жизни».[605] Налицо полное непонимание, не только языковое, но и культурное: мольбы о пощаде воспринимаются как угрозы. Не зная, что делать с пленными, крестьяне убивают всех противников. Впрочем, и в данном случае приходится признать, что сюжеты о расправах черни над рыцарями, о неправильной трактовке слов и жестов, выражающих желание сдаться в плен, также являются популярнейшим топосом в исторической литературе, служащим либо для акцентирования внимания на социальном неравенстве противоборствующих сторон, либо для осуждения грубости простолюдинов. В любом случае, трактуя подобные эпизоды, следует помнить об их возможной условности.
Знатокам истории Столетней войны прекрасно известен другой пример уничтожения пленных: после битвы при Азенкуре Генрих V отдал приказ казнить почти всех пленных, сохранив жизнь только самым знатным. В данном случае действия английского короля были продиктованы вовсе не незнанием «правил» рыцарской войны, а военной необходимостью: продвижение по вражеской территории с пленными, превосходящими числом собственных воинов, было настолько опасным, что король не только не пожалел врагов, но также проигнорировал переживания собственных подданных, лишившихся в перспективе богатых выкупов. Примечательно, что современники Генриха V прекрасно осознавали вынужденность этой меры и не осуждали короля за этот приказ. Возвращаясь к разговору о культурном несовпадении, отмечу, что примеры, аналогичные приведенному выше, можно отыскать в любой эпохе: «правильные» для одной аудитории жесты могут восприниматься как нелепые (или просто оставаться незамеченными) в другой среде.
Цель этого несколько затянувшегося предисловия — подчеркнуть всю условность изучения индивидуальных представлений людей эпохи Средневековья о войне, воинской славе, чести, поведенческом кодексе и т. д., опираясь исключительно на исторические сочинения и другие нарративные тексты. Подчеркну также, что труды историографов или авторов трактатов о военном искусстве не только отражали, но также определяли и формировали сознание современников, навязывая им определенные поведенческие модели. Можно представить некоего монаха, который, не покидая пределов своей обители, составлял хронику, изображая события, описывая мизансцены и приводя диалоги героев, руководствуясь фантазией, основанной на прочитанной им ранее литературе (античных авторах, трудах отцов Церкви, сочинениях предшествующих хронистов). Имея в своем распоряжении краткое донесение об одержанной победе, числе убитых и пленных, хронист мог расцветить рассказ о битве и проникновенной речью главнокомандующего, и описанием славных ударов, которыми обменивались противники. Не будучи непосредственным свидетелем сражения, он не мог точно передать обращение полководца к войскам, более того, он даже не знал, было ли это обращение или нет. Историограф руководствовался собственным представлением о том, что подобная речь должна была прозвучать перед боем, чтобы вдохновить сражающихся, ибо именно так поступали все полководцы прошлого. Выдуманная речь, скорее всего, состояла из сплошных топосов и клише. Проблема, однако, заключается в том, что и полководец мог быть воспитан на такой же литературе, на тех же топосах и клише, а посему нельзя быть полностью уверенным в том, что приведенная в хронике речь никак не соотносилась с той, что наверняка была произнесена перед битвой.
Представления английских хронистов о воинской славе и чести
Переходя к анализу персональных причин, вынуждавших подданных английской короны принимать личное участие в кампаниях, организованных их государями, я хотела бы сделать одну важную оговорку. Все перечисленные ниже индивидуальные мотивы приводятся без намека на существование какой-либо иерархии между ними. Руководствуясь исключительно собственными вкусами и пристрастиями, я начну изложение с «возвышенного» стремления к славе, после чего перейду к более «приземленным» меркантильным стимулам.
Следует отметить, что воинская слава чаще всего упоминается в турнирном или героическом контексте, когда индивидуальная «красота» поступка оказывается важнее, чем его роль в исходе общего сражения. Даже персонажи «Клятвы цапли», начиная с графа Солсбери и заканчивая королевой Филиппой, принося вычурные обеты, руководствовались не столько стремлением к личной славе, сколько долгом перед своим сеньором и господином. Иное дело слава победителя рыцарского турнира (даже если он проводился среди представителей враждующих сторон в интервалах между военными действиями), которая носила, во-первых, индивидуальный характер, а во-вторых, всегда была важнейшим мотивом и одновременно наградой (наряду с призами и трофеями) для участников. Например, Жан Ворэн рассказывает о том, что во время осады Руана, которая длилась полгода, был устроен турнир между сэром Джоном Ле Бланком, капитаном Арфлера, и одним из капитанов Руана, бастардом из рода Арли. Хронист отмечает, что французский рыцарь, пронзив англичанина копьем, очень опечалился смерти противника. По мнению Ворэна, это сражение «не принесло ни осаждающим, ни осажденным ничего, кроме признания их рыцарской доблести».[606]
Одной из самых известных историй об индивидуальном рыцарском подвиге во время военных действий является рассказ Томаса Грея о золотом шлеме Уильяма Мармиона. История эта произошла еще в период правления Эдуарда II, когда после победы при Бэннокберне (1314 г.) шотландцы постоянно нападали на северные районы Англии. Однажды возлюбленная сэра Мармиона преподнесла ему позолоченный шлем, сопроводив наказом прославить сей дар в самом опасном месте Англии. Исполняя куртуазный долг чести, Мармион прибыл в замок Норем, где коннетаблем был отец Грея, который и поведал сыну эту историю. Вскоре после прибытия Мармиона Норем был осажден «самыми доблестными рыцарями Шотландии» под предводительством Александра Моубрея.[607] И тогда сэр Мармион, желая исполнить свой долг перед возлюбленной, в роскошных доспехах, блистающих золотом и серебром, выехал один против всего шотландского войска. При этом, что особенно интересно, непосредственно перед совершением этого подвига состоялся разговор коннетабля с рыцарем, в ходе которого Томас Грей-старший пообещал отбить Мармиона у шотландцев, «живым или мертвым», или же погибнуть, исполняя это.[608] Следовательно, и рыцарь, и коннетабль ничуть не сомневались в исходе поединка одного воина против целого войска. Чуда не произошло: Мармион был выбит из седла и смертельно ранен в голову. После этого из ворот замка вышло английское войско, отбило тело рыцаря, обратило шотландцев в бегство и возвратилось в крепость с богатой добычей в виде пятидесяти боевых коней.[609] Показательно, что по рекомендации коннетабля свой подвиг Мармион совершает «как подобает» рыцарю, то есть верхом на коне, в то время как вышедшие против шотландцев английские воины сражались пешими. Таким образом, повествование Грея распадается на две части: историю об индивидуальном славном деянии и рассказ о коллективном сражении. Важно, что отношение и непосредственных участников описываемых событий, и рассказывающего о них хрониста к этим двум частям оказывается принципиально разным. Если для коллективного сражения значим именно результат — полная победа англичан, которая может быть достигнута и не совсем «рыцарскими» методами (в ходе боя англичане наносят удары по вражеским коням), то в индивидуальном поединке ценен сам процесс — готовность рыцаря без страха вступить в бой с многочисленными противниками. Ни сам Мармион, ни Грей-старший, ни хронист не сомневаются в значимости совершенно бессмысленного с прагматической точки зрения, изначально обреченного на неудачу поступка, поскольку его значение и не заключается в победе. Смысл этого деяния — демонстрация личной доблести во славу прекрасной дамы — больше ничего, в то время как смысл последующего за подвигом боя — эффективное служение королю.
