Обреченные на гибель — страница 63 из 73

Еля, которая чувствовала себя как в осаде, расцвела было, чуть только увидела у крыльца его экипаж, но померкла и сжалась, когда увидела его в прихожей, где он раздевался: он не улыбнулся ей, он широко раздул ноздри своего крупного носа, он вытирал платком свою пропотевшую лысую голову с самым серьезным видом.

Она взяла было его за руку и прижалась к нему, стараясь заглянуть в его глаза, как только что мать и брат заглядывали к ней в окна, но он сказал, не глядя на нее:

- Ну что же, одевайся, - сейчас тебя отправлю к твоему папаше.

- Как так к папаше? - испугалась она.

Она не столько проговорила, сколько прошелестела это.

- Как? - Очень просто: получил сейчас от него строжайший приказ привезти тебя немедленно домой.

- Что ты говоришь, Саша! Где ты мог от него такой приказ получить?

Еля подумала, что ее Саша вздумал пошутить с нею, что вся серьезность его просто напускная, притворная, поэтому она даже попыталась улыбнуться. Но он оставался по-прежнему сух и серьезен. Он сказал:

- Видел я его сейчас в собрании, в вашем, пехотном... Он был, правда, в большой степени пьян, но...

- Папа пьян? - изумилась Еля. - Он никогда ничего не пьет! Это ты кого-то другого видел, Саша!

- Не пьет? Значит, захотел разыграть пьяного и все ко мне приставал при офицерах, - вот что-с! Мне пришлось очень сдерживаться, чтобы пре-дот-вратить скандал. А требование его было такое, чтобы немедленно, сейчас же ты была отправлена домой. Поэтому одевайся. Лошади ждут.

Еля выпрямилась, передернула плечами, крикнула:

- Саша! Ты врешь!

- Ка-ак так вру? - обиженно изумился Ревашов.

- После того, что между нами было, ты хочешь меня отправить домой? Саша!

- Я только выполняю обещание, на какое меня вынудил твой отец... в присутствии многих ваших офицеров.

- Этого не могло быть! Не верю! Чтобы мой папа был пьяный, чтобы он требовал меня доставить домой, - не может этого быть! Ты это выдумал!

- Та-ак! Вы-ду-мал!

- Да, выдумал! Сейчас тут была моя мать и мой старший брат Володя, они этого не говорили! - выдумывала Еля, чтобы уличить его во лжи, но он спросил:

- А что же именно говорили?

- Ничего особенного, только домой не звали.

- Значит, им ты надоела больше, чем отцу? А мне он очень не понравился, твой отец, должен я сказать прямо. Какой-то форменный дурак!

- Мой папа дурак? - так вся и вскинулась Еля, любившая отца. - Ну, это уж ты оставь, Саша! Дураком он никогда не был, и так его еще никто никогда не называл... И ты, пожалуйста, не называй.

- Я привык называть все вещи их именами!

- Мой папа не вещь! Его весь город знает!

- Подумаешь! Надеюсь, что и меня весь город знает!.. Одним словом, прекратим лишние разговоры и изволь одеваться и ехать!.. Вырвикишка! крикнул Ревашов.

- Чего изволите? - рявкнул в тон ему Вырвикишка, ворвавшись в комнату бурей.

- Давай барышне одеваться!

- Ты не смеешь так! Я не позволю, чтоб меня... - И зарыдала Еля, увидев в руках Вырвикишки свое пальто...

Но Ревашов, сделав вид, что хочет ее утешить, обнял ее, говоря:

- Не понимаю, чего ты плачешь! Ведь ты только покажешься отцу, и лошади будут тебя ждать, на случай, если он тебя ко мне отпустит, - тем не менее усердно направлял обе ее руки в рукава пальто.

- Саша! - рыдая, вскрикивала она, когда он сам застегивал ее пуговицы.

- Уверяю тебя, Елинька, что так со мной строго говорил твой папа, точно я тебя здесь убил! Так что ты только зайди домой, - докажи, что ты жива и здорова, и опять в экипаж и сюда, - старался говорить как можно ласковей Ревашов, а Вырвикишке кричал: - Давай шапочку барышни и муфту!

Когда шапочку надел он на ее голову и муфту сунул ей в руки, он сам же повел ее к дверям на крыльцо, говоря:

- Вытри же глаза, Елинька! Нельзя же так! Подумают даже, что я тебя чем-нибудь обидел.

- Мукало! - крикнул он своему кучеру. - Доставишь барышню обратно.

- Слушаю, вашсокбродь! - лихо ответил Мукало.

- Вырвикишка! Садись и ты! - приказал Ревашов денщику, но тут же шепнул ему что-то на ухо, чего не заметила Еля, а тем более не могла расслышать.

Усаживал ее в экипаж он сам. Поцеловал ее в глаза и щеки, назвал "милой" и "солнышком". Потом, когда она уселась, зычно скомандовал:

- Трогай! На улицу Гоголя!

И сытая пара прекрасных, караковой масти лошадей сразу взяла крупную красивую рысь.

Разумеется, Еля сама должна была указать дорогу к дому своей матери, когда экипаж докатился до улицы Гоголя; Вырвикишка же, соскочив первым, помог ей выйти и сам открыл калитку, сказав при этом:

- Вы же не очень долго, барышня, щоб нам вас долго не ждаты.

- Долго не буду, - бодро ответила Еля, входя к себе во двор.

Она поверила Ревашову, когда он целовал ее в экипаже и кричал кучеру: "Доставишь барышню обратно", а теперь окончательно утвердилась в этой вере. Но едва она скрылась в доме, тою же крупной красивой рысью помчалась пара караковых обратно к дому Ревашова, и полковник, уже одетый и даже с дорожным саквояжем в руках, уселся в экипаж и уехал к своему хорошему знакомому, пригородному помещику Вакулину, тоже кавалеристу, подполковнику в отставке.

А Еля, войдя в дом, искала глазами отца и не нашла; оторопело поглядела на Володю, на мать, кинулась потом к окну и не увидела экипажа, в котором приехала.

Она поняла, наконец, что Ревашов обманул ее, но удара такого не могла перенести. Что-то часто-часто замелькало перед ее глазами, потом перехватило дыхание, и она навзничь упала на пол без чувств.

Ближе к вечеру в тот же день, выслушав совершенно безмолвно все, что сказали ей мать и брат, она все-таки улучила время и, схватив пальто и шапочку, но без калош, выскочила на улицу, там оделась и побежала к дому Ревашова. Однако Вырвикишка не отворил для нее двери.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

ПАНСИОН ПРИКРЫЛИ

В этот день Иван Васильич Худолей пришел домой поздно. Совершенно убито сидел он и слушал, что ему говорили насчет Ели и Зинаида Ефимовна и Володя.

Сидел, молчал, не двигался, глядел в пол. Только выпил полстакана воды, куда налил на глаз, не считая, порядочно валерьянки.

Раза два после возвращения домой Ели пила эти капли и Зинаида Ефимовна. Их же должна была пить из рук матери и Еля, когда пришла в себя после обморока. Это был день усиленного воздействия на всех почти в доме Худолеев этого пахучего лекарства. Однако, что касалось самого Худолея, то для него день этот оказался почти непереносимо тяжелым, тем более что настал он вслед за бессонной и совершенно бестолковой ночью.

Когда он вышел из двора казармы, то был еще полон и тем, что услышал от явно потрясенного поведением сестры Володи, и тем неудавшимся разговором в собрании с полковником Ревашовым, которого прежде никогда не приходилось ему видеть так близко, лицом к лицу.

Круглая, совершенно лысая голова, выпуклые глаза в мешках, обвисшие, обрюзгшие сизые щеки, двойной подбородок, - всему этому идет уже шестой десяток жизни, - притом какой жизни! - и вот рядом с ним его девочка Еля, которой только еще шестнадцать лет!

Как будто часть его самого, притом большая часть, опоганена, огажена неотмывно, и на самого себя он смотрел брезгливо, точно только что, оступившись, упал в помойную яму...

Ни одной минуты он не был настроен против Ели, как Володя: он помнил, что она пошла к этому командиру конного полка просить у него заступничества за своего брата Колю, и он сам разрешил ей это, - у него тогда мелькнула надежда, что, может быть, ей удастся сделать то, что не удалось ему у губернатора.

Выходило так, что он сам отчасти был виноват в том, что случилось с Елей: кажется, ведь не было в его личной жизни недостатка в знакомстве с людьми, почему же он остался и до этого дня так преступно доверчивым к людям?

Ведь он сам носил на руках Елю-девочку, он воспитывал ее, как мог и умел, по-своему, - значит, он и в ответе за ее наивность, если только эта наивность была причиной несчастья, какое с нею случилось.

Он был взволнован настолько, что не замечал ничего кругом, шел по улице, свернул на другую и когда оказался недалеко от дома Вани Сыромолотова, то совершенно непроизвольно, вместо того, чтобы идти к себе, зашел туда.

Инстинктивно его потянуло туда как бы окунуться в чужую, тоже надломленную, у всякого из его пациентов по-своему, жизнь, чтобы на время забыться. Однако вместо забытья там ожидало его новое огорчение: в его пансионе оказались посторонние люди, причем они были ему знакомы - один пристав третьей части Литваков, другой - городской врач Максименко.

Отворив дверь столовой, Худолей не перешагнул порога, - он остановился в полном недоумении, силясь догадаться, зачем они здесь, среди его пациентов, и что тут такое происходит. Ничего хорошего он, разумеется, не мог ожидать, раз в его пансион пришел пристав, но еще хуже было то, что с ним вместе явился и представитель городской медицины.

Бегло окинул взглядом Иван Васильич лица о. Леонида, Дивеева, Синеокова, Дейнеки, Хаджи, Карасека, - все были явно обеспокоены визитом пристава и все стояли. Тут же была и Прасковья Павловна в своем белом больничном халате, и она первая обрадованно повернулась к нему, стоявшему в дверях, и сказала:

- Ну вот и Иван Васильич!

Только тогда Худолей вошел, как был, в шинели, потому что и пристав был в шинели, и Максименко почему-то тоже не снял своего штатского осеннего пальто.

- А-а, здравствуйте! - добродушно сказал приземистый бородатый Литваков и протянул ему широкую теплую руку.

- Добрый день, коллега, - торопливо и глядя не в глаза, а куда-то пониже правого погона, сказал сухопарый, зеленолицый, со складками на залысевшем лбу Максименко, рука которого оказалась костлявой и холодной.

Худолей ждал, что они скажут еще: спрашивать их об этом он счел лишним, да как-то и язык его точно отвык вдруг двигаться. И он услышал тут же от пристава: