Обреченные — страница 85 из 93

— Художнику, да еще любителю, приказать нельзя. Вдохновенье не приходит по приказу. Оно, как песня, как птица, не спрашивает когда появиться, — убеждал Ефим.

— Ничего! Оно у тебя появится! Придет! Рад будешь день и ночь малевать! А то видите ли, не по вкусу ему наших ударников рисовать. Не только их, даже черта рад будешь изобразить у меня, раз приказано! — вызвал дежурного и скомандовал:

— В одиночку его!

Ефима втолкнули в камеру, в которой ни лечь, ни сесть не было возможности. Тусклая лампочка еле тлела в проволочной авоське. Со стен на бетонный пол шлепались жирные мокрицы. Осклизлые, в темно- зеленых, бурых пятнах, эти стены видели немало узников. Каждого оплакали слезами сырости, запахами плесени и прелости. Сюда не проникали лучи света, звуки жизни. Словно здесь хотели поставить туалет, да забыли в спешке. Либо, примерившись, поняли, что поскупились на площадь, никто здесь не сумел бы отправить нужду с комфортом. Так и осталась эта немыслимая клетушка на муки за чей-то просчет.

Ефим стоял, боясь прикоснуться к стене, чтоб не измазаться, не испачкаться в сырой грязи, плесени. С потолка на голову ему падали вонючие, мутные капли. Одна соскочила на темя и потекла за ухо длинной слезой. Потом вторая. Холодная…

Ефим чувствовал, как его пробирает озноб. Холод медленно сползал от плеч к коленям, и все тело налилось какою-то свинцовой усталостью. Коротков оперся спиной на стену. По плечам побежали тонкие струи воды.

Сколько часов он простоял здесь, задыхаясь от сырости? Ноги отказывались держать тело и подламывались в коленях. Но человек терпел.

Когда-то, в воркутинской зоне, за невыполнение нормы выработки начальство зоны кинуло Короткова в штрафной изолятор, который все зэки звали — шизо. Там было плохо. В бетонной камере скучилось много зэков. Негде было лечь. Зато хватало чурбаков, на которых сидели люди. Это была свирепейшая из зон.

А здесь — почти свобода… Ефим нащупывает осклизлую стену, пытается изменить позу, но рука соскользнула, человек ударяется лбом в угол. Больно. Рассек кожу. По лицу кровь сползает каплями. Давно хочется есть. Но попросить, значит — согласиться с милостью. А этого не желает человек. И продолжает стоять, уперевшись ногами в карниз одной стены, спиной — в другую.

Он даже дремал. И, кажется, видел сон. О чем он был? Вроде, Ирина Блохина прислала ему письмо.

Странно. Он давно не ждал от нее писем и, кажется, стал забывать женщину. А Ирина (вот ведь разгулялось воображение!) звала его приехать к ней. Насовсем. На правах мужа. Клялась; что любит его и любила всегда.

«Ирина… Замерзающая на ветру девчонка… Ты стала матерью. Но не смогла стать женщиной, женою Никанора. Слишком поздно поняла ошибочность выбора. А и он — Ефим, тоже не подарок. И с ним в жизни солнца мало бы увидела», — думает Бобыль, переминаясь с ноги на ногу.

В каменном мешке человек давно потерял счет времени, забыл, где находится дверь. Она давно не открывалась. От глухой тишины звенело в ушах. Словно его заживо погребли в склепе. Только неизвестно за что…

Ефим силился вспомнить лицо Тони. Но никак не может воспроизвести его целиком. Все вспоминается по частям. Сморщенные, собранные в пучок губы будто приготовились к плевку. Потный, облупившийся от ветров нос, прищуренные, недоверчивые глаза, полуоткрытый зубы, через какие того и гляди выскочит…

— Эй, ты, заморыш, живой еще? Ну, давай, двигай следом, задохлик вонючий! — то ли привиделось, то ли послышалось Ефиму.

Он огляделся по сторонам. Резкий луч света воткнулся в глаза. И тот же насмешливый голос сказал хохоча:

Я думал, ты сам уже плесенью стал. А глянь! Живой и дыбается! Силен! За всю неделю ни разу не стукнулся! Иль шибко гордый? Ну, иди, иди! — подталкивал Короткова, совсем разучившегося ходить.

Он плелся, тащился вдоль стены, опираясь на нее плечом. Из глаз, отвыкших от дневного света, текли слезы.

Как много места здесь — в коридоре. Можно лечь во всю длину тела, выпрямить ноги и выспаться. Впервые за все это время. И спать, спать, до самой смерти. Не вставая, не шевелясь, не просыпаясь.

— Как же он выжил? — услышал Короткое над собою чей-то изумленный голос, когда упав, не смог встать обессиленный, и уснул на полу.

Засыпая, он улыбался. Он никому, никогда не расскажет, даже под пытками, как на пятый день, измученный жаждой и голодом, ел мокриц, покрывших стены каменного мешка сплошным слоем. А может не голод, а отупение, нахлынувшее на человека, заставили натуру смириться и довольствоваться тем, что оказалось под рукой.

— Я ж думал, что он сдох. Уже собирались его в машину и подальше отвезти. Теперь, что с ним делать? — спросил следователь милиции — начальника.

— Во двор его вынесите. Ребятам скажи. Там он быстрее в себя придет. На воздухе нынче еще не поспишь. А там я его к Волкову отправлю. Рад будет ему сапоги языком вылизать, чтоб снова в «мешок» не попасть…

Ефима вынесли во двор, оставили на земле.

Когда он очнулся, рядом с ним никого не было. Из помещения доносились чужие голоса его мучителей.

Короткое встал. Огляделся. Пошел к берегу. И приметив на приколе усольскую лодку, лег на днище, укрылся брезентом с головой.

Вскоре усольские бабы, не приметив ничего необычного, вошли в лодку, сгрузили на Ефима сумки и сетки, оттолкнулись и взялись за весла.

— Стойте! — послышались голоса с берега и чей-то грубый голос спросил женщин

— Кто, кроме вас, в лодке есть?

— Все кого видите, — ответили бабы и подтолкнули посудину на течение.

— И кого это опять милиция ищет? — удивлялись они до самого усольского берега. И лишь вытащив лодку, сдернув брезент, поняли все.

А ведь еще четыре дня назад, приезжавший в село Волков, сказал, что Коротков занят важным делом, выполняет государственный заказ и живет нынче поплевывая в потолок, имея все, чего душа пожелает.

— У него заказов много. Работает не разгибаясь. Зарабатывает на будущую жизнь на воле. У него и общество не в пример усольскому. Красивые бабы! Одна другой лучше! И еда отменная и жилье! — гремел его голос в столовой.

Каждое его слово било Тоньку по голове, по плечам, в самую душу.

— Вот такие они все, кобели лысые! Клянутся, божатся, а чуть слабина, при первой возможности — на сторону. Бестии окаянные! Хорошо, что я этому гаду не доверилась. Не то — ходила бы в оплеванных. Самой стыд и детям срам, — думала баба.

Все остальные ссыльные душою и сердцем порадовались за Короткова, которому счастье, словно с неба, подарком свалилось.

Они уже не ждали встречи с Ефимом. Кто ж от доброй жизни в Усолье вернется? Разве только ненормальный? Бобыля таким не считали. И, подождав день-другой, отдали его дом молодой семье… Те, поторопившись отделиться от родителей, за ночь обустроили новое жилье, благодаря судьбу и Короткова за теплый очаг.

Ефима бабы принесли в Усолье замотанным в брезент, прямо к отцу Харитону. Тот, взглянув на человека, содрогнулся внутренне. Велев оставить Короткова в своей избе, попросил истопить баню да приготовить ужин — щадящий, чтоб не надорвать, не погубить человека. И весь месяц не выпустил его из своей избы.

Ефим медленно восстанавливался. Во сне он становился на колени и, упершись головой в подушку, все подтягивал колени к груди, будто не в избе Харитона, а в каменном мешке продолжал прозябать в полузабытье.

Он все время падал с койки. Постоянно хотел есть. Его вконец истрепала температура. Он часто терялся, где сон, где явь и путал недавнее с нынешним.

Он был на грани сумасшествия. Он боялся темноты и ночью, страшась одиночества, не давал спать отцу Харитону.

Лишь через месяц, когда здоровье человека относительно восстановилось, Коротков сумел четко рассказать усольским мужикам, что с ним произошло.

Слушая его рассказ из-за тонкой перегородки столовой, краснела до корней волос единственная баба, слышавшая этот рассказ. Ей было горько в который раз, что судьба обошла ее тонким чутьем и добрым сердцем, оставив взамен всего грубый норов и подозрительность.

— Видно, за это и Бог наказал, — вздыхала баба, вспоминая ответ из Москвы, полученный неделю назад. В нем, таком долгожданном, было скупое:

— Обстоятельства вашего наказания проверены следственными органами, которые пришли к выводу, что оснований для пересмотра вашего дела нет и наказание оставлено без изменения…

Тонька поначалу глазам не верила. А потом, выревевшись за ночь, смирилась. И уговаривала саму себя, что и в Усолье жить можно. Не без угла, не без куска. Здесь все знакомо. Каждый человек. А в своем селе, считай, что заново надо жизнь начать. К тому же, до конца ссылки осталось не так много. Два с хвостиком… Прожито куда как больше… Здесь она своя. Такая же, как все. А там — на материке, неизвестно, чем встретит село Тараса.

Антонина, узнав, что случилось с Бобылем, посочувствовала мужику. И подумала, что не только ее — корявую, судьба треплет, а и интеллигентов не щадит.

— Теперь-то уж поумнеет. Попривяжет свой язык насчет добра, — мелькнула злорадная мысль. И все ждала баба, когда же вспомнит о ней Ефим.

— Да! Забыл совсем! Извини! Тебе тут письмо пришло. Все хотели отдать его Волкову, чтоб передал, да отчего-то не повернулась рука, — сказал Александр Пряхин и, открыв общинный, кованный Оськой ящик, достал письмо.

— Женщина писала. Хотя обратного адреса нет, по почерку видно. Верно, какая-то из твоих статуй ожила! Тебя вспомнила! — смеялся Пряхин.

Едва взяв конверт в руки, Ефим вздрогнул. Узнал. Именно это письмо он видел во сне. Читал его много раз и знал назубок каждое слово.

Как долго оно шло! Оно могло не застать его в живых и остаться непрочитанным… «Почему так запоздало?» — дрожали руки человека.

— Жена прислала? — спросил Пряхин.

— Да нет у него жены. Видать, натурщица, с которой статую лепил, — смеялся Андрей Ахременко.

Короткое не слышал. Он подсел ближе к лампе, читал письмо. Улыбался каждой строчке,_ дорогой и понятной.