Поначалу ссыльные побаивались отпускать к Бобылю своих жён. А что как соблазнит, отобьет бабу? Ведь он грамотный, говорить умеет красиво, когда захочет. И ругали жен, чтоб не носились к Ефиму слишком часто.
Но жены, соглашаясь для виду, все же уходили к Короткову, то дом побелить, то стекла и полы помыть, то печку замазать и выбелить. Дел всегда хватало. По одной никогда не появлялись. По двое, трое, а иногда и впятером шли бабы, чтоб никто не посмел подумать, сказать дурного слова.
Но несмотря на это, усольские мужики следили за женами: чем они занимаются у Короткова? Благо, у того долгое время на окнах занавесок не было. И вся жизнь мужика, как на ладони у ссыльных проходила. И видели мужья, как отмывают дом Ефима их жены. Сам хозяин воду приносит, вытаскивает грязную— на помойку. Топит печь. Поит баб чаем, что-то рассказывает. Те, слушают, открыв рты.
О чем он им говорит, что потом до самого утра даже во сне улыбались чужие-жены? За что они липли к нему? Что угадали в человеке, что распознали в нем? Может то, что осталось забытым в молодости, отнятым горем, увядшей любовью? Почему, забыв все правила, бабы села первыми здоровались с Бобылем?
Много было вопросов. Ни на один из них не отвечали жены.
Случалось часто, и это видели мужики, едва входили к Ефиму бабы — он тут же покидал дом и возвращался за полночь, когда у него никого уже не было.
Случалось, дарил женщинам их портреты, нарисованные карандашом. И бабы млели от счастья.
В этих портретах, жалея ссыльных женщин, рисовал Ефим их молодость. Он сглаживал морщины, складки, седину. Он придавал глазам утраченный-блеск, нежность давно потрескавшихся на ветрах и морозе — губ. Он омолаживал каждую черту лица, чтоб порадовать женщин. Чтобы глянули на себя вновь, глазами художника, чтобы заставить их жить и выжить. Он рисовал их в прекрасных нарядах, которых никогда не было у ссыльных баб. Он дарил их им. На память. В утешенье. Ведь вот могли бы иметь, да судьба помешала. Дала красу, а счастьем — обошла.
Ефим изображал их нежными, почти воздушными, королевами и принцессами. Они были, пожалуй, красивее коронованных особ. Вот только судьбина стояла за плечами не крылатым красавцем Пегасом, а слепым, горбатым уродцем… И все ж, глянув на свой портрет, похожий и совсем чужой, бабы радовались, как девчонки. Что и они не стали еще старухами. Воодушевляли художника, вспомнившего их, а может — и свою молодость…
Бабы показывали мужьям свои портреты. Те оценивающе разглядывали, сравнивали, вздыхали. И вешали эти портреты в рамках под стеклом. Чтоб не забыть, какою она была, или могла быть, эта молодость…
Женщины Усолья всегда прихорашивались, отправляясь к Ефиму. Он ничем не мог отблагодарить их за внимание и заботу, а потому радовал тем, что умел.
— Ефим, вы чудесный человек! В вас столько нерастраченного тепла и чистоты! А ведь вы прошли Воркуту! А все ж сумели сохранить в себе человека! Дай Бог вам не растерять ничего, ни крупицы достоинства и мастерства! — говорила Комиссарша.
Ее портрет, за ненадобностью, был возвращен Короткову.
Не стало женщины. Ушла из жизни, из сердца, из памяти…
А в Усолье она осталась. Не только могилой на погосте. Но и портрет ее цел. Висит в рамке. Смотрит на Короткова смеясь. А разве мертвые умеют смеяться? Вот и разговаривает с Ольгой, как с живой. Не верит в смерть. Всеми усольскими новостями с нею делится. Обо всем, обо всех.
Не стало и Варвары. Увезли ее портрет в Канаду. Но Ефим с черновых набросков, по памяти восстановил. Точную копию. И ожила Горбатая. Вприщур, устало смотрит в пустоту. Здесь в Усолье у нее никого не осталось из родни. Уехали далеко от могилы и памяти.
Но не от Ефима. Он рассказывает Варваре, что пишут из Канады ее дети и муж. Что приняла она на себя все муки семьи, чтоб им жилось легко и свободно. Когда-то, глянув на портрет, Варвара сказала Ефиму:
— Разве тебе, мил человек, в Усолье маяться с нами неотмытыми да неграмотными? Ты ж не просто художник! А добрый волшебник наш.
Ефим смотрит на портрет Лидии. Здесь она уже замужняя. В глазах уверенность, радость. Сына родила! А Ефим ее другою помнил. Худой и злою. Со всеми. Но не с ним. Орать или высмеивать Бобыля она не посмела. Все хотела, чтоб стал он семейным. Но не хотела говорить Короткову о том. Он понимал и без слов. Но взаимного — не испытывал. А потому, едва Лидка переступала порог — уходил надолго.
Даже Комариха здесь пригрелась. В уголке, ближе к печке. Никто не любил старуху в Усолье. Из-за мужа. Всю семью ссыльные презирали. Да разве она виновата, что люди, сумевшие обидеть ее старика, забыли свое зло? Помнили лишь то, до чего довели деда.
Ефим рассказал старухе, что уехали ее сыновья на свободу. Их отпустили. А самого Комара — оставили в Усолье. Не простили войны. И не думали прощать. Обманул тогда Волков Пряхина. Не язык старика был повинен в том. Не жадность кулацкая. А кровь… Которая навсегда пролегла между Комаром и властями.
