В дверь вошла Дуня. Принесла молоко.
— На, вот, пей! Вечером еще принесу! Аж четыре коровы у нас. И четыре теленка. Глядишь, лет через пять, в каждом дворе своя кормилица заведется.
— Нешто, так и сдохнем в ссыльных? — брызнули слезы из Зинкиных глаз.
— А ты на что надеешься? На вождя. Брось думать. Пошел он срать, забыл, как звать. Живи, как есть, без сказок. Вон дитя у тебя теперь. Утеха и отрада…
— И она — ссыльной будет?
Дуняшка опустила голову, не нашлась, что ответить. Сердцем пожалела Ерофеиху. Но ведь и у самой дети. Какая мать своим кровинкам счастья не пожелает? Да только где взять его в Усолье? На край света тепло не доходит. Не хватает его на всех. Живы — и то, слава Богу, — вздыхает баба и торопливо толкнув дверь плечом, бросает мимоходом:
— Пеленки мы тебе принесем. Все детское имеется, что от наших уцелело. Ты себе голову не забивай. Лучше скажи, как дочку назвать решили?
— Мы парнишку ждали. Для дочки имя не придумали, — созналась Зинка, покраснев.
— Имя мы все придумаем. Чтоб счастливой была, — выскочила Дуняшка в дверь поспешно.
Зинка, выглянув в окно, увидела возвращающегося домой Ерофея. Его лицо в улыбке растянулось от уха до уха. Он ввалился н дом шумно, торопливо:
— Зинка! Слухай сюды! Широкаяврусловошла. В свое. И бочки с корюшкой нашлись. Все до единой. На створах застряли. Легко выловили. Ни единую не разбило! И лодки море на берег вынесло. Вместе с сетями! Все цело! Вот счастье-то какое! Аж не верилось! Знать, дочка наша и взаправду счастливой станет, коль рожденье ее такой радостью отмечено! Все село ожило! Не пропадем с голодухи! — рассказывал мужик.
Зинка ликовала, слушая его. И глянув на мужа повлажневшими глазами, предложила подобрев:
— Дочку нашу в честь твоей мамани, давай Татьяной назовем. Как погляжу, она хоть и маленькая, а копия свекрухи, вылитая. Нехай ее имя носит.
— Спасибо тебе! — обрадовался Ерофей и пообещал:
— Чуть взращать начнет, куплю ей швейную машинку. Может, как маманя, научится рукодельницей… Самое что ни на есть, бабье дело.
С того дня Ерофея стало не узнавать. Будто в свое село вернулся. Целыми днями в работе. То морскую капусту солил. Нес домой крабов, кормить семью. Рыбу лишь свежую, с раннего утра ловил на уху.
Он раньше других усольцев придумал покрыть крышу своего дома ракушками. И носил их с моря с утра до ночи. Потом вываривал. Моллюски в еду шли, ракушки на крышу. Ссыльные присматривались, ждали, что получится у Ерофея. А мужик про отдых и вовсе забыл. За две недели крышу сделал. Она переливалась под солнцем всеми цветами радуги, не пропускала ни одной капли дождя. Не нагревалась, не трескалась. Держалась прочно, не шелестела от ветра и радовала глаза всех ссыльных.
Поглядев на нее и другие взялись такое же себе сделать. Ракушечная крыша оказалась надежной. А Ерофей удивлял жену: то стол, сделанный своими руками, приволок, то кровать резную деревянную. Сундук узорчатый, шкаф, да стулья с резными высокими спинками.
Потом осмелел Ерофей и, сделав два резных сундука, отвез на продажу в Октябрьский. Хорошие деньги за них взял. Получил много заказов и старался выполнить их поскорее. Спал мало. Зато в своем домашнем сундуке появились отрезы на платья, костюмы. Купил мужик одеяла теплые, красивые. Простыней дюжину. Пуховые подушки. Зинке к зиме пальто справил. Городское. С чернобуркой. Ну и что, если дорогое? Зато ни у кого таких кур нет. К нему и платок пуховый, чтоб мозги баба не морозила. А к осени успел ей валенки купить.
Зинке теперь все бабы завидовали. Куда бы ни вышла, свои же куркулихой зовут. Бабе приятно. Не просчитался отец, выдав ее за Ерофея.
Дочка, едва научилась ползать, а уже вся в кружевах и бантиках.
Ерофей первым отошел от общего стола и стал кормить семью самостоятельно.
Не хотел мужик отпускать жену на работу, пока Татьяна на ноги не встала. Но власти возмутились. И пошла Зинка вместе со всеми бабами на лов кеты. Уходила с рассветом, возвращалась затемно, усталая, промокшая, продрогшая на всех ветрах. Вместе с Ерофеем готовили ужин на скорую руку и валились спать до зари. Дочку, как и всю усольскую малышню, присматривали бабки. Хорошими были в ту осень уловы. И на заработки никто не жаловался. Но однажды не повезло Зинке. Рванула на себя тяжеленные сети с уловом, всю силу в них вложила и почувствовала внезапную, резкую боль в спине. Она переломила бабу пополам, не давая разогнуться.
У Зинки слезы сами из глаз брызнули. Больно даже дышать. А бабы смеются:
— Не иначе, как дитя под сердцем носишь, живое!
— Какое дите? Два дня назад отмывалась, — выдавила баба зло.
— Значит, сорвалась. Иди на берег. К теплу ближе, — пожалела Ольга.
Зинка со стоном еле вышла из воды. Тихо побрела к костру. Лишь
затемно вернулась домой. Боль не унималась. Она опоясала Зинку жестким кольцом. К ночи и вовсе невмоготу стало. Ерофей сходил за Гусевым. Шаман оглядел, ощупал спину, надавил больно. Что-то хрустнуло в позвонках. Резкая боль вспыхнула в глазах молнией. Баба повалилась на койку.