В контексте больших кампаний или всей войны слава чаще всего упоминается в качестве дополнительной мотивации при основной причине или же как побочное следствие при достижении главного результата, но никогда как самоцель. Наиболее часто встречается второй вид упоминаний о славе. Например, Джеффри Ле Бейкер после рассказа о победе, одержанной фламандцами и англичанами над войсками графа Фландрского в 1349 г., добавляет, что «в том сражении многие воины, среди которых был англичанин сэр Джон Филберт, были украшены военной славой».[610] Таким образом, к главному результату, которым для английских авторов, бесспорно, является сохранение за союзниками англичан определенных городов и замков, в качестве дополнительной награды добавляется воинская слава. При этом завоеванная слава может достаться в награду за какой-то конкретный подвиг или сражение, а может стать итогом воинской карьеры отдельных рыцарей или результатом целой кампании или даже всей войны. О великой славе, доставшейся Роберту Ноллису за доблесть, проявленную в различных сражениях и походах, упоминает Томас Уолсингем.[611] В свою очередь, Джон Капгрейв цитирует прославляющие всю Англию стихи, которыми сопровождавшие императора Сигизмунда I слуги украсили в 1417 г. корабль на пути из Дувра в Кале: «Будь здорова и ликуй, славная в триумфе! / О, ты, счастливая и благословенная Англия!»[612] В данном случае Англия удостаивается определения «gloriosa cum triumpho» по совокупности побед, одержанных в войне против Франции. В тех же случаях, когда хронисты стремятся подчеркнуть доблесть, проявленную войском в конкретном сражении, слава нередко персонализируется, становясь фактически личной наградой (или индивидуальной характеристикой) короля. Например, типичным является сообщение хрониста из Бридлингтона о том, что при Слейсе король Англии «славно победил» (vicit gloriose).[613] Уолсингем также лаконично отмечает, что после взятия Кале король Эдуард III «с наивысшим почетом и славой» (cum summa laude et gloria) вернулся в Англию.[614]
То, что для большинства хронистов слава является лишь дополнением к фактическим успехам в войне, ценность которых заключается не в проявлении доблести, а в приближении торжества справедливости, подтверждается постоянными указаниями на чудесную поддержку Бога, помогающего правой стороне одерживать победы. Например, автор одной из самых панегиристических хроник правления Генриха V, анонимный клирик, участвовавший в первой континентальной кампании этого короля, наиболее четко сформулировал позицию Церкви по данному вопросу. Сначала хронист превозносит необыкновенные воинские таланты и заслуги короля Генриха, отмечая, что «старики не помнят другого государя, который командовал бы своими людьми в походе с большим усердием, храбростью или вниманием или сам бы демонстрировал доблестные подвиги в бою; действительно, в хрониках и королевских анналах нет свидетельств о том, что… какой-нибудь король Англии добился бы столь многого за столь короткое время и вернулся бы домой с таким большим и славным триумфом», после чего заключает, что сам король и все его воины были уверены, что одержали свои победы исключительно по милости Господа, которому и принадлежит слава и честь.[615] Для этого автора, склонного рассматривать всю войну как серию «приговоров», вынесенных в Божьем суде, мирская слава является лишь отголоском славы Всевышнего, помогающего праведникам и карающего грешников.
Немногочисленные примеры упоминаний о еще не достигнутой, вероятной славе как одной из целей сражения или похода важны для исследования представлений хронистов о частных мотивах, которыми руководствовались участники королевских кампаний. Так же как в случае с уже завоеванной славой, предполагаемая слава никогда не фигурирует как самоцель. Ни один историограф не упоминает об «искателях приключений», намеревающихся воевать только ради славы. Диапазон «главных» целей может быть очень широк: от идеализированного служения государю в деле восстановления божественной справедливости до различных частных, как правило, меркантильных мотивов. Например, в сочинение Роберта Редмэна архиепископ Кентерберийский обещает Генриху V, что в случае победы над французами ему «все языки (literis et linguis) славу воспоют».[616] В этом случае грядущая слава может рассматриваться в качестве дополнительного мотива к возобновлению войны за попранные права предков и божественный закон. Гораздо больший интерес вызывает приведенная в хронике Джеффри Ле Бейкера речь Черного принца перед своими войсками накануне битвы при Пуатье. По версии этого хрониста, принц Эдуард приводит три причины, которые должны были вдохнуть смелость в его солдат: во-первых, «сражение за честь и любовь к своей родине» (honos insuper amorque patrie); во-вторых, «большая добыча» (spolia magnifica) и, наконец, слава (gloria). Если им суждена «жизнь с триумфом», то, «закаленные душой и телом», они продолжат поход. Те же из них, кто погибнет в этом бою, получат вечную славу и Царствие Небесное.[617] Таким образом, слава уступает место не только главной благородной цели похода, но также возможности захватить богатую добычу.
Из вышеприведенных примеров явственно следует, что понятием, близким по смыслу к славе (gloria), является честь (honor). Между этими терминами, которые нередко употребляются хронистами в схожих контекстах, существует важное принципиальное различие. Слава является приобретаемой категорией, в то время как честь (на первый взгляд, несмотря на предыдущий пример) — имманентно присутствующей и при этом легко утрачиваемой. И если слава чаще всего является наградой за проявленную доблесть, то утрата чести, напротив, обычно выступает в качестве кары за трусость или физическую слабость. Например, потерей чести, а также «вечным проклятием души и тела» грозил в «Хрониках» Жана Фруассара Роберт д'Артуа Эдуарду III, медлящему с началом войны за французскую корону.[618]
Сэр Томас Грей привел в «Скалахронике» интересный случай, произошедший с его отцом накануне битвы при Бэннокберне (24 июня 1314 г.). Конный английский отряд под предводительством Роберта Клиффорда и Генри Бомонта держал путь на осажденный шотландцами замок Стирлинг. Заметив отряд пеших шотландцев, выходящих из леса, Бомонт отдал приказ не атаковать сразу, а дождаться построения противника. Когда же Томас Грей-старший указал своему командиру на то, что построенные должным образом пикинеры имеют преимущество перед всадниками, Бомонт предложил ему, если тот боится, покинуть поле предстоящей битвы. На это Грей ответил: «Сэр, я не побегу сегодня из страха». В результате столкновения большая часть англичан была убита, а остальные (в том числе отец хрониста) попали в плен.[619] Очевидно, что до того момента, когда Бомонт обвинил Грея в трусости, последний считал вполне приемлемым и разумным уклонение от обреченного на поражение боя. Следовательно, перед угрозой потерять жизнь, свободу или честь выбор истинного рыцаря был предрешен изначально.
Страшнее утраты чести для рыцаря не было ничего, она была куда сильнее рациональных соображений безопасности. Порой даже одного сделанного публично намека на проявление трусости в бою было достаточно для того, чтобы считать честь рыцаря запятнанной. Так, сэр Джон Фастольф был временно лишен ордена Подвязки по подозрению в трусливом поведении в битве при Пате (1429 г.).[620] Следуя принесенному обету, более пятидесяти рыцарей ордена Звезды предпочли смерть отступлению в битве при Мороне (1352 г.).[621] Неудивительно, что при таком болезненном отношении к вопросу чести страх перед ее утратой был не менее, а может, и более действенным стимулом для сражающихся, чем жажда славы. В качестве примера сошлюсь на слова, произнесенные упомянутым выше лордом Бомонтом в 1332 г., когда он пытался вдохновить войско «лишенных наследства» вступить в бой с превосходящими силами шотландцев. Как предводитель отряда, он призывал англичан сражаться за свое «великое право», а также «за славу и выгоду, которую Бог уготовил» для них. Помимо упоминаний о целях похода, в качестве дополнительного аргумента лорд указывал на то, что в случае недостойного поведения в бою на рыцарей «падет большой позор».[622] Пересказывая эту речь, Грей подкреплял «позитивные» мотивы (славу и выгоду) «негативным» (страхом потерять честь). Мотив угрозы бесчестья и избавления от нее может встречаться не только в военном контексте. Например, рассказывая о мирных переговорах в папской курии в 1354 г., в ходе которых Эдуарду III предлагали отказаться от титула короля Франции, Джон из Рединга заметил, что «по Божьему замыслу для лучшего будущего к чести короля Англии» это условие не было принято.[623]
Подводя итоги размышлениям о «славе» и «чести» как о побудительных мотивах, руководствуясь которыми персонажи хроник (а может быть, и их реальные прототипы) решались на участие в военных действиях любого формата, можно сделать следующий вывод: стремление к славе обычно приводится в качестве причины или аргумента, когда герой делает выбор между мирным существованием и долей военного; после того как этот выбор сделан, перед воином (особенно если речь идет о рыцаре) стоит другая важнейшая задача — сберечь честь. История сэра Мармиона свидетельствует о том, что добиться индивидуальной славы было не так уж и сложно, хотя и рискованно для жизни. А вот сохранить свое доброе имя подчас было гораздо труднее.
Война как источник и залог процветания англичан
Помимо жажды личной славы и выполнения вассального долга, для большинства англичан, участвовавших в Столетней войне (в первую очередь в континентальных кампаниях), существовали другие весомые причины. О меркантильных соображениях соотечественников хронисты зачастую пишут прямо, но при этом не подвергают их ни малейшему осуждению. Выше уже приводились цитаты, указывающие на то, что многие историографы считали материальную выгоду более эффективным стимулом к участию в войне, чем призрачную славу. Впрочем, не следует не только делить индивидуальные мотивы участников военных действий на «высокие» и «низменные», но и вообще стараться отделить стремление к славе от жажды наживы. В сознании любого рыцаря первая цель вполне логично увязывалась со второй. В качестве примера приведу пролог к «Хроникам» Жана Фруассара, историографа, вошедшего в научную литературу под прозвищем «певец рыцарства». Рассуждая о добродетели воинской доблести, заслуживающей мирской славы и вечной памяти на страницах исторических сочинений, Фруассар презрительно отзывается о тех бедных рыцарях, которые отказываются искать подвиги, отговариваясь отсутствием достаточных средств для приобретения необходимого снаряжения. По мнению хрониста из Эно, каждый доблестный воин может найти себе состоятельного покровителя, который не только продвинет его по службе, но и наградит деньгами, более того, сами ратные подвиги обычно приносят не только славу, но и богатство.[624]
В 1340 г. король Эдуард издал ордонанс о вербовке воинов различных рангов (от лучников до рыцарей, которые при этом могли быть весьма высокородными вельможами) по контракту.[625] Оплата, согласно приложенному табелю, была более чем высокой: так, лучник получал 6 пенсов в день, что равнялось заработку мастера, более того, предводителям отряда лучников раз в квартал производились дополнительные поощрительные выплаты, которые назывались «уважением» (regard).
В Англии очень быстро сложилась ситуация, при которой знать, служа в кавалерии, активно играла роль «агентов-рекрутов», заключавших контракты на поставку людей за установленную законом плату. Подобные контракты заключались между капитаном (им мог стать любой человек, капитала которого хватало для найма отряда солдат) и королем или другим предводителем похода. В контракте содержалась роспись по всем рангам воинов с ценой и сроком службы, при этом сначала оговаривалась цена за 40 дней службы, которая потом увеличивалась в зависимости от установленного срока (контракт мог быть заключен на 9 недель, на четверть года, на полгода, год или «до тех пор, пока это будет угодно королю»). В качестве примера можно привести контракт графа Уорика на 1341 г., по которому граф поставлял 3 рыцарей баннеретов, 26 простых рыцарей, 71 латника, 40 пеших солдат и 100 лучников.[626] Стоит отметить, что капитаном не обязательно должен быть благородный рыцарь: я уже упоминала купца Джона Филпота, который на свои деньги неоднократно снаряжал суда и нанимал латников для защиты побережья Англии.[627] В обязанности капитана входило не только отбирать необходимое для контракта количество людей, проверив их боевые навыки, но и снабжать наемников экипировкой (которая могла включать боевого коня), а также поддерживать в их рядах порядок до начала кампании. Хотя по контракту служба в королевской армии хорошо оплачивалась, она могла быть выгодной лишь во время официальных военных действий и только тогда, когда у короля были деньги, а так было далеко не всегда. Здесь можно напомнить о той затруднительной ситуации, в которой оказался Черный принц после испанского похода. Следовательно, нередко наемники были вынуждены искать для себя другие источники доходов.
Для определенной социальной категории существовал иной вид контракта: люди, осужденные за тяжелые преступления (воровство и убийство), а также находившиеся вне закона, в обмен на участие в войне получали королевское помилование. В самом начале войны Эдуард III объявил о том, что преступники могут искупить содеянное путем «достойной службы» во имя божественной справедливости.[628] Подобное прощение в обмен за службу мог даровать только король.[629] Как правило, люди с севера направлялись для охраны границы с Шотландией, жители же центральных и южных графств привлекались к участию в континентальных кампаниях.[630] Обвиняемые в пиратстве моряки служили в королевском флоте.[631] И, несмотря на тяготы войны, многие преступники предпочитали отправиться на войну, а не на виселицу. Чтобы дать представление о количестве таких солдат в армии, приведу несколько цифр: в 1339–1340 гг. было заключено 850 хартий о прощении, осенью 1360 и в 1361 г. — более 260; одним словом, в разное время преступники составляли от 2 % до 12 % армии, при этом три четверти из них были осуждены за убийство.[632]
Представители всех без исключения социальных слоев желали оправдать свое участие в войне. Даже стремящиеся к славе благородные рыцари не забывали о материальной выгоде, которую могла принести удачная кампания. Для наемников любого статуса существовало несколько верных способов улучшить свое благосостояние. Во-первых, солдаты получали вознаграждения в виде денег и ленных владений за подвиги (взятие крепостей или захват кораблей) или доставку сообщений о победах: например, Джон Чандос именно таким образом получил огромное поместье в Линкольншире и земли на полуострове Котантен.[633]
Во-вторых, значительную сумму доходов составляли выкупы за знатных пленников, которых после 1346 г. в Англии находилось огромное число. Суммы выкупов подчас были просто баснословными: например, сэр Томас Холланд получил за графа д'Э 80 тысяч флоринов.[634] Правда, здесь необходимо помнить, что обычно существовало определенное различие между объявленной и реально выплаченной суммами выкупа.[635] Возникла даже спекуляция пленными, их подчас неоднократно перепродавали и обменивали. Иногда свои права на пленника выдвигали несколько сторон, спор между которыми мог затянуться на долгие годы.[636] В качестве примера можно привести пленение в конце 1378 г. младшего брата Бертрана Дюгеклена Оливье, приведшее к длительной тяжбе между Карлом Наваррским и Джоном Эранделом.[637]
В получении выкупа за пленных, как свидетельствуют статуты и исторические сочинения, были заинтересованы все без исключения слои населения: от крестьян до короля. Так, в 1404 г. крестьяне из Дартмунда разбили французских пиратов, захватив многих из них в плен, и когда они «провели пленных в присутствие короля, требуя какой-либо награды за свою добычу, с ними охотно встретился сам король и, наградив их… позволил им вернуться восвояси, удержав пленников у себя, для того чтобы они впоследствии выкупились за гораздо большие деньги».[638] Кроме этого скорее экстраординарного случая передачи пленников королю по инициативе самих крестьян, корона получала регулярный доход от данного вида военной прибыли. Обладая правом распоряжаться всеми пленными без исключения, король обычно провозглашал своими личными пленниками коронованных особ, принцев крови, а также некоторых других знатных или знаменитых людей. Лица, непосредственно захватившие этих пленных, получали от короля вознаграждение,[639] значительно уступавшее сумме выкупа и составлявшее обычно 500 фунтов.[640] К тому же корона получала треть (иногда больше) от всех выкупов (не только оформленных договорами, но и устными соглашениями), выплачиваемых ее подданным.[641] Согласно ордонансу Генриха V, изданному в 1419 г., «все капитаны, рыцари, оруженосцы, латники, лучники, кто бы то ни был, должны честно выплачивать треть от всего, что получат в ходе войны…».[642] Но как ни велики были доходы короны от войны, они не могли покрыть всех затрат на ее ведение, что было очевидно в первую очередь для Королевского совета и парламента,[643] вотировавшего новые налоги.
Столь четкие правила, регламентирующие получение выкупов, и рассказы о счастливых обогащениях удачливых воинов (как отмечает в своей статье, правда не учитывая инфляцию, Х. Денис, «суммы выкупов постоянно росли на протяжении войны»[644]) способствовали тому, что в сражениях солдаты первым делом устремлялись к выделявшимся роскошными доспехами знатным рыцарям. Поэтому для сохранения дисциплины военачальникам приходилось издавать указы, запрещающие охрану пленников во время боя.[645] Рассказы хронистов об отношении к пленным как к части заработанной кровью добыче довольно банальны и традиционны. Написавший продолжение «Полихроникона» английский первопечатник Уильям Кэкстон заметил, что «каждый англичанин, который был в том сражении [при Азенкуре. — Е. К.], получил хороших пленников или хорошие драгоценности. Ибо французы были богато и пышно одеты, поэтому наши люди получили хорошие трофеи (oure peuple had good pyllage)».[646] Однако непосредственный очевидец тех событий, Жан Ворэн, рассказывает о том, что в основном богатые одежды англичане были вынуждены снимать с трупов убитых врагов: Генрих V, сознавая невозможность продвижения по вражеской территории с небольшим и измученным войском, охраняющим превосходящих числом пленников, издал приказ о казни почти всех французов, сделав исключение только для особо знатных. Это распоряжение короля стало горестным известием для многих англичан, осознавших необходимость расставания с захваченной добычей. Казнь пленных, традиционно замалчиваемая почти всеми английскими хронистами, не осуждалась даже Жаном Ворэном, потерявшим отца и брата в том бою, но сознающим вынужденность этой меры.
Следует отметить, что почти никому из англичан не удалось сохранить полученные в битве при Азенкуре военные трофеи. Во время перехода в Кале английская армия терпела такие лишения, что англичанам приходилось обменивать собранную добычу и уцелевших пленников на пропитание, что неизбежно приводило к девальвации этой ценной единицы. «И многие из них освобождали пленников за небольшой выкуп или отпускали их под честное слово, и в то время из-за недостатка [продовольствия. — Е. К.] приходилось отдавать десять ноблей вместо четырех, и не важно, сколько стоил хлеб, лишь бы у них была еда».[647] В аналогичной ситуации оказалось войско Джона Гонта в 1385 г. после битвы при Альжубарроте. Жан Фруассар отмечает, что англичане были очень опечалены, поскольку убили пленных, за которых могли бы получить 400 тысяч франков.[648]
Стоит отметить существование в ходе Столетней войны еще одного вида выкупа, менее изученного в историографии и слабо отраженного в хрониках. Речь идет о выкупе, взимаемом с мирного населения, который сурово осуждался знатоками канонического права.[649] Но, как верно отмечает Н. Райт, посвятивший статью этой проблеме, мало солдат было знакомо с «Декретами» Грациана.[650] Впрочем, в соответствии с утвержденной каноническим правом традицией, ответственность за провозглашение и ведение справедливой войны лежит на правителях. Поэтому неудивительно, что английские короли (в первую очередь те из них, кто отличался особой набожностью) стремились хотя бы формально снять с себя ответственность за подобные правонарушения, регулярно издавая указы, призванные ограничить грабежи и насилия, чинимые их подданными. Эти указы мало способствовали безопасности населения охваченных войной территорий. Так, имели место официальные поборы (деньгами и провиантом), получаемые предводителем отряда с населенного пункта в обмен на его сохранность; подобные меры означали признание короля Англии законным сюзереном и трактовались как часть налогообложения.[651] Однако под выкупами (в данных случаях употребляются термины «patis» и «raencons du pays») следует понимать несанкционированные индивидуальные вымогательства. Согласно французским источникам, членами английских гарнизонов практиковались непосредственные похищения мужчин и женщин и удерживание их в плену с целью получения денег.[652] По мнению Т. Райта, которое сложно подтвердить или опровергнуть по причине отсутствия статистических данных, выкупы мирного населения преобладали над военными.[653] Естественно, не стоит думать, что patis были английским изобретением времен Столетней войны. Практика взимания с мирного населения поборов, несанкционированных командующими войсками, была широко распространена и в более раннюю эпоху. В ходе самой Столетней войны англичанам, живущим на границе с Шотландией, нередко приходилось выкупать свою безопасность во время набегов северных соседей.[654]
Третьим и, пожалуй, самым распространенным и эффективным способом обогащения в ходе войны был простой грабеж. Грабежи и убийства трактовались как преступление только в собственной стране, после пересечения границы королевства эти действия начинали восприниматься иначе. Оказавшись на территории неприятеля, наемники всеми силами старались оправдать риск участия в военных операциях. Традиционно продвижение войска по стране сопровождалось добыванием продовольствия, грабежами и разрушениями. И если первое было необходимо для поддержания существования самих солдат (продвижение войск в глубь страны превращало их снабжение из Англии в совершенно невыгодное предприятие), то на грабежи и разрушения обычно просто закрывали глаза. Однако, поскольку подобное поведение, во-первых, пагубно сказывалось на дисциплине внутри войска, а во-вторых, настраивало против завоевателей местное население (которое в конечном итоге должно было стать верными подданными короля Англии и Франции из династии Плантагенетов), командиры старались ограничить бесчинства подчиненных, вводя запреты на грабежи церковного имущества и причинение физического вреда женщинам и представителям духовенства. Несмотря на отдельные факты наказаний за нарушения королевских указов (в 1415 г. Генрих V повесил солдата, укравшего «в церкви позолоченную медную дарохранительницу, думая, что она золотая»[655]), грабежи, в том числе церковного имущества, продолжали существовать, впрочем, как и насилия над женщинами.
Порой военачальники сами приказывали войскам уничтожать все на своем пути. В этом случае такая акция называлась разорением (vastare), сопровождалась поджогами и отличалась от грабежей (expilare) в первую очередь стратегической направленностью. Например, по мнению монаха Томаса Бертона, Эдуард III опустошал французские земли, чтобы вызвать Филиппа Валуа на битву.[656] Эту же цель король преследовал в 1346 г.[657] Именно с этой целью в 1355 г. Черный принц приказал разорить графство Арманьяк.[658] Согласно сообщениям хронистов, совпадающим в данном случае с мнением некоторых современных исследователей, принц Эдуард приказал «опустошить всю страну, чтобы вызвать французов на сражение»,[659] к которому он всячески стремился и от которого неизменно уклонялся Иоанн II. В своем письме в Англию принц так описывал продвижения своего войска: «И мы взяли путь на Тулузу, через землю, на которой много хороших городов и крепостей было сожжено и разрушено, ибо эта земля была очень богата и изобильна; и не было дня, чтобы мы не брали в сражениях городов, замков или крепостей».[660] Такой же рассказ содержится в письме сэра Джона Уингфилда к епископу Винчестерскому.[661] Помимо провокационных целей, подобные опустошительные кампании (в 1355 г. Черный принц прошел около 600 миль, в следующем году королевская армия проделала около 500 миль) носили также устрашающий демонстрационный характер, доказывая действием, что не существует силы, способной противостоять английскому воинству. Не случайно в донесениях отцу принц упоминает о том, что, услышав о приближении его армии, французы бежали из городов.[662]
В отличие от разорений, оправдать которые пытались некоторые современные исследователи, а также многие средневековые хронисты, многочисленные грабежи, сопровождавшие любой военный поход, были вызваны банальной жаждой обогащения. Упомянуть об этой важнейшей для каждого воина мотивации не забывал и «куртуазнейший из хронистов» — Жан Фруассар. Пожалуй, одно из ярчайших высказываний по этому поводу историограф вложил в уста Роберта д'Артуа, уговаривающего Эдуарда III оставить войну в Шотландии ради войны во Франции: «Сир, оставьте эту скудную страну, в которой и жечь-то нечего. Самое опасное дело — воевать с нищим народом, ибо при этом вы можете многое потерять и ничего не выиграть».[663] Что ж, богатые французские города делали для англичан перспективу возвращения на родину состоятельными людьми вполне реальной: например, город Барфлер и его округа, по оценке Джеффри Ле Бейкера, были настолько изобильны, «что даже мальчишки и крестьяне имели хорошую меховую одежду».[664] Безусловно, эту характеристику не следует воспринимать буквально, но в данном случае показательной является даже гипербола, поскольку она выражает саму идею богатства и изобилия. Подводя итог разграблению города Сен-Ло, Ле Бейкер заметил: «Трудно даже представить огромное богатство, которое было там захвачено, особенно в одежде; одежда там стоила очень дешево, если вообще находились покупатели».[665] Стоит отметить, что рассказы о грабежах и разорениях однотипны у всех хронистов, обыденность этого явления приводила к максимальной лаконичности его описания.
Говоря о грабежах, необходимо учитывать, что даже они не носили спонтанный или хаотичный характер, поскольку материальная прибыль от войны интересовала не только простых солдат, но также могущественных лордов и даже короля (я уже упоминала ордонанс, согласно которому королю принадлежала треть любой военной добычи). «Обычай войны» четко фиксировал установленные традицией правила, согласно которым лучшая и большая часть добычи доставалась предводителям отрядов. Последние также определяли долю, причитавшуюся рядовым участникам. Томас Уолсингем рассказывает, что «щедрость и великодушие» тестя Джона Гонта Генриха Ланкастерского «привлекали наемников; когда они брали город, он оставлял себе очень мало или совсем ничего, но позволял армии получить город полностью».[666] Уолсингем превозносит достоинства графа, который «был очень милостивым, щедрым на подарки и таким же прекрасным полководцем, как и воином». Подтверждая свои слова, хронист из Сент-Олбанса привел следующий эпизод. После захвата Бержерака один из воинов ворвался в дом, «где монетные мастера рассовывали монеты по большим мешкам». Он «доложил графу,[667] что монета была из черной меди, граф ему уступил все в доме. А в мешках оказалось серебро… Подумав, что там больше, чем соответствовало его удаче, он снова доложил командиру. Но графу не подобает отменять подарок, и он пожелал, чтобы все принадлежало воину, будь там хоть втрое больше».[668]
Не полагаясь на щедрость своих командиров, не все из которых были наделены этой рыцарской добродетелью в той же степени, что и граф Ланкастерский, а также не желая выплачивать причитающуюся короне долю, солдаты нередко утаивали самые ценные предметы от начальства. Джеффри Ле Бейкер указывает, что после высадки в Нормандии в 1346 г. английские солдаты честно занесли в предоставленные королю списки все продукты питания, отобранные у местного населения, но они «не известили ни короля, ни его офицеров о золоте и серебре, которые они получили; они оставили это для себя».[669] В отличие от разорений, описания которых свидетельствуют в первую очередь о причиненном врагу ущербе (то есть о наказании за отказ подчиниться законному государю), грабежи демонстрируют удачу и успех солдат, ставших на путь защиты справедливости. По сообщению Ле Бейкера, за английской армией вдоль побережья двигались специальные суда, на которых перевозили награбленные сокровища.[670] После взятия Кана английским солдатам было разрешено взять на корабли «только драгоценные одежды или очень ценные украшения».[671] Как заметил Томас Уолсингем, в Англии «не было женщины, не имевшей одежды, украшений, посуды из Кана, Кале или других заморских городов. В каждом доме можно было увидеть скатерти и льняное полотно. Замужние женщины украшали себя драгоценностями французских дам, и если последние сожалели об утраченном, то первые радовались их приобретению».[672] Наиболее емко выразил новые ощущения англичан по этому поводу Томас Бертон после сообщения о взятии Кале: «И было тогда общее мнение народа, что, пока английский король будет пытаться завоевать Французское королевство, они будут процветать и благоденствовать, возвращение же сулит упадок и вред».[673] Долго живший в Англии, исполнявший при английском дворе должность секретаря королевы Филиппы д'Эно, Жан Фруассар также смог передать на страницах свои «Хроник» бытовавшее среди англичан представление о зависимости благополучия страны от внешних войн: «Их [англичан. — Е. К.] земля изобильна богатством и всяким добром, когда они ведут войну, а не пребывают в мире, — с этой мыслью они рождены и вскормлены, и никто не заставит их поверить в обратное».[674]
Во время военных действий широкое распространение получали коллективные целенаправленные грабежи, поощряемые, а порой даже непосредственно инспирированные короной. В текстах неоднократно встречаются упоминания о том, как английские суда нападали на французские, испанские, шотландские, а иногда и на фламандские корабли,[675] захватывая не только их и грузы, но и пленных, выкуп за которых был также немаловажной статьей дохода. Разумеется, такие морские столкновения можно отнести не к «коммерческим» предприятиям, а к рядовым военным эпизодам, тем более что английские купцы страдали от нападений врагов не меньше.[676] Но время от времени англичане специально готовили военные операции, целью которых был грабеж. Как правило, английские хронисты стремятся объяснить подобные акции естественным желанием соотечественников отомстить врагу за причиненные им обиды; даже проявления мстительности и прямой жестокости английских войск также описываются авторами как свидетельства неустанного стремления англичан к справедливости. В 1350 г. «испанцы причинили большой вред» английскому флоту, захватив торговые суда, груженные вином и другими товарами, и убив купцов, моряков и других англичан. Узнав об этом, Эдуард III снарядил несколько военных кораблей, для того чтобы ото мстить врагам. Англичане встретились с испанским торговым флотом возле Винчелси и, разбив врага в кровопролитном сражении, захватили более 20 груженных товарами судов.[677] В данном случае английских хронистов не волнует то обстоятельство, что «акция возмездия» направлена не на тех испанцев, которые непосредственно причинили вред англичанам, а первых попавшихся представителей этого народа. Фактически упоминание о нападении на англичан просто выполняет функцию «оправдания» действий подданных английской короны, превращая их грабительские походы в справедливые деяния.
То же произошло в 1360 г., когда «иноземные пираты под предводительством графа Сен-Поля» разграбили побережье Англии, творя различные бесчинства и похищая женщин и девушек.[678] «Узнав об этом, король приказал опустошить и сжечь французские земли до Парижа»;[679] для этого он, как сообщает Генрих Найтон, объявил всеобщую мобилизацию «мирян всех сословий от 16 до 60 лет». «Архиепископы и епископы даровали прощение грехов всем, кто отправится за море сражаться с врагами для защиты королевства… Также епископы, аббаты, приоры, ректоры, викарии, капелланы и все священники были готовы, в соответствии с их способностями… быть кто латником, кто лучником. И приходское духовенство, которое не могло явиться лично, должно было снабжать других за свой собственный счет».[680] Результатом этого похода явилось основательное опустошение Франции, а также осада Парижа. Однако, согласно версии Джона из Рединга, поход короля Эдуарда был не единственным актом возмездия врагу: простые англичане, «неизвестные королю Англии, незнакомые французам», сами решили «отомстить за бесчестье и позор этого года». Ими был собран «флот из 80 кораблей как из города Лондона, так и из других городов и 14 тысяч латников и лучников».[681] Экспедиция, начавшаяся очень удачно (англичанам удалось опустошить область Ко), быстро закончилась, поскольку король Эдуард начал вести мирные переговоры, завершившиеся договором в Бретиньи.[682] В 1378 г. англичане, в основном жители все тех же Винчелси и Рая, напали на побережье Нормандии, чтобы отобрать у французов «свое добро»: «Во время этого набега вернули многое из того, что было украдено из Рая, в том числе колокола, которые были унесены из церкви, и оловянную посуду».[683]
В марте 1387 г., через несколько дней после того, как французы ограбили и захватили в плен нескольких английских купцов, везших груз в Кале, другие англичане «в качестве мести» захватили четыре корабля с вином из Ла-Рошели.[684] Хронист рассказывает, что в 1403 г. французы и бретонцы разграбили город Плимут, когда же они вернулись в Бретань, их встретил мудрый старец, сказавший им: «Остерегайтесь погони. Поверьте, англичане не простят этого». Так и произошло: англичане снарядили экспедицию, целью которой было буквально «грабить награбленное»: они захватили 25 кораблей, на которых нашли железо, жир и тысячу бочек вина из Ла-Рошели, но, не удовлетворившись этим, жители Плимута стали опустошать побережье Франции.[685]
Как правило, подобные кампании снаряжались не для мести каким-то конкретным врагам, нападавшим на англичан. Зачастую эти экспедиции изначально готовились для причинения вреда любому врагу путем захвата принадлежащих ему ценностей. В основном англичане грабили первые попавшиеся торговые суда противников или разоряли побережье Франции.[686] Иногда организаторы экспедиций ставили перед собой вполне конкретные задачи. Так почти ежегодно англичане отправлялись к Ла-Рошели для того, чтобы перехватить груз вина.[687] Подобные операции осуществлялись не только на море: капитаны Кале во главе гарнизона постоянно организовывали рейды в глубь Франции, захватывая замки и крепости,[688] а чаще всего просто грабя мирные окрестности[689] с целью «сбора продовольствия и другой добычи для пополнения запасов города и ободрения людей».[690] Например, как сообщает автор «Вестминстерской хроники», в 1385 г. англичанами из Кале и Гина было захвачено в Пикардии 25 пленных и 4 тысячи овец и коров, после чего «в Кале стало так много животных, что овца стоила 2 гроута (4 пенса) за штуку», при этом этот скот не разрешалось продавать: всех животных отправляли в Англию.[691]
После того как в марте 1357 г. король Эдуард подписал в Бордо перемирие с Иоанном II[692] и вместе с армией отплыл в Англию, боевые действия во Франции так и не прекратились. Многие англичане, видя, сколь выгодным делом является мародерство, отказались вернуться. К ним также примкнули плененные перспективой легкого обогащения представители других «народов»: бретонцы, нормандцы, пикардийцы и т. д. Но хотя национальный состав этих отрядов был достаточно пестрым, как отмечают все хронисты, большую часть в них все же составляли англичане.[693]
Как правило, банды бригандов были весьма невелики по численности, иногда у них даже «не было предводителя»;[694] однако встречались и достаточно крупные отряды, по размеру и царившей в них дисциплине больше напоминавшие армии крупных феодалов, чем шайки мародеров. Известно, что отряд под предводительством Роберта Ноллиса в 1359 г. насчитывал тысячу человек. Капитан такого отряда имел над своими людьми неограниченную власть: он не только вершил суд и распределял добычу, но и по собственному усмотрению выбирал цель похода. При этом он мог даже поступить на службу к какому-нибудь крупному сеньору. Такое решение принимали самые знаменитые капитаны бригандов: Роберт Ноллис служил сначала Жану де Монфору, а потом присягнул королю Англии; Хью Кавли в 1365 г. помог Энрике Бастарду захватить трон Педро I, а в следующем году вместе с войсками Черного принца восстанавливал Педро I на престоле; Бертран Дюгеклен, оставив службу у Карла Блуаского, возглавил войска короля Франции, получив в награду должность коннетабля; Джон Хоквуд, нанимавшийся на службу в разных итальянских государствах, а также к папе Григорию XI, с 1378 г. окончательно обосновался на службе у Флорентийской республики (в 1382 г. он продал подаренные папой в Романье земли и прикупил владения близ Флоренции), почетным гражданином которой он стал в 1391 г.[695] Список прославленных бригандов можно продолжать очень долго. Важно отметить одну общую черту: все они были либо бедными рыцарями, часто младшими отпрысками в семействах, либо простолюдинами, которым война открыла возможность стяжать не только почет и славу, но и сколотить состояние. Служа разным государям или действуя на свой страх и риск, бриганды «обложили данью всю Нормандию и близлежащие земли, захватив прекрасные крепости в Пуату, Анжу, Мене, в самой славной Франции [Иль-де Франс. — Е. К.] в шести лье от Парижа. Они разошлись по столь многим местам в разных частях страны, что никто не мог прекратить сражения и пресечь действия армий, которые нападали на них тогда; они были столь активны, что все христиане были в изумлении».[696] Время от времени отряды бригандов могли объединяться в крупные армии, которые потом распадались, при этом могло получиться, что бывшие соратники должны были воевать друг против друга, как случилось во время испанского похода Черного принца.
Самым знаменитым, хотя далеко не единственным, объединением бригандов была Великая компания, устрашавшая всю Францию. В 1357 г. Великая компания осадила Авиньон, наведя на весь папский двор такой ужас, что «папа и кардиналы не смели даже высунуться из дворца»; в конце концов папа откупился деньгами и отпущением грехов.[697] В 1366 г. король Франции решил обратиться за помощью для борьбы с мародерами из Великой компании, «которая опустошила большую часть Франции вопреки соглашению», к своему бывшему противнику королю Англии.[698] Далее версии хронистов, до сих пор единодушных при описании действий бригандов, расходятся. Джон Капгрейв утверждает, что Эдуард III «написал им [бригандам. — Е. К.], что они должны прекратить свои набеги и покинуть Францию. Они ответили, что захваченные земли не оставят, а также поскольку они не принадлежат короне Англии, то они находятся вне власти английского короля. Когда король получил письма от этих мятежников, он объявил поход во Францию, собрал много людей, чтобы открыто, как было сказано в ответе, отомстить за себя. Узнав об этом, король Франции стал умолять короля Англии не предпринимать этого похода. Ибо он боялся, что, если король придет с одной стороны, а Компания с другой, его королевство будет уничтожено. Когда король Эдуард получил это письмо, он поклялся Пресвятой Деве Марии, что, даже если они [бриганды. — Е. К.] пройдут через все королевство Францию, король [Франции. — Е. К.] никогда не получит от него помощи».[699] По версии Томаса Уолсингема и Генриха Найтона, Эдуард III сам отказал Карлу V, сославшись на то, что «англичане, оставшиеся во Франции, находились вне закона, являясь убийцами, ворами и тому подобными правонарушителями в его собственном королевстве, и пребывали вне его мира, поэтому он не может привлечь их к суду».[700]
Описывая действия бригандов как совершенно самостоятельные операции «вольных разбойников», хронисты не всегда следовали истине, поскольку бо́льшая часть подобных отрядов все же либо находилась на службе у кого-то из государей (например, у оспаривавших герцогскую корону Бретани Карла Блуаского и Жана де Монфора), либо хотя бы время от времени координировала свои действия с передвижениями регулярных армий, нередко присоединяясь к ним для участия в каких-нибудь операциях. Даже действуя исключительно по собственной инициативе, вольнонаемные капитаны в случае успеха предприятия старались как-то «легализовать» свои действия, например, присягая на верность тому или иному сеньору и получая от него захваченные замки и территории в ленное держание. При этом, судя по всему, даже самые удачливые из капитанов наемников, получавшие за службу солидное вознаграждение, не стремились окончательно осесть за пределами Англии, но планировали вернуться на родину богатыми людьми. Хью Кавли и Роберт Ноллис по мере возможности продавали полученные в Испании и Франции замки, скупая земли в родном Чешире и соседних графствах. В 1394 г. почетный гражданин Флоренции Джон Хоквуд, женатый на побочной дочери герцога Висконти, стал распродавать имущество, готовя возвращение в Англию, однако умер, не успев осуществить задуманное. К теме бригандов из Великой компании я еще вернусь в разделе, посвященном мифам о национальных героях. Здесь же хочу отметить, что образ удачливого простолюдина, добившегося богатства и уважения в обществе благодаря предоставленной войной возможности, а также собственной доблести и предприимчивости, стал весьма притягательным для целых поколений молодых англичан.[701]
Завершая разговор о теме обогащений за счет войны, следует упомянуть о ленных пожалованиях на завоеванных землях — самом серьезном, но, увы, самом ненадежном виде награды за военную службу. Земельные пожалования существовали двух видов: реальные и «виртуальные». Например, регент Франции герцог Бедфорд получил от своего брата и малолетнего племянника герцогства Алансонское и Анжу, графства Мен, Мортен, Аркур и Дре, виконтство Бомон, а также ряд других ленов на завоеванной территории Нормандии.[702] Большую часть нормандских земель условно можно было считать «реальными» пожалованиями (хотя уже в апреле 1427 г. Королевский совет передал графство Мортен Эдмунду Бофору, а в 1430 г. герцогство Алансонское, «pays de conquête», т. е. завоеванная Генрихом V Нормандия, и орлеанские земли были возвращены короне), в то время как графство Мен англичанам только предстояло отвоевать. К тому же одновременно с английскими королями и их союзниками те же земли, титулы и должности жаловали их противники. Например, одновременно с Бедфордом титул графа де Мортена носили сторонники дофина: с 1423 г. Жан д'Аркур, а после его гибели в битве при Вернее в 1424 г. — Жан де Дюнуа. На протяжении всей войны в Бретани, Гаскони, Нормандии и Иль-де-Франсе дома, замки, лены и даже целые провинции постоянно реально или виртуально переходили из рук в руки, отвоевываясь или оспариваясь в судах сторонниками враждующих государей. Если в правление Эдуарда III подданные английской короны не имели достаточных оснований, чтобы рассчитывать передать по наследству недвижимость, пожалованную им во Франции (за исключением, разумеется, Аквитании), то после подписания мира в Труа такая надежда появилась (подробнее этот сюжет будет разобран в другом разделе настоящей работы).
Мало кто из англичан смог добиться от участия в войне выгоды, сопоставимой с той, что получил благодаря воинским талантам и, что особенно важно, дальновидности и предприимчивости сэр Джон Фастольф. Карьера этого отпрыска бедного рыцарского рода из Норфолка была поистине головокружительной. В 1412–1414 гг. он под предводительством герцога Кларенса сражался в Гаскони, где в полной мере проявил свои блестящие способности, вознагражденные должностями коннетабля Бордо и капитана Вьера. Война в Нормандии сделала Фастольфа баннеретом и рыцарем Подвязки, сенешалем двора герцога Бедфорда, наместником Мена и Анжу и капитаном Бастилии. Владелец многих ленов и домов в крупнейших городах Нормандии, он на протяжении всей службы во Франции старался избавляться от недвижимости на континенте, обращая ее, пусть даже с серьезными потерями для себя, в живые деньги, на которые потом скупал земли в Англии. В 1445 г. годовой доход его английских владений составил больше тысячи фунтов, в то время как оставшаяся во Франции недвижимость приносила около 400 фунтов. Помимо земли Фастольф вкладывал деньги в коммерческие предприятия, а также скупал драгоценности, а посему неудивительно, что он не только быстро превратился в одного из богатейших людей Англии, но и смог, несмотря на потерю Нормандии и Гаскони, сохранить свое состояние.
Любопытно, что расхожее представление о том, что война во Франции сулит материальное благополучие англичанам, оказалось довольно устойчивым. В 1491 г. в своей речи перед парламентом, посвященной началу новой англо-французской войны, король Генрих VII не только напомнил подданным о своих правах на французскую корону и обратился к ним с просьбой оказать ему поддержку в деле отвоевания законного наследства, не только призвал их воскресить в памяти подвиги предков, но также пообещал вознаграждение за счет грабежей французских земель: «Франция — не пустыня, и я, исповедуя бережливость, надеюсь повести дело так, чтобы война (по прошествии первых дней) окупала себя».[703] Заключенный сразу же после начала кампании мир вызвал, по свидетельству Фрэнсиса Бэкона, «большое недовольство дворянства и главных мужей армии, многие из которых продали или заложили свои имения в надежде на военную добычу… А некоторые потешались над словами, которые король произнес в парламенте, — если война начнется, то он не сомневается, что она окупится, — и говорили, король сдержал обещание».[704]
Тяготы войны
Предшествующее повествование может создать вполне радужную картину процветания, царившего в Англии благодаря продолжительным войнам, самыми «прибыльными» из которых были французские кампании. Отношение к войне как к залогу благосостояния подданных английской короны можно нередко встретить на страницах исторических сочинений. Именно в этом ключе трактовали ее многие рыцари и авантюристы, вроде Роберта Ноллиса и Джона Фастольфа. Жан Фруассар цитирует мнение сеньора д'Альбре по поводу заключенного с Францией мира: «Я достаточно богат, но у меня, как и у моих солдат, было больше денег, когда я воевал за короля Англии».[705] Однако не стоит забывать, что война, тем более такая продолжительная, была крайне обременительной для обеих сторон.
Конечно, никто не станет спорить с тем, что основная масса тягот и лишений неизменно выпадает на долю того народа, на территории которого ведутся военные действия, но и для их противника участие в войне подразумевает необходимость затрачивать огромные человеческие и материальные ресурсы. Для участия в любой королевской кампании требовалось привлечение значительного числа боеспособного мужского населения страны. Даже в годы перемирий в городах и крепостях оставались усиленные гарнизоны, способные отразить нападение врага. Несмотря на зафиксированные в контрактах достаточно высокие суммы обещанного наемникам жалованья, а также очевидные перспективы получить дополнительные материальные вознаграждения от военной службы, английские государи нередко испытывали нужду в человеческих ресурсах. Именно поэтому перед большими кампаниями корона не гнушалась даже такими методами, как привлечение на военную службу осужденных преступников. По этой же причине английские короли охотно нанимали в свои войска иностранцев — как отдельных рыцарей, так и целые контингенты. Вербовка солдат была лишь первым звеном в длинной цепи проблем, которые приходилось решать воинственно настроенным сеньорам.
Войско требовало постоянного и регулярного снабжения. Было бы неверно полагать, что находящаяся на континенте или в Шотландии королевская армия существовала лишь за счет самообеспечения. Фактически нет ни одного исторического сочинения, созданного участником любой военной кампании, автор которого обошел бы вниманием проблему снабжения войск едой и фуражом, а также других повседневных тягот походной жизни. В качестве типичного примера можно привести рассказ одного из самых куртуазных хронистов эпохи Столетней войны, фламандского историографа Жана Ле Беля, участвовавшего в 1327 г. в английском походе в Шотландию. Хронист описывает, как войско молодого короля Эдуарда под проливным дождем несколько дней тщетно искало противника среди шотландских холмов и зарослей, не имея возможности найти хоть какое-то продовольствие для себя и фураж для лошадей. После двух дней голодовки король отправил гонцов в Ньюкасл с сообщением о том, «чтобы все, желающие заработать, везли в лагерь хлеб, вино, овес и прочие продовольственные товары; им за все заплатят и с охраной проводят туда и обратно». В результате в лагерь голодающих прибыли барышники, которые заломили высоченные цены за некачественный товар: «На протяжении четырех дней нам приходилось покупать один плохо пропеченный хлебец за шесть или семь стерлингов, хотя в действительности он не должен был стоить больше одного парижского су. Один галлон вина нам продавали за 24 или 26 стерлингов, хотя в обычное время он стоил от силы четыре. Но, несмотря на это, изголодавшиеся люди так спешили, что, толкаясь, выхватывали товары из рук торговцев, из-за чего между ними вспыхивало много ссор. Вдобавок ко всем этим бедам всю неделю непрестанно шел ливень, так что наши седла, попоны и подпруги полностью сгнили и истрепались и все наши кони, или почти все, до крови натерли спины. Мы не знали, где подковать коней, потерявших подковы, и укрывали их от дождя нашими геральдическими плащами, за неимением ничего другого. Сами же мы в большинстве своем могли защититься от дождя и холода лишь своими окетонами[706] и доспехами».[707]
Описывая физические испытания, с которыми приходилось бороться солдатам, хронисты всегда ставили голод на первое место, как самую острую проблему. Так, объясняя причины заключенного в 1341 г. непопулярного в Англии перемирия с Францией, Джон Капгрейв утверждал, что английский король пошел на это соглашение из сострадания, поскольку его французский противник утверждал, что «ему нечем было кормить армию и его люди умирали от голода и жажды».[708] Этот же хронист, описывая тяготы перехода из Арфлера в Кале в 1415 г., не забывает сообщить, что англичане «28 дней ели древесину вместо хлеба», поскольку французы спрятали от них все продовольствие, приберегая его для своих войск.[709] По свидетельству сэра Томаса Грея, армия герцога Ланкастерского «испытывала острую нужду в хлебе и вине» в течение пяти недель.[710] Даже в куртуазных стихах Уолтера Питербороского об испанской кампании Черного принца нашлось место для малопривлекательной изнанки военных походов:
Из-за недостатка хлеба желудок был пуст,
Так что даже собаки не хватало для человеческого пропитания.
Если же это мясо ели, то не вредили себе, ибо
Они верили, что право войны искупает то, что они едят.[711]
В результате, дабы спасти своих людей от голодной смерти, принцу Эдуарду пришлось предпринять тяжелейший переход через горы в Кастилию.[712]
Разумеется, получение продовольствия от местного населения далеко не всегда осуществлялось на взаимовыгодной договорной основе. Наиболее эффективным способом обеспечения армии всем необходимым были банальные грабежи или «более гуманные» продовольственные поборы с местного населения.[713] Однако и этого было явно недостаточно для содержания королевских войск. Например, в 1346 г. королевский клерк прислал письмо, в котором сообщал о том, что Эдуард III осадил Кале и просит срочно выслать из Англии продовольствие, поскольку его войско, находящееся на самообеспечении после ухода из Кана, испытывает крайнюю нужду.[714] Между Англией и континентом все время курсировали корабли, груженные продовольствием и оружием.
Не хочется подробно останавливаться на проблеме обеспечения армии, поскольку этому вопросу посвящена обширная англоязычная историография. Однако я считаю важным кратко обрисовать круг проблем, с которыми в рассматриваемую эпоху сталкивалось общество «счастливых завоевателей». Г. Хьюитт подсчитал, что в период с 1347 г. по 1361 г. только на снабжение Кале продовольствием и оплату службы гарнизона короне приходилось тратить более 14 400 фунтов в год.[715] Выше уже упоминалось, что Черный принц лично понес большие убытки в результате испанской кампании, для покрытия которых были подняты налоги в Аквитании, что привело к массовым волнениям в этом регионе. Стоит ли говорить о том, что данный пример был далеко не единичным. Так, в 1429 г. герцог Бедфорд и его жена были вынуждены заложить собственные драгоценности, чтобы поддержать осаду Орлеана.[716] Почти все мирное население Англии так или иначе участвовало в этой войне, выполняя «правительственные заказы» или просто платя налоги (специальные налоги были введены даже для духовенства). Постоянно нуждавшаяся в деньгах корона регулярно обращалась к парламенту с просьбами о предоставлении новых субсидий, что неизбежно приводило к введению экстраординарных налогов. Последние столь же неизбежно вызывали недовольство в обществе. Это недовольство не всегда было прямо связано с войной, однако с течением времени эта взаимозависимость все чаще и чаще прослеживалась на уровне массового сознания. Даже такой удачливый воин, как Генрих V, дважды получил отказ от парламента вотировать новые налоги для подавления «мятежей» на континенте после 1420 г. Адам из Уска с грустью описывает унизительное положение, в котором оказался этот король, недавно пребывавший в зените славы: «Наш господин и король просил денег у каждого в королевстве… желая вернуться с войском во Францию. Но тяжесть налогов была просто невыносимой, сопровождаемая слухами и сдержанными ругательствами тех, кто ненавидел это бремя…»[717] К возмущению по поводу налогов примешивалась горечь, вызванная людскими потерями. К тому же не все ветераны смогли сколотить за время войны приличное состояние, многие из них были вынуждены влачить довольно жалкое существование. Целый ряд городов (в первую очередь на шотландской границе и на побережье) пострадал из-за постоянных набегов врагов. В результате их жители были вынуждены платить специальные налоги для восстановления фортификаций и содержание гарнизона.[718] Сколь бы ни были историографы сосредоточены на описании походов и сражений, свидетельства существования этой оборотной стороны успешных войн нередко встречаются в их трудах.
Подводя некоторые итоги размышлениям об отношении англичан XIV–XV вв. к войнам, в которых им приходилось участвовать, можно зафиксировать следующее. Естественно, для каждого из участников войны существовали различные индивидуальные мотивы, вынуждавшие его браться за оружие. Диапазон этих персональных побудительных причин достаточно широк: от обязанности исполнять вассальный долг, стремления к личной славе или страха запятнать честь рыцаря до меркантильного желания поправить свое благосостояние за счет грабежа вражеской территории. При этом выстроить какую-либо иерархию целей можно исключительно на казуальном уровне, исследуя биографии всех персонажей в отдельности, избегая каких-либо обобщений и экстраполяций полученных выводов на массовое восприятие.
Кроме того, важно учитывать природу средневековых войн. Для рыцарского сословия, составлявшего основу, можно сказать, «лицо» средневекового войска если не в численном, то в функциональном и идеологическом плане, война являлась не просто инструментом политики или способом достижения каких-либо целей, но одновременно и образом жизни. Служа сеньору или преследуя корыстные цели, рыцари не могли абстрагироваться от этических норм, правил и традиций, определявших поведение представителей благородного сословия. Замененная еще Генрихом II натуральная воинская служба вассалов на ее денежный эквивалент позволяла английским рыцарям вовсе не принимать личного участия в королевских войнах, однако эта возможность противоречила основам рыцарского этоса, требовавшего наглядной демонстрации воинской доблести. Жажда подвигов и рыцарской славы вовсе не означала отказа от рационального поведения на войне: рыцари, кажущиеся безрассудными в одних ситуациях, могли осторожно взвешивать степень риска в других. Точно так же красивые куртуазные жесты в адрес противников не мешали присвоению личного имущества убитых или торговле пленными. Амбивалентное, с современной точки зрения, поведение средневековых рыцарей объясняется органичным сочетанием в их сознании обыденных реалий военных действий с романтическими идеалами, полностью игнорировать которые не мог даже самый заядлый циник, ибо, отвергая их, он ставил под угрозу сам факт собственной принадлежности к сословию благородных.