Я теперь остался в семье за старшего. Кое-как стараюсь, чтоб мать с младшими понемногу пришли в себя. Случившегося уже не исправить. А если отца убили, его не вернуть. Надо об живых мне позаботиться. Больше некому. Даже свои деревенские боятся нас нынче и обходят нас и дом — подальше от беды и подозрений. Кому охота из-за нас лихое терпеть? Вот и сторонятся люди. Враз все чужими стали. Ни доброго слова, ни помощи ниоткуда не получаем. Совсем одни. Даже в Усолье лучше было. Теплее чем тут.
Нас даже в лесу обходят, когда мы приходим за дровами. Будто звери лютые, иль что пострашнее. Даже жить не хочется. И если б не мамка и меньшие, удрал бы из села куда глаза глядят, да их оставить не могу. Вовсе пропадут они здесь. Засушит их горе и страх».
Антон отложил письмо. Горло перехватило колючим комом. Пусть и чужой человек ему этот Пескарь, но ведь свой — ссыльный, дороже и ближе родни, тоже отказавшейся от старика. Уже давно. Он пережил все горе разом. А этого судьба по капле терзает. По кровине жизнь из сердца берет. Такое сложнее пережить и осилить.
Пескарь потерянно уставился в угол. О чем-то своем думает, а может вспоминает.
Антон хотел незаметно выскользнуть из дома, чтоб не читать письмо дальше. Не сыпать соль на душу Тимофея, не видеть его мук, не причинять боль. Но Пескарь словно почувствовал и попросил настойчиво:
— Читай дальше.
— Мне до ветру надо. Приспичило, — хотел соврать Антон. Но Тимофей не услышал, повторил сухо:
— Одним разом. Читай. Едино уж терпеть…
«Боюсь я одного, что снимут меня с трактора. И пошлют работать, где получают вовсе мало. Как я тогда своих кормить буду? А тут еще беда, крыша в доме прохудилась. Чинить надо, а не на что. К новому председателю колхоза не хочу покуда на глаза показываться. Пусть все утрясется и уляжется.
А тебя, дед, об одном прошу, если не хочешь, чтоб всех нас в тюрьме погноили иль расстреляли где-нибудь, не пиши нам больше писем. Никогда. Дай зажить тому, что приключилось.
А если повезет и ты доживешь до воли, иль отпустят тебя, к нам не приезжай. От того всем спокойнее будет. И прежде всего — тебе. Не всякая родина — свой дом, не каждый дом — очаг, не всегда родные — семья… Ты дал нам жизнь, но ты и отнимаешь ее. Я не хочу больше писать и помнить тебя. Ты — наше горе и позор. А потому, прощай».
Антон поперхнулся на последнем слове. Сложил письмо, засунул его в конверт. Присел рядом с Тимофеем. Закурил.
— Прости ты несмышленого. Внук он тебе. Но мал покуда. Не понимает многого. Не обессудь мальчонку, какому с молоком на губах мужиком пришлось стать и столкнуться с тем, что и взрослому не по плечу. Время докажет, кто ошибался. А себя не кори. Сын у тебя настоящий мужик. Таким, как подарком, Господь наградил, — говорил Антон дымя самокруткой.
Пескарь молчал. Ему вспоминался Алешка совсем маленьким. С детства он лошадей любил. Нет, не катался он на них. Чистил, кормил, гладил, разговаривал с ними, как с людьми. И понимал их. Они для него друзьями были.
Почему-то с детства не было у сына друзей — мальчишек. А и подрастая ими не обзаводился. Не верил никому. И, видно, не случайно. Будто чувствовал, что не будет от них добра.
Да что там чужие? Кой с них спрос с этих сельчан, если родной внук отрекся от него — от деда, покуда живого? Много ль ему осталось? Мог бы и подождать.
Но мертвым не пишут писем. Мертвого ни обрадовать, ни обидеть нельзя. И только живого можно убить болью. Живой не бесконечен. Его терпенью есть предел. А много ль надо старику?
Вон уже и сердце взахлеб пошло. Колотится в самое ребро. Будто птица — на волю просится. Из силков. И чего ему неймется внутри?
Алешка? Да может он живой вовсе? Ведь вот и их, когда в Усолье отправляли, перед тем в тюрьме сколько продержали? Не одну неделю. Друг о друге ничего не знали. А выжили, дождались. Потому что вместе были. Никто ни от кого не отрекся, и его, старого, не упрекали. Не то бы, еще тогда сгинул, сгорел бы лучиной.
Кому, как ни ему, довелось слышать от усольцев, поскольку людей в тюрьмах власти томят? Случалось годами. И тоже ни за что. Не то что внуки — родные дети отказывались от них. Проклинали, позорили. Это, случалось, хуже приговора действовало. После таких писем многим жить не хотелось. Смысла не оставалось для жизни. А без него, как без сердца — никак нельзя…
Но Алешка не отказался. Чуял беду. Предупреждали, отговаривали его. А он никого не послушал. Знать, любил Тимофея. Как сын. Кровный, родной. Ничего не побоялся. Ни на кого не оглянулся. Верил отцу, не мог без него. А ведь понимал, что немного Пескарю осталось, всех вызволить из неволи хотел. Дорого за это поплатился. А может все еще обойдется? Но нет, стонет сердце. Его не обманешь. Жив бы был сын, не кричало бы, не плакало оно жгучей, нестерпимой болью, задолго до письма от внука.
Что-то говорит Антон. Пескарь не может разобрать слов. Кому-то дверь пошел открыть. Кто пришел, кого нелегкая принесла в неровен час?
Сын Катерины на пороге. Глаза белые. Отчего? Мать забрали? За жалобы! Прознали чекисты…
— Пусть отрекется от меня. Теперь уж едино, — выдохнул старик тяжело и добавил:
— Простите меня за горести, какие принес я всем вам…
— Поздно, — ответил парень. Но этого уже не слышал Тимофей… Голова Пескаря дернулась в сторону, и словно подрезанная, склонилась к плечу…
Антон бросился к нему. Стал тормошить. Но поздно. Лицо старика покрылось восковой желтизной. Разгладились морщины. Значит, _ушла из сердца боль, оставили его печали и заботы. Ненужной стала родня. Он больше не станет тосковать по своему селу, лесу, по сельчанам… Он ушел… Ему теперь никто не нужен…
Раскапывают мартовский снег на погосте усольцы. Еще одною могилой прибавилось.
— Сам отошел. Не в тюрьме, не в милиции, и то слава Богу! Никто его кончину не поторопил, — крестится Лидка.
И только Антон, заслышав это, отвернулся, чтоб не увидела баба мужичьих слез…
Глава 4. Комиссарша
Так звали Ольгу не за убеждения или биографию, за фамилию, словно в насмешку судьбе, была дана волей случая.
Ольга попала в Усолье в числе первых ссыльных. Еще до войны. И уже свыклась со своею участью. От нее, как от клейма, никуда не денешься. И молчала баба. Уже не ругалась, не плакала. Это было поначалу у всех. И она первые месяцы поливала подушку слезами и вставала утром с гудящей, больной головой. Да только быстро поняла, от того себе вред причиняет. И однажды, в первый и последний раз, рассказала ссыльным бабам свою историю у костра:
— Жила, как все. С матерью. Отец в гражданку пропал. Без вести. Мать работала партийным руководителем. Ну, а я далека была от политики. Любила веселье, танцы. Рано замуж вышла. За подчиненного матери. Красиво ухаживал. Цветы всегда приносил. Слова находил, в какие поверила. Да и сам из себя как с открытки украденный. Любой артист его роже позавидовал бы. Ну и мне он понравился. За то, что все женщины и девчата по нем сохли, а он меня любил. Так мне казалось. Вот и поженились мы с ним, всем соперницам назло. Он при регистрации нашу фамилию взял — Комиссаровых. Сказал, что она ему для будущей жизни больше подходит. Его родная — Лошаков. И мать не рассмеялась, что приняла в дом зятя из конюшни. Он же, сволочь, поначалу молчал, а потом и ответил, что лошади без комиссаров спокойно обходятся, а вот комиссары без них и шагу не ступят. И добавил, что иные лошади имеют ум и характер не хуже комиссарских, умеют лягать и кусаться.
— Мы тогда не обратили внимания на его болтовню. Тем более, он смеялся, говоря это. Ну а через месяц — другой мать его по работе продвинула. Стал он ее первым заместителем. Она ему во всем доверяла. Да и как иначе? В ответственные командировки его посылала. И как-то узнала, что он на стороне имеет женщину. Любовницу. Решила выяснить у него. Приперла, что называется, фактом. А он ей в ответ, мол, своей биографии бойтесь, своей личной жизни. Мать, так и онемела. Уж чего не ждала — такого упрека. Личной жизни у матери много лет не было.
— А он улыбается, это, мол, проверят, кому надо. И на следующий день забрали мать прямо с работы. Чекисты. Мой паскудник написал в доносе, что мать делала запрос за границу в отношении отца. И ей пришел ответ, что он жив, дали адрес и она с ним переписывается уже не первый год. А у моего отца, якобы, давно другая семья. Значит, мою мать с ним связывают совсем иные отношения, — взвыла тогда Ольга и продолжала:
— Этого было достаточно. Конечно, никто ничего не проверял. Глянули, может, по спискам, что пропал отец без вести. Другого доказывать не стоило. Мать через три дня расстреляли. Когда я потребовала развода и решила выгнать негодяя из квартиры, он мне в лицо рассмеялся и сказал, что я должна умолять его не уходить отсюда никуда. Тогда я выбросила все его вещи за дверь. Он пригрозил, что я о том не раз еще пожалею. И ушел. А ночью меня забрали. Он, сволочь, за ключом от квартиры ко мне в камеру приперся. И сказал, что постарается облегчить мою участь, — зло хохотала Ольга.
— И облегчил! На всю жизнь, до полной победы мировой революции, как классового врага запрятал. А сам занял материну должность, нашу квартиру и живет, кобель, в потолок поплевывая! — материла Ольга бывшего мужа на чем свет стоит, желая ему весь оставшейся век из «параши» дерьмо через пипетку сосать.
О расстрелянной матери молилась все годы, прося у нее прощенья за доверчивую, глупую молодость. Ольга была хороша собой. Ни горе, ни слезы не испортили ее розового, с ямочками на щеках, лица. Карие глаза не потеряли блеска молодости. А белокурая копна кудрявых волос, разметавшихся по спине и плечам, делала Ольгу похожей на русалку.
Много мужиков, глядя на нее, головами качали.
— За что красоту такую губить? Ей бы радостью чьею-то стать. Женою, матерью. Ведь она создана для любви. За что же так судьба возненавидела?
Ольга понимала их жадные взгляды. Видела их горящие глаза. Но ненавидела всех разом. Из-за того, единственного, кому доверила все и была обманута.