Обреченные сражаться. Лихолетье Ойкумены — страница 43 из 64

– Как ты думаешь… я – смогу?

О!

Леска дернулась. Поплавок подпрыгнул.

Рыбка, кажется, клюнула!..

С печальной нежностью провел Киней холеной ладонью по жестким солнечным завиткам.

– Это трудно, Пирр! Это очень трудно! Но ты и впрямь полубог по крови… Твои предки – Геракл и Ахилл-мирмидонянин! И тебе нет надобности доказывать свои права! Зло на земле существует слишком давно, чтобы не попытаться его уничтожить. Возможно, ты сумеешь, мой мальчик. Я хочу верить, что сумеешь…

– Пирр сумеет! – с необычной, совсем взрослой твердостью прозвучал в тишине голос Леонната.

Туго сжав пересохшие губы, Пирр благодарно кивнул.

– Я сумею…

Эписодий 5Обреченные сражаться

Египет. Мемфис. Конец зимы года 464-го от начала Игр в Олимпии

– И я прощу тебя, Лаг! Заклинаю не просто как друга, даже не как союзника, с которым связан тремя договорами, прошу просто как разумного человека – ведь ты же всегда был умником, Лаг! Не отказывай мне! Помоги хотя бы на этот раз! Я знаю, ты осмотрителен и тебе пока ничто не угрожает, не то что мне! Но подумай же, взвесь, как ты это умеешь, и поймешь! То, о чем я прошу, выгодно не только мне, но в первую очередь тебе самому!..

Говорящий сбился, умолк на мгновение, шумно, с видимым трудом сглотнул комок вязкой слюны, накопившейся во рту.

– Ты не слушаешь меня, Лаг?!

– Слушаю, друг мой, разумеется, слушаю! Не обращай внимания, это просто привычка…

Невысокий, атлетически сложенный мужчина лет сорока с лишним, в ниспадающем широкими складками сирийском халате приобернулся, кивнул сидящему в кресле здоровяку столь же неопределенного возраста и вновь уставился в просторно распахнутое окно, пристально вглядываясь в колыхание изжелта-багряных наплывов медлительно иссякающего закатного зарева.

Густое, цвета тягучего арменийского вина солнце уже почти уползало за линию горизонта, и плотные, тяжелые тени, слегка окрашенные мазками багровой кисти, плыли по широкой, кажущейся уже смолянисто-черной глади реки. Прохладный ветер, выпущенный на волю победоносно наступающей ночью, подлетал с севера, оттуда, где море, пощупал остывающую после злобного дневного зноя землю, подбросил ввысь пригоршню серого песка и коротко, доверчиво коснулся смуглого выразительного лица, обрамленного квадратной, аккуратно подстриженной бородкой, в черни которой почти не серебрилась седина…

– Лаг!

– Не горячись, я внимательно слушаю, дорогой друг…

Наместник Египта и Аравии, прославленный воинской доблестью и нечеловеческой выдержкой Птолемей, сын Лага Старого, прозванный Сотером-Спасителем, с видимой неохотой оторвался от созерцания привычно-завораживающего зрелища и медленно, с неброской и оттого внушающей еще большее почтение величавостью вернулся к невысокому столику, в оставленное не так давно кресло.

– Итак?

Вопрос прозвучал деловито и сухо, несколько ожидающе, словно разговор лишь начинался и не было позади почти пяти часов нелегкой беседы, вернее, длинного, прерывистого и подчас невнятного монолога.

– Лаг! – изумленно, с явственной обидой гость откинулся на высокую, подбитую кожей спинку кресла.

Птолемей непроницаемо улыбался.

Этот человек, сидевший напротив, один из немногих, позволявших себе не забывать до сих пор его детского прозвища. И пожалуй, единственный, кто смеет произнести давнюю нелепую кличку вслух, пусть и наедине. Впрочем, наместник Египта и Аравии никогда не стыдился ее. Ну, Заяц, ну и что? Отец, Лаг, славился как один из лучших лучников Македонии. Да и каждому охотнику известно, что мудрее и отважнее зайца среди лесной живности отыскать трудно. Да, длинноухий предпочитает отступить, не ввязываясь в схватку. А зачем лезть на рожон, если можно избежать дурного риска?! Зато, зажатый в угол, заяц куда как опаснее волка. Редко кто выживает, схлопотав меткий удар сильной когтистой лапой в живот! Такая рана страшна на вид, мучительна и почти не излечима…

Именно за это, а вовсе не за уши прозвали Птолемея в далеком детстве Лагом.

Тем более – не за трусость.

Трусы не становятся доверенными лицами Величайшего из владык Ойкумены. Не спасают царям жизни в битве, встав спиной к спине. И, уж конечно, трусы не становятся полновластными господами волшебного Египта…

– Ты неверно понял меня, дружище! – Стараясь говорить как можно мягче, Птолемей приподнял высокий полупрозрачный кувшинчик из тяжелого финикийского стекла, отделанного серебром, и собственноручно, точно по край, ни капли не пролив, наполнил бокал собеседника.

«Скверно выглядит Селевк! – мелькнула мысль. – Никогда не видел его таким. Мешки под глазами. Рот иссох. И этот захлеб в голосе, всегда таком уверенном, почти трубном. Он сейчас выглядит лет на десять постарше меня, хотя на самом деле он на десять лет младше. Впрочем, его можно и даже нужно понять. Вот так, враз, ни с того ни с сего потерять все, из властного сатрапа в одночасье превратиться в нищего, бездомного скитальца, просителя, вынужденного вместе с юным сыном мыкаться по дворам вчерашних друзей, которые нынче уже просто не имеют права быть друзьями…

Разве что союзниками.

Но союзник далеко не всегда друг».

И все же – Птолемей не мог этого не признать – нечто дрогнуло и всколыхнулось в душе, когда прошедшим вечером начальник внешней дворцовой стражи, округлив глаза, доложил о странном всаднике, спешившемся у ворот дворца.

«Он требует встречи со мной? – удивился Птолемей. – С какой это стати? И не много ли чести? Если привез важные вести, пусть передаст в ведомство архиграмматика. И если новости добрые, выдайте награду. Если худые… ну что ж, все равно – накормите и пусть отдохнет».

И тогда стражник, тщательно обтерев краем плаща, подал наместнику тускло сверкнувший в отблесках тройного светильника серебряный перстень…

Когда суета стихла, прибывших определили на ночлег, а Селевка ввели в кабинет наместника, Птолемей сидел за невысоким, накрытым для легкого ужина на двоих столиком и грустно улыбался, крутя в руках каплю серебра.

Шесть их было, таких перстней, ровно шесть, и ни одним больше.

В день, когда, по македонскому обычаю, им вручали алые плащи, посвящая в воины, собрал их в лесу Александр, никакой еще не царь и, разумеется, далеко еще не Божественный, а всего лишь опальный наследник, не любимый суровым отцом, и вручил шестерым ближайшим своим друзьям по дешевому украшеньицу. На большее не хватило монет. Царь Филипп не баловал сына, вставшего на сторону матери в ее споре с отцом. «Это мой первый дар вам, – торжественно сказал Александр, и длинные кудри его взметнулись золотистой волной над плечами. – Я не обещаю вам большего в будущем. Но все равно: берегите их. Они – залог и знак дружбы. Первый и последний подарок друга, а не повелителя!» Даже в те трудные дни он ничуть не сомневался, что станет властелином. Никто этому не верил, в том числе обожающая сына царица-мать. А он вел себя так непринужденно, словно умел прозревать будущее. Ведь он – Птолемей готов поклясться памятью отца, Лага Старого! – воистину был Богом, что бы там ни трепали злобные, грязные, не умеющие чтить святое вражьи языки.

Шестеро юношей благоговейно приняли в тот день дар из крепкой, поросшей золотистым пухом руки.

Шесть перстней, одинаковых, словно близнецы.

Шесть пар рубиновых глазков, посверкивающих хитро и загадочно, словно крошечные капельки мерцающего египетского заката.

Впрочем, в тот день Птолемей, давно уже Лаг, но еще не Сотер, не мог даже и представить себе, каковы они – закаты Египта…

Шесть судеб, которые уже состоялись.

Это кольцо – последнее из шести.

Иных уж нет.

Гефестион, проныра, льстец и любитель плечистых юношей, сгорел на погребальном костре, в неполные тридцать погубленный пьянством и гнилой лихорадкой. Он лежал на последнем своем ложе бледный, спокойный, прекрасный, словно Ганимед, и на пальце его, восковой куклой возлежащего среди ковров и удавленных рабынь, терялся в блеске персидских перстней скромный серебряный ободок…

Гарпал, самый младший из юношей, собравшихся тогда на лесной поляне, жадина и лгунишка, посмевший, повзрослев, обворовать самого Божественного. Конечно, в этом была и доля царской вины: зная неописуемую алчность Гарпала, в детстве никогда не делившегося пирожками с ровесниками, не следовало доверять его попечению казну Ахеменидов. Может быть, поэтому, узнав о бегстве друга детства, Александр не разгневался, а махнул рукой: «Оставьте его в покое. Пусть живет, если сможет!» Не смог. Погиб от удара в спину. От подлой руки такого же глупца, падкого на чужое золото, и зарыт вместе с перстнем. Корчась в чудовищных муках, те из убийц, кого удалось поймать по приказу Царя Царей, не прощавшего тех, кто убивал его друзей, клялись, что не польстились на жалкое серебришко, закопали его вместе с хозяином.

Неарх-критянин, лучший пловец Ойкумены, молчаливый и ничего, кроме моря, не желающий знать. Где он нынче? Никто не знает. Почти десять лет тому вышел он в море, отспорив над телом Божественного никому, кроме него, не нужный флот, и с тех пор не было известий ни о нем, ни о пяти сотнях кораблей под синим, украшенным трезубцем флагом. Посейдон суров, и духи открытого океана не выдают своих тайн. Никому и никогда не дано узнать, на дне каких морей покоится скелет с серебряной змейкой на косточке безымянного пальца обглоданной рыбами левой руки…

Четвертым был Клит. Хмурый, вечно озабоченный, с раннего отрочества прозванный Черным, несмотря на пшеничные волосы и белоснежную, щедро усыпанную веснушками кожу. Верный, неразговорчивый и надежный, как щит. Он ведь тоже мог бы по праву называться Сотером! Он тоже спас жизнь Божественному, подставившись под занесенную над царственной головой саблю, и выжил, чтобы погибнуть от руки спасенного спустя пару лет, на пьяном, невесело-разгульном пиру. Слово за слово. Черный не сдержал лихого словца, глаза Царя Царей вспыхнули нехорошим багровым пламенем, свистнуло копье, вырванное из руки стражника, – и Клита не стало. Многие втихомолку прокляли тогда базилевса, но не Лаг. Он-то знает: Александр был тогда уже болен, очень болен! Напряжение последних лет сказывалось, и Божественный не владел собою. Мало кому известно, как бился лбом об пол и по-волчьи выл Царь Царей, очнувшись и осознав, что совершил. Сам Птолемей сидел тогда над его постелью ночи напролет, следя за тем, чтобы больная совесть не толкнула Божественного на непоправимо