— Сейчас утихнет все. Но на лов с неделю нельзя выходить. Пусть позвоночник восстановится. Сорвала ты его, бабонька! А вам, дурам, беречь себя надо, — сказал улыбаясь.
Но отдохнуть Ерофеихе не привелось. К обеду следующего дня приехал в Усолье Волков. Не досчитавшись в бабьей бригаде Зинки, домой к ней ввалился. И велел ехать в поселок вместе с ним. Даже по дороге ничего не сказал, куда и зачем везет бабу. И доставив ее в милицию, сдал начальнику, сказав, что привез из Усолья прогульщицу, которую следует судить по всей строгости закона военного времени.
— Не мое это дело! Веди к оперу. Пусть он разбирается с ней. Я не могу ее держать! — запротестовал начальник милиции.
— Оперуполномоченный в область поехал. Когда вернется — никто не знает. Придется подержать ее тут, — осклабился Волков, радуясь, что сумеет отомстить усольцам за все свои неприятности.
— Я не прогульщица! Я заболела. Это бригадиры подтвердят. Я ни одного дня не пропустила. Даже без выходных работала, — оправдывалась баба, но ее никто не слушал.
Зинку с бранью, с угрозами, увели в зарешеченную камеру, закрыли снаружи на замок. Баба сначала молчала, а потом стала колотить в решетку кулаками, требовать, чтобы ее выпустили. К ней долго никто не подходил. Лишь спустя часа два, пьяный милиционер открыл дверь и заорал:
— Чего бесишься, кулацкая блядь? Иль наши хоромы тебе не подходят! Заткнись, сучье семя!
Едва он ушел, баба попыталась выломать решетку. И тогда милиционер вернулся. Лицо злобой перекошено. Открыл камеру. И войдя, ударил Зинку кулаком в лицо. Та от злобы боли не почуяла. Налетела на пьяного, впилась пальцами в горло, била головой о стены, совала коленом в пах, заплевала все лицо, обзывала грязно, выливая на того всю боль и злость.
Милиционер пытался отмахнуться, вырваться. Но куда там! Одежда на нем повисла клочьями, лицо изодрано, волосы растрепаны. Он только и сумел закричать, позвать на помощь.
И тогда в камеру ворвались еще трое. Увидев, что утворила Зинка с их собратом, скрутили бабу, заломив ей руки за спину, повалили на пол.
— Кто первый? — задрал ей подол рыжий, потливый мужик.
— Козел рыжий! — заорала баба задыхаясь злобой.
Но остальные уже держали ее. Рыжий насиловал зло, долго, щипал, кусал Зинку за грудь. Потом второй, как нужду в нее справил. До утра они мучили бабу, изголяясь над нею всякий по своему.
Голую, избитую до неузнаваемости, ее заставляли плясать. Когда отказывалась — били, когда теряла сознание — обливали холодной водой. Снова насиловали.
Сколько все это продолжалось, Зинка не знала. Она давно потеряла счет времени.
Очнулась она от запаха дыма и от голоса:
— Да вот здесь кто-то! Сюда! Люди!
— Это ж и есть Зина! — услышала голос Гусева. И вскоре знакомый голос Ерофея пробубнил:
— Шалава ты моя! Слава Богу, хочь живая!
Лишь вечером, у себя в Усолье, узнала баба, что пробыла она в милиции немало.
Поймали ссыльные Волкова и, пригрозив расправой, узнали, куда Зинку дел. Потом в милицию пришли. Там им пригрозили оружием. Ссыльные напирали, предупредив, если Зинку не выпустят, подожгут милицию.
И на третий день ночью, облив бензином крышу, подожгли.
Оттуда далеко не сразу начали выскакивать милиционеры. Их ловили по одному. Скручивали. И, пригрозив сжечь в огне, спрашивали о Зинке.
Лишь пятый — последний, сказал и отдал ключи от камеры. Он указал, как туда пройти. Когда Зинку вытащили и унесли в лодку, пожар затушили. Но пятерых милиционеров привезли в Усолье связанными. Все оружие и патроны забрали усольцы из милиции. И, поместив защитников власти в землянку, слушали бабу, как обошлись с нею в милиции.
Даже ссыльные мужики не выдерживали. Кто-то наружу выскакивал, другие слез не скрывали.
— Мне эти козлы заранее сказали, что живьем не выпустят. И говорили, будто я сама во всем виновата, — плакала баба.
Ерофей кинулся к землянке, где связанные милиционеры валялись на полу. Нашел рыжего. Того, кто стал первым. Разрезав веревки, выволок из землянки. Хватил громадным кулаком в дых.
Рыжий отлетел кувырком к ногам Лидки. Та головешку из костра вытащила и содрав портки с милиционера, приказала бабам придержать рыжего. Те, взбешенные, кучей навалились. А Лидка, торжествуя, сунула головешку в пах милиционера. Тот захлебнулся воем.
В воздухе запахло паленым. А Лидка носилась от костра к жертве, подживляя огонь, усиливая муки.
У оставшихся в землянке, волосы дыбом на головах вставали от дикого, нечеловеческого вопля собрата. Они не видели, но понимали, чувствовали, что его терзают изощренно. Знали, что их не минует эта доля и заранее дрожали каждым мускулом.
— Заткни ему пасть! — посоветовал Ерофей — Лидке и выволок второго мучителя Зинаиды.
Избив его до безсознания, облил водой и привязав накрепко к рыжему, поручил Лидке. Та не заставила себя уговаривать.