Обреченный Икар — страница 23 из 47

Москва 30-х годов, писал возвратившийся из первого заключения на Урале Варлам Шаламов, была городом страшным: бесконечные очереди, пустые полки, заградительные отряды вокруг города, «закрытые распределители для привилегированных и надежных». От изобилия нэпа и былых свобод не осталось и следа[188].

Отозванный с Кавказа, «пропесоченный» в ЦК партии, раскритикованный на комсомольском съезде, единогласно выгнанный из почетных комсомольцев, Николай Чаплин, видно, понимал непрочность своего положения, неясность будущего.

Сужу об этом по одному эпизоду. В начале 30-х годов был арестован наш дальний родственник, чья подпись, рассказывала моя мама, стояла на советских червонцах. Посмотрел в Сети: это был, значит, Захарий Соломонович Каценеленбаум, которого обвиняли по делу «контрреволюционной меньшевистской вредительской организации в Госбанке СССР» и 25 апреля 1931 года приговорили к пяти годам ИТЛ. У него остались дети, на семейном совете решали, что теперь делать: брать их к себе или нет? Другие колебались, а Николай сказал: «Берите и не раздумывайте. Неизвестно еще, что будет с нами и с нашими детьми».

1 декабря 1934 года происходит событие, которое перевернет жизнь страны. Убитый в этот день Сергей Миронович Киров хорошо знал и ценил Николая еще со времен его работы на Кавказе в начале 20-х годов. Он был его партийным покровителем (таким, каким для Ломинадзе являлся Орджоникидзе), ценил организаторские способности Николая, его скромность в быту, заботился о создании для него нормальных условий работы. Анастас Микоян передавал отзыв Кирова и Орджоникидзе о Николае: «Настоящий коммунист, превосходный работник, отличный товарищ»[189]. Александр Тамм, который в тридцатых годах жил вместе с семьей Чаплиных в Ленинграде, в огромном доме на Каменноостровском проспекте, вспоминает, как любовно относился к Николаю ленинградский вождь: «Он, Киров, на каком-то активе сказал нам: “В Ленинград скоро приедет отличный работник Николай Чаплин. Будет работать начальником политотдела Мурманской дороги”».

В семейном архиве сохранился любопытный документ на бланке политотдела Мурманской железной дороги, датированный 2 октября 1934 года (менее чем за два месяца до убийства Кирова) и адресованный Кирову: Николай жалуется на простой вагонов по вине некого Невдубстроя, недогрузившего за сентябрь торфом 476 вагонов:

«Невдубстрой не принимает никаких мер к рационализации выгрузки торфа и превращает вагоны в склады на колесах…

Прошу этот вопрос поставить на Секретариате Обкома с вызовом руководителей Невдубстроя и Мурманской ж.д.».

На документе стоит резолюция Кирова от 4 октября 1934 года: «На срочное рассмотрение».

Неизвестно, состоялось ли до убийства Кирова «срочное рассмотрение», стал ли Невдубстрой после него быстрее отгружать торф, или – что более вероятно – число «складов на колесах» продолжило расти.

Зато, читая подобные документы, понимаешь, почему Николая Чаплина и других руководителей в конце концов сделали ответственным за провал работы на Мурманской железной дороге, превратили в шпионов и диверсантов: катастрофически низкая квалификация рабочих, из рук вон плохая организация труда, связанные с ней аварии, простои, опоздания легко перекодировались репрессивным аппаратом, персонифицировались, превращались в теракты, диверсии, подготовленные «врагами народа». Тем более что миллионы вчерашних крестьян прекрасно понимали этот магический язык: очередная расправа с «врагами» поднимала престиж вождя, принося фантомальное облегчение массе. Попытки же рационального объяснения, напротив, представали в глазах неграмотных людей еще одной коварной формой вредительства.

Итак, вечером 1 декабря 1934 года С.М. Киров, шедший на заседание по коридору Смольного, где находился Ленинградский горком и обком ВКП(б), был убит выстрелом в затылок неким Леонидом Николаевым.

Твердый сталинец, Киров в то же время отличался от других членов Политбюро такими качествами, как ораторский талант, простота, демократизм, доступность, близость к рабочим массам. Он, считает видный чекист-перебежчик А. Орлов, «был единственным членом Политбюро, не боявшимся ездить по заводам и выступать перед рабочими».

Как видим, это те самые качества, которыми гордились комсомольские вожди тех лет.

Версия Никиты Хрущева, согласно которой убийство было организовано Сталиным и НКВД, у современных историков подтверждения не получила. Считается, что это был акт мести со стороны психически неуравновешенного одиночки.

Зато при ответе на вопрос «кому выгодно?» («qui bono?») двух мнений быть не может: убийство было выгодно Сталину. Он тут же не просто закрутил все возможные гайки, ввел «тройки», резко упростил процедуры расправы, но и (до всякого следствия) назвал виновников. Вот как это выглядело в изложении его приближенного, секретаря ЦК Николая Ежова: «…Т. Сталин, как сейчас помню, вызвал меня и Косарева и говорит: “Ищите убийц среди зиновьевцев”. Я должен сказать, что в это не верили чекисты… Пришлось вмешаться в это дело т. Сталину. Товарищ Сталин позвонил Ягоде и сказал: “Смотрите, морду набьем”…»[190]

Писатель Корней Чуковский присутствовал на похоронах Кирова вместе с опальным Львом Каменевым. В Колонном зале Дома союзов, где стоял гроб, даже лампочки были обтянуты черным крепом. Каменев хотел встать в почетном карауле. «Я стоял слева и отлично видел лицо Кирова. Оно не изменилось, но было ужасающе зелено…»[191] Когда через несколько дней Каменева арестовали, писатель сокрушался в своем дневнике: «Неужели он такой негодяй? Неужели он имел какое-то отношение к убийству Кирова? В таком случае он лицемер сверхъестественный, т. к. к гробу Кирова он шел вместе со мной в глубоком горе, негодуя против гнусного убийцы…»[192]

На Ленинград обрушились репрессии невиданной силы, получившие у историков название «кировский поток». Сталин объявил северную столицу гнездом «бывших людей», царских чиновников, жандармов и полицейских; только что образованными «тройками» НКВД из города были высланы 39 660 человек, 24 374 человека были приговорены к разным срокам наказания. Поскольку ищейкам диктатора было жестко приказано взять «зиновьевский след», сторонники опального вождя были высланы на север Сибири и в Якутию.

С убийства Кирова начинаются злоключения и жившей на Васильевском острове семьи Жженовых: ее также втягивает в «кировский поток». Когда с телом вождя в Таврическом дворце прощался ленинградский университет, стояли сильные морозы, и Борис Жженов, студент-математик, сказал своему комсоргу, что не может идти туда в «разбитых ботинках» (других не было), боится обморозить ноги. Комсорг на него донес «куда надо», Борис был исключен из университета, целый год обивал пороги начальственных кабинетов, добился в конце концов восстановления, но в декабре 1936 года был вызван в Управление НКВД на Литейном проспекте, в так называемый Большой дом: «Домой, – вспоминает его младший брат Георгий Жженов, – он оттуда не вернулся никогда»[193]. Последнее свидание с братом Георгий запомнил на всю жизнь; на нем тот тайком передал матери записи о том, что ему довелось пережить в сталинских застенках, что творили с ним и с другими арестованными следователи НКВД. Прочитав эти записи, Георгий не поверил, принял за бред помутившегося рассудка, «усомнился в психическом здоровье брата». Потрясенный, он сжег эти листки в печке, о чем потом очень жалел. В правоте брата ему вскоре предстояло убедиться на собственном горьком опыте. В мае 1937 года Борису дали 7 лет за «антисоветскую деятельность», а семью (за исключением Георгия, за которого вступился его учитель, режиссер Сергей Герасимов: актер был нужен на съемках кинофильма «Комсомольск») выслали из Ленинграда.

В книге «Советские массовые праздники» историк Мальте Рольф описывает резкие изменения во взаимоотношениях «вождей» с массами, произошедшие к середине 30-х годов, на примере двух картин: «Праздник Конституции» И.И. Бродского (1930) и «С.М. Киров принимает парад физкультурников» А.Н. Самохвалова (1935).

На картине Бродского нет четких границ между «народом», собравшимся для торжества на открытом поле, и «вождями», которые стоят на импровизированной деревянной трибуне. Трибуна не воспринимается как барьер между теми, кто «наверху» и кто «внизу»; одни свободно перетекают в других. «На картине отсутствует фокус, притягивающий взгляды и приковывающий внимание всех смотрящих. Композиция картины не выделяет оратора… Никак не обозначены ни передовики производства, ни активисты… Мы видим неструктурированную аморфную массу, “море голов” – метафора, которой часто пользовались при описании праздников 20-х годов»[194].

Совершенно иначе это соотношение выглядит на картине «Киров принимает парад физкультурников». Народные массы здесь не аморфны, а «выстроены», вождь четко отделен от «ведомых». Каменная трибуна выше человеческого роста, «обожательницы не могут дотянуться до главы партийной организации, чтобы вручить ему букет цветов… На картине вождь притягивает взоры всех, кто ее населяет… сияющие глаза женщин передают эротику власти»[195]. Киров, стоящий на высокой, массивной трибуне, недосягаем для устремленных к нему масс, да и сами эти массы теперь четко структурированы по росту и статусу. Если на митингах толпа как бы «омывала» трибуну оратора, то на парадах «колонны демонстрантов» соприкасаются с одиноким в своем величии вождем только обожающими взглядами, тянутся к нему издалека, из-за непреодолимой границы.

Как Киров на картине Самохвалова не похож на «Мироныча», каким его знали питерские рабочие и комсомольские вожди ленинского призыва! Последний хранитель «комсомольского стиля» в сталинском Политбюро посмертно изображен не таким, каким он был, а таким, каким ему по новым правилам надлежит быть: всезнающим, холодным, недоступным… Как сам великий Сталин.