Ленский Владимир Яковлевич
Обреченные
Владимир Ленский
Обреченные
Я блестяще сдал государственный экзамен и был оставлен при университете, как подающий большие надежды молодой ученый. В мае я уехал домой, в наше подмосковное имение на все лето, чтобы писать диссертацию на степень доктора химии. Как весело мне было ехать, в каком радужном настроении я был всю дорогу! Я готов был без всякой причины смеяться от переполнявшего меня счастья и все люди казались мне чудесными, а жизнь представлялась невообразимо прекрасной, неисчерпаемым источником великих радостей. Как я был тогда молод, как был я глуп в своем юношеском довольстве собой и всем миром!..
Отца я застал сильно постаревшим, угнетенным, злым и раздражительным по отношению ко всем домашним, но со мной он был почему-то преувеличенно любезен и предупредителен. Он говорил со мной каким-то почтительно заискивающим тоном, с сладкой улыбочкой, лебезил, льстил мне, словом, держал себя так, словно его судьба была в моих руках и его жизнь и благополучие всецело зависели от меня...
Моя мать, старенькая, тихая, безответная женщина, никогда не мешавшаяся в дела отца, ходила с заплаканными глазами, протяжно вздыхала и сокрушенно качала головой каким-то своим, по-видимому -- тяжелым, тревожным мыслям. В первый же день, оставшись с ней наедине, я спросил ее:
-- Что с нашим стариком?.. Он какой-то странный...
Мать ответила уклончиво:
-- Сам скажет... погоди...
-- А почему у вас заплаканные глаза? Что у вас тут случилось?..
-- Да ничего особенного. Все то же... А с глазами у меня это давно, -- слезятся, должно быть, от старости...
Спрашивать у старика мне не хотелось. Он не любил, когда к нему приставали с расспросами, и уж после этого совершенно уходил в себя и молчал, как могила. Я предпочел делать вид, что ничего не замечаю, и решил ждать случая, когда отцу заблагорассудится посвятить меня в свои дела. Я был при этом уверен, что ничего важного или ужасного нет, какой-нибудь пустяк, раздутый отцом.
В полдень отец велел заложить беговые дрожки и куда-то уехал; мать захлопоталась по хозяйству, а я принялся распаковывать свои вещи, ящики с книгами и устраиваться на летнее жительство в двух комнатах верхнего этажа, выходивших окнами в сад. Я с удовольствием думал о тихой, спокойной жизни, предстоявшей мне здесь в течение четырех месяцев; можно было, кроме диссертации, написать еще несколько статеек для научного журнала, в котором я уже два года числился одним из ближайших сотрудников...
Но уже через полчаса мне надоела эта возня, меня потянуло вон из комнаты, на воздух, к солнцу и деревьям, и я сбежал в сад, как был -- в дорожной тужурке, без шляпы, весело насвистывая, прыгая сразу через несколько ступеней...
Усадьба у нас была великолепная, одна из тех старинных усадеб, каких теперь мало осталось на Руси -- с огромным каменным домом-дворцом, выходившим прямо в сад чудесной колоннадой и широкой лестницей, с бесконечным столетним парком, украшенным статуями, фонтанами, оранжереями, с большим, светлым озером, лежавшим в самом парке и придававшим всей усадьбе волшебный, сказочный вид. Но я не любил переднюю часть парка, окружавшую дом, с ее правильными, прямыми аллеями, клумбами, посыпанными гравием дорожками, подстриженными деревьями и кустами, с ее культурным видом и почти комнатной чистотой. Мне больше по душе была отдаленная часть, лежавшая за озером, походившая скорей на лес, с густо и буйно разросшимися деревьями и тенистой листвой, наполненной свистом и гамом птичьей жизни. Это был уголок, любимый мной с детства; здесь я чувствовал себя совершенно свободным, диким, первобытным человеком и полным властелином неограниченных владений. Сюда никто не заходил, кроме меня, младшего брата Сени и подруги нашего детства, маленькой Ирины, дочери соседнего помещика, Жилина, вдовца, любившего ездить по "заграницам" и три лета подряд оставлявшего у нас девочку. "Где теперь Ирина? -- думал я, углубляясь в чащи парка: -- Что с ней? Какой она стала?.." Я старался представить себе ее взрослой -- и не мог. Предо мной все стояло детское личико с голубыми, ясными глазами и тонкая худенькая фигурка девочки. Воспоминания нахлынули на меня, и я шел, ничего кругом не замечая, перенесшись душой в далекое, милое детство...
Несмотря на свое слабое здоровье и нежную хрупкость, Ирина была примерным товарищем и не отставала от нас в наших играх и затеях. Мы относились к ней снисходительно-нежно, проявляя, как к даме, рыцарскую вежливость и заботливость. Часто, в предпринимаемых нами дальних прогулках в глубину парка, она выбивалась из сил, и тогда мы устраивали из ветвей носилки и несли ее на руках, стараясь идти мерно, чтобы не трясти и не качать уставшую девочку, лежавшую на траве носилок тихо и неподвижно, с закрытыми глазами, с блаженной улыбкой на бледных губках...
Как истинные рыцари, мы с братом постоянно состязались в любезности, услужливости, вежливости к нашей даме, которая принимала все это, как должное, с величием маленькой королевы. Она старалась никому из нас не отдавать предпочтения, быть равной к нам обоим, но, как женщина, она уже умела хитрить, притворяться, и я замечал, что она питает к брату более нежные чувства, чем ко мне. Мое самолюбие страдало от этого невыносимо; я испытывал боль настоящей ревности, хотя сам не чувствовал к Ирине ничего, кроме чисто товарищеской привязанности. Меня оскорбляла просто несправедливость, ибо я делал для Ирины то же самое, что Сеня, иногда даже больше -- и не получал тех нежных улыбок, какими она дарила его...
Однажды мы играли в путешественников. Сеня отбился от нас в чаще парка и мы с Ириной долго не могли найти его. Продолжая ту же игру, я сказал девочке:
-- Нашего товарища, вероятно, съели тигры...
Ирина сделала большие глаза, скривила рот и вдруг громко заплакала. В эту минуту из кустов выглянул Сеня. Девочка бросилась к нему на шею, плача и смеясь в порыве настоящей, восторженной радости, целуя его плечи и руки...
Эта сцена произвела на меня сильное впечатление, вызвав неприязненное чувство к Ирине и зависть к брату... Через несколько дней, охотясь за воображаемым тигром, я нарочно спрятался в кусты и терпеливо высидел там два часа, не отзываясь на призывные крики Сени и Ирины. И что же? Они скоро перестали искать и звать меня и спокойно занялись постройкой шалаша, совершенно забыв обо мне, как будто ничего и не случилось... Когда я вылез, наконец, из кустов и подошел к ним -- Ирина не только не бросилась мне на шею, но даже не выразила, хотя бы для одного приличия, ни малейшей радости. Она сказала, недовольно хмуря брови:
-- Я знала, где ты спрятался, только не хотела сказать Сене. Чего ты там так долго сидел?..
Я покраснел до слез и смущенно оправдывался:
-- Вовсе я не прятался... Меня чуть тигры не съели и я... я отбивался...
Она посмотрела на меня, удивленная моей ложью, и, ничего не сказав, пожала своим маленьким, худеньким плечом с настоящим женским презрением.
Тяжелая обида сжала мне сердце. Отчего она поверила, когда я сказал, что Сеню съели тигры, а теперь не хочет верить, что на меня напали звери?.. Слезы брызнули из моих глаз, и я сказал, плача:
-- Я не хочу... больше играть... Я... уйду...
Я повернулся и пошел, надеясь, что Ирина бросится за мной и станет обнимать меня, как Сеню, и упрашивать остаться с ними. Но девочка не двинулась с места, спокойно дала мне уйти, и я весь остаток дня пролежал в детской на диване, уткнувшись лицом в подушку, плача и придумывая план адской мести маленькой, коварной женщине...
На другой день, на предложение брата -- принять участие в их охоте на слонов -- я заявил, что так дальше продолжаться не может; так не бывает, чтобы у одной дамы было сразу два рыцаря; нужно устроить поединок, исход которого и решит, чьей должна быть Ирина...
Девочке понравилась эта мысль, и она охотно приняла на себя роль судьи в этой дуэли братьев. Ее женскому самолюбию, по-видимому, льстило сознание, что мы будем драться из-за нее, как дерутся взрослые мужчины из-за настоящей дамы...
Мы выбрали оружием длинные палки и, поставив условием -- не бить по голове и лицу, принялись усердно тузить друг друга. Ирина стояла в стороне, следила за нашим поединком, и я видел, как менялось ее личико, вспыхивая и бледнея, по мере того, как победа клонилась то в одну, то в другую сторону...
С нас катил пот градом, на теле у нас, казалось, не оставалось уже ни одного живого местечка, но мы оба держались крепко, не уступая один другому, постепенно приходя в ярость и уже не соразмеряя силы удара. Палка Сени случайно задела меня по голове, и это нарушение одного из главных условий нашей дуэли взорвало меня, хотя я отлично видел, что он сделал это ненарочно.
-- А, ты по голове! -- крикнул я, задыхаясь от злости. Так и я тоже!..
И я изо всей силы ударил его палкой в темя...
Ирина вскрикнула и бросилась к Сене, который уронил свою палку и бледный, как бумага, стоял с закрытыми глазами, схватившись за голову. Его пальцы окрасились кровью. Ирина обхватила его за плечи руками и плакала, дрожа и прижимаясь к нему...
Я тоже уронил свою палку. Во мне мучительно боролись стыд раскаянья с гордостью победителя... Я понимал, что победа моя была нечестная, но все-таки это была победа; противник был сражен...
-- Я победил! -- сказал я, героически преодолевая жалость к брату и страх перед кровью, залившей его пальцы. -- Ирина моя!..
Девочка, плача, затопала ножками.
-- Я не хочу быть твоей! -- выкрикивала она с рыданьем. -- Ты гадкий! Злой!.. Я Сенина!.. Ты смошенничал!..
-- Он тоже ударил меня по голове! -- мрачно сказал я. -- Спроси ею...
-- Неправда!.. Ведь, ты не ударил? -- спрашивала она Сеню, тормоша его за рукав. -- Скажи же, что ты не ударил!..
Сеня болезненно улыбнулся и кротко сказал: