Обреченный Икар — страница 13 из 47

[100].

Тут есть от чего разъяриться любому большевистскому вождю!

Разочаровался в Октябрьской революции и еще один энтузиаст – русский бельгиец Виктор Серж, привлеченный в Россию ее светом в 1917 году. Вслед за Лениным он какое-то время повторял: отсталая, аграрная Россия не сможет долго указывать другим странам путь в будущее, спасение Красного Октября – в мировой революции.

Но западный пролетариат, как известно, возлагаемых на него надежд не оправдал, вызвав мощный рессентимент в стане большевиков.

Постепенно Сержа стала раздражать претензия ВКП(б) на единоличное владение истиной, из которого следовало, что всякое другое, альтернативное суждение – вредное, реакционное заблуждение, подлежащее искоренению. На его глазах шел отбор авторитарных типов: вчерашние рабочие и матросы с упоением заставляли других подчиняться, всем своим видом показывая: теперь мы власть! Партийцы были настолько опьянены величием своей революции, что понимали членство в ВКП(б) «как отказ от права думать»[101]. Разочаровывало и царившее в рядах «партии нового типа» двоемыслие: говорили одно, а думали другое – такое, о чем говорить категорически запрещалось. Кронштадтское восстание пошли подавлять те, кто внутренне признавал правоту восставших матросов. «Мы без конца перепечатывали в наших газетах плоские и тошнотворные осуждения того, что считали правдой»[102].

В тридцатые годы Серж впал в немилость, получил несмываемое клеймо троцкиста, был сослан.

СССР он сумел покинуть только благодаря многолетней поддержке европейской левой интеллигенции. Во Франции его (выстраданное, основанное на большом личном опыте) осуждение сталинизма осталось гласом вопиющего в пустыне: «…Никогда мне не противопоставляли никаких аргументов. Только ругань, хулу и угрозы…»[103] Коммунистическая вера была тогда и во Франции еще слишком сильна.

Даже глубоко верующий католик, выпускник Эколь Нормаль лейтенант Пьер Паскаль, завороженный прежде всего религиозной составляющей революции, не мог пройти мимо послереволюционного падения нравов и всеобщего одичания. 23 ноября 1917 года он записывает в дневник: «Жители одной деревни в Тульской области два года назад пышно похоронили за общественный счет дочь своего бывшего помещика, убитого на войне. Даже часовенку возвели над могилой и т. д. Недавно они принялись грабить собственность, раскопали могилу, вскрыли гроб и сняли с трупа ботинки»[104].

Он согласен с теми, кто в настоящий момент называет большевиков предателями, агрессорами, дезорганизаторами, «но это не может и не должно их задевать, ибо они объявили войну нынешнему обществу и не скрывают этого…

Русская революция… будет иметь столь же огромное эхо, как революция 1789 г., и даже много более великое…»[105]

Большевизм, считает Паскаль, обязан своим успехом частичным совпадением своей социальной программы с программой революции религиозной, которая всегда имела в России больше адептов, нежели официальная религия. Равнодушные к потустороннему, русские мистики жаждали воплощения Града Господня на земле, и именно его хотят теперь построить большевики. Русский народ революционный потому, что он христианский, но не в смысле официозного православия. Поэтому прав Луначарский, утверждая, что, когда новый религиозный дух примет более широкие и свободные формы, церковь придется сдать в музей. Да, солдатская масса, бойцы Красной армии со звездочками на фуражках, остриженные по уставу, серьезные и суровые, – что это, как не православная Россия в новой форме? Купив поэму «Двенадцать» (которую так ругали Гиппиус и Набоков!), француз открывает для себя Блока, близкого его мыслям и чувствам: «красногвардейцы, пусть недостойные и не желающие этого, действующие ради Христа…» Он тут же выучил поэму наизусть.

Паскаль возвратится во Францию в 1933 году, разочарованный тем, во что опыт революции вылился за эти годы.

Останется любовь к России.

Он станет славистом.

Давняя подруга Ленина, Клара Цеткин, долго крепилась, но в конце концов и она не выдержала, 25 марта 1929 года высказала наболевшее: «Я буду чувствовать себя совершенно одинокой и неуместной в этой организации [имеется в виду Коминтерн. – М.Р.], превратившийся из живого политического организма в мертвый механизм… Можно было бы сойти с ума, если бы моя твердая убежденность в ходе истории, в силе революции не была столь непоколебима, что и в этот час полуночной тьмы с надеждой, даже с оптимизмом, смотрю в будущее»[106].

Вальтер Беньямин встретил в Москве 1927 год. Его поразил царящий в коммунистической Мекке дух подозрительности, страх большевиков прямо высказывать свое мнение, особенно по политическим вопросам.

«Ревизор» Гоголя в постановке Всеволода Мейерхольда произвел на него неизгладимое впечатление, но зал почему-то не аплодировал. Оказалось, «Правда» отказалась напечатать на спектакль положительную рецензию. «Партия также высказалась против постановки…»[107] Хлопать поэтому не решались.

Карлу Радеку, случайно заглянувшему в редакцию, не понравилась статья Беньямина о Гете для Большой советской энциклопедии. Теперь, предупредили его друзья, ее уже не напечатают, побоятся кремлевского «авторитета»…

Автор «Московского дневника» разочаровался в СССР позже других, во время парижского изгнания. 23 августа 1939 года в Москве был подписан пакт Молотова – Риббентропа; коммунисты, к его вящему ужасу, побратались с национал-социалистами!

На этом, за год до смерти, закончился роман немецкого философа с Октябрьской революцией.

Обреченный Икар

Да, западные сторонники Октября, и члены партии, и «попутчики», ослепленные революцией, прозревали – в том числе и потому, что им было с чем ее сравнивать. Буржуазный мир, ими искренне ненавидимый, эти «очарованные странники» тем не менее знали хорошо, как говорится, из первых рук. Поэтому неумелая, любительская карикатура на него, навязываемая Москвой через посредство Коминтерна, на них не действовала (чаще приводила к противоположному результату). К тому же их, выросших, как правило, в относительно благополучных семьях (потомственных пролетариев среди идеалистов, устремившихся в коммунистическую Мекку, как это ни странно, почти не было), раздражало зрелище привилегий, которыми пользовалась новая правящая каста. Они усматривали в этом угрозу мелкобуржуазного перерождения. Им, привлеченным сюда величием идеи, было куда уезжать, но и возвратившись домой разочарованными, они редко ожесточались настолько, чтобы стать заклятыми врагами новой власти (хотя фанатичные большевики спешили их таковыми представить, отлучить, проклясть, объявить предателями). Капиталистический мир – особенно после Первой мировой войны – по-прежнему виделся им самым большим, вселенским злом, на фоне которого меркло все остальное: социалистическая альтернатива ему (а другой, кроме СССР, тогда не было) не дискредитировалась полностью из моральных соображений. Страна-лаборатория, какой бы далекой от идеала она ни была, в любом случае свою функцию выполняла: обуздывала безмерные притязания буржуазии на овладение миром, напоминала о колониализме, заставляла считаться с интересами угнетенных на Западе, наделять их определенными правами – хотя бы из боязни потерять все… как там, в этой странной, ленинской России.

Даже на пике пафоса, восхищения, ослепления из их поддержки революции не исчезал элемент здравого смысла. Они наблюдали, не растворяясь в происходящем, сохраняя за собой право на вынесение суждения.

Ну и, конечно, главное: никто из них не был повязан кровью, не отнимал ради светлого будущего человеческих жизней.

Совершенно по-другому складывалась судьба тех, кто боролся против царизма в России, сражался на фронтах Гражданской войны, присягал на верность ленинской партии всем своим существом. Особенно молодежи, выраставшей в огне революции, никакой другой жизни просто не знавшей.

У древних греков был миф о Дедале и его сыне Икаре. Дедалу, изобретателю столярных инструментов, искусному архитектору и скульптору, пришлось покинуть родные Афины и бежать с сыном Икаром на Крит, где правил царь Минос. Там по просьбе царя он построил лабиринт для чудовища Минотавра. Правитель затаил на мастера обиду после того, как тот помог Ариадне устроить бегство из лабиринта Тезея и его спутников. В отместку Минос заточил Дедала и Икара на своем острове; оба скучали по родным Афинам. Мастер придумал дерзкий план – они с сыном улетят с Крита! Он сделал для себя и Икара крылья из перьев, склеенных воском, и предупредил мальчика: «Не поднимайся слишком высоко, иначе солнце растопит воск. И не лети слишком низко: от морской воды крылья могут размокнуть». Но мальчик настолько увлекся полетом, что, забыв наставления отца, полетел навстречу солнцу, чьи лучи растопили воск, и Икар упал в море.

Изготовление крыльев Дедалом и падение Икара были излюбленным сюжетом римских фресок, живописи Возрождения; не обошло их вниманием и Новое время. Ренессансные моралисты спорили о смысле этого мифа. Одни считали, что он призывает избегать крайностей, культивировать добродетель умеренности, тогда как для других он, напротив, символизировал пытливый человеческий ум, идущий на риск, бросающий вызов природе.

Понятно, какая из этих интерпретаций была больше по нраву революционерам всех времен и народов.

В октябре 1917 года власть в России взяла партия, лидеры которой вдохновлялись учением, разработанным в Европе, считали Российскую империю страной реакционной и безнадежно отсталой. Свой переворот они мыслили не иначе как первое звено в цепи пролетарских революций. Учение, которым они руководствовались – марксизм, – претендовало на открытие исторических закономерностей, пусть и не столь строгих, как естественно-научные, но все же именно научных, то есть допускающих и даже предполагающих историческое предвидение. Вначале казалось, что