— Иван Иванович недолго пережил вас, — склоняет голову перед старухой Ефим:
— Провожать он вышел ваших детей. Усольский люд семью не любил. И не провел молодых до реки. А старый, видно, очень хотел на свободу. В реку зашел. А может и подтолкнул кто. На ногах не удержался. Упал и утонул, — вздохнул Бобыль. — Хватились Ивана Ивановича лишь на третий день. Вечером. Вспомнили, что не появлялся нигде. Решили домой сходить. А там — пусто. И лодки на месте. Значит, не уезжал. А еще через два дня выкинуло его море. Приливом. Изодранного. В той одежде, в которой детей провожал. Схоронили его в тот же день, — согнул голову человек и, помолчав, продолжал:
— Не обижайтесь, что не рядом с вами похоронили старика. Он позже вас умер. Многих пережил, хотя жизни, как мне казалось, никогда не радовался.
…Короткову часто вспоминался один из приходов бабули Комаров. Через неделю после того, как помог Короткову ставни на окна их дома навесить.
Бабка принесла кошелку яиц, банку сметаны. И просила принять. Не отказываться, не брезговать семьей, как другие. И все вытирала слезы. Видно, часто обижали ее.
Когда ж Ефим поцеловал ей руку и поблагодарил, бабуля и вовсе расчувствовалась. Достала из-под фартука связанные для него носки.
— Примите. Они, может, грубые, деревенские, но теплые. Настоящая шерсть. Со своих овец, которых в селе своем держали. Уцелело немного. Вот и связала. Специально для вас. Все враз боялась показать. Чтоб не прогнали. Я так старалась. Возьмите. Пусть ноги в тепле будут.
— А ваши мужчины? Им это нужнее, чем мне. Иван Иванович не молод. Ему тепло необходимо. А мне они к чему? Я не ношу толстые носки.
— Да в них по хате как в валенках ходить можно. Ноги, как в печке, никогда не застынут. Нехай в память от меня останутся! — просила женщина. А уходя, все желала здоровья Короткову.
А вот Ирина Блохина… Долгая боль и память…
Перед ее портретом Ефим простаивал долгие часы и не случайно повесил над изголовьем. Нравилась эта женщина Короткову изо всех. Не столько внешностью своей. Хотя и этим выделялась. Была она особой всюду, как затерявшаяся искорка в капле росы. Умница, сердечная. Но годы горя заставили ее стать недоверчивой. Она не одна страдала. Здесь многие несли свой крест не зная за что. Будь виноватыми — куда бы проще смирились с наказанием. Ирина страдала больше всех. И даже неопытному глазу было видно, что и в своей семье несчастен человек. Она вздрагивала в страхе от каждого внезапного мужского голоса. Никогда не просила ничьей помощи, стараясь всюду управиться своими силами или с помощью детей. Ее никто и никогда не видел рядом с Никанором. И Ефиму не раз казалось, что женщина стыдится его и давно, уже много лет, не любит мужа и живет с ним врозь, хотя и под одной крышей.
Ирина… Словно только сейчас проводил он семью на баржу, увозившую Блохиных на материк.
Ирина подала ему узкую, зябкую ладонь на прощанье. Он слегка пожал ее. Хотел поцеловать, да не решился. Слишком много усольцев было на берегу. Ирина уезжала. А он — оставался. Зачем лишние домыслы, чтобы кто-то склонял ее имя? Чистое, светлое, незапятнанное имя женщины…
Ирина лишь дважды была у Ефима. Вместе с Дуняшкой Гусевой. Пришли побелить дом изнутри. И враз взялись за ведра, кисти, тряпки. Он давно мечтал, чтобы хоть глупый случай свел их один на один. Нет, он не позволил бы себе безрассудства, глупостей и пошлости. Он хотел один раз заглянуть в ее глаза. Она и без слов бы все поняла. А уж решение он предоставил бы ей. Нет, не временную связь. Не украденные горячие минуты. Не мимолетную близость. Он мечтал отнять ее у Никанора всю и навсегда. Ефим душою чувствовал, что этим он разрубил бы больной узел и облегчил бы жизнь обоих.
Ирина это видела, понимала. Но что-то мешало ей ринуться к нему не оглядываясь в прошлое. Без страха, на одном доверии… Но для этого нужно было полюбить до безрассудства. А она… Уже обожглась и не верила даже самой себе. Может и держали ее в семье дети. Но были ль они счастливы с таким холодным отцом?
«А может и не нужен был я ей? Но почему тогда, в тот приход самый первый дала понять, что я ей не безразличен?»— думает человек и вспоминает, как, побелив дом, пили они чай с клюквенным вареньем, а потом он спел любимую песню. Ирина тоже знала ее. И подтянула. На два голоса… Эта песня стала вдесятеро дороже. И, кажется, она еще звенит, живет, бьется в окна, стены, самое сердце…
Но уж остыли ее следы на усольском берегу. Уехала. Навсегда. Хотя и обещала писать. Но забыла. Уже и времени немало прошло. Да и зачем ей ссыльный? Зачем память? Уехала, как обрубила все.
А ведь когда получила известие о смерти Никанора, к нему— Ефиму, прибежала. Вся в слезах. Он утешал ее, как мог. Убеждал, что такое могло случиться с каждым. Он говорил ей, что нужно думать о будущем, о жизни. Ушедшего не вернуть. Это понятно всякому умному человеку. Ефим хотел ей выразить сочувствие, но язык не поворачивался. Коротков, один из всех, понимал и жалел Ирину. Он изредка стал заходить к ней в дом, помогал, когда требовалась его смекалка. И, боясь оскорбить женщину, не стал искать с нею встреч наедине.