Его пытали. Вот как это выглядело в описании свидетеля, дававшего показания в пятидесятые годы: «Косарев лежал на полу вниз головой и хрипел. Макаров держал его за ноги, Родос за голову, а Шварцман бил его резиновым жгутом»[202]. Историку Никите Петрову удалось выяснить, почему Косарев не опроверг на суде показаний, данных под пытками. Оказывается, следователь Лев Шварцман обещал уговорить Берию сохранить комсомольскому лидеру жизнь при условии, что Александр скроет от суда методы следствия. Он действительно ходил с заявлением Косарева к Берии [не знал, что Берия имеет на Александра зуб. – М.Р.], но тот наотрез отказал[203].
До сих пор по Рунету ходят слухи, что Берия готовил еще один комсомольский показательный процесс и лишь мужественное поведение на следствии Косарева и его друзей (прежде всего секретаря ЦК ВЛКСМ Валентины Пикиной[204]) не дало ему этого намерения осуществить.
Я, честно говоря, в это не верю.
Уж в чем в чем, а в логике спецопераций Хозяин разбирался прекрасно, и зачем ему было после казни ближайших соратников Ленина – Зиновьева, Каменева, Бухарина, Крестинского, Рыкова – выводить на публичную экзекуцию куда менее известных и «знаковых» руководителей комсомола?
Расстреляли Александра Косарева в Лефортовской тюрьме 23 февраля 1939 года. Да, по иронии судьбы это был день Красной армии, для укрепления которой он так много делал.
Товарищу Сталину передали предсмертное письмо Косарева, в котором была фраза, наверняка задевшая его безмерное самолюбие: «…Уничтожать кадры, воспитанные советской властью, безумие»[205].
Следующий вождь комсомола, Николай Михайлов, был назначен первым, а не генеральным секретарем.
Эпоха генсеков Цекамола закончилась.
Апокалипсис 1937 года
Логика происходившего в Москве в 1937 году еще далека от постижения. В этом честно признается автор самого, пожалуй, подробного исследования на эту тему – «Террор и мечта. Москва 1937 год», историк Карл Шлёгель: «Обратившись к самым разным сюжетам, эта книга не предлагает тем не менее никакого общего вывода, не содержит положения, которое связывало бы все воедино, и именно благодаря этому в ней есть то загадочное, что до сих пор отличает Москву образца 1937 года от многих других исторических катастроф»[206]. Книга представляет собой широкомасштабный коллаж, мозаику из параллельно развивающихся элементов террора (показательные процессы, Бутовский расстрельный полигон, празднование 20-летия ЧК в Большом театре, самоубийство Орджоникидзе, предсмертные записи Бухарина) и ликования (спортивные парады на Красной площади, празднование столетия смерти Пушкина, джаз, рекорды советских летчиков). Связующие звенья между сериями намечаются отдельными, скупыми штрихами. Автор как бы дает понять: более цельная картина, связанная с нахождением общего знаменателя между ликованием и террором, – дело будущего. И тут с ним трудно не согласиться.
Некоторые исследователи ставят под сомнение саму возможность объяснить террор средствами обычной логики. Для его постижения, считают они, нужна особая логика. Ян Филипп Реемтсма в книге «Доверие и насилие» пишет: «Попытки понять террор с помощью инструментальной логики терпели поражение потому, что для того, чтобы быть действенным, террор выводит эту логику за скобки. “Рациональным” террор является лишь в том случае, если он в достаточных количествах производит иррациональное. Террор обладает собственной рациональностью…»[207]
Но о том, как выглядит эта независимая от обычной логики «рациональность», мы пока узнаем скорее от писателей, художников и поэтов, чем от историков.
Едва ли в истории существовала элита, имевшее о себе столь искаженное, чтобы не сказать извращенное представление, как большевистская. По статусу это были представители рабочего класса, но пролетариев среди них нужно было искать днем с огнем. Для них еще при Ленине был введен партмаксимум (их оклады были привязаны к средним заплатам рабочих), они должны были жить как все, но de facto ее представители пользовались многочисленными привилегиями (санаториями, распределителями, спецпайками, служебными машинами, прислугой). И пусть уровня жизни западноевропейского среднего класса они не достигли, все, как говорится, познается в сравнении. А контраст с царящей вокруг беспросветной нищетой был разительным!
Фатальный 1937 год советская элита встретила во всеоружии иллюзий.
В «Крутом маршруте» Евгении Гинзбург умиляет описание того, как она, жена председателя Казанского исполкома, встретила 1937 год со своим старшим сыном Алешей в Астафьеве – доме отдыха для партийной элиты. Отдыхавшие там «ответственные дети» делили всех окружающих соответственно маркам служебных машин, которые были в распоряжении их отцов, дядей, дедов. «“Линкольнщики” и “бьюишники” котировались высоко, “фордщиков” третировали»[208]. Поскольку мужа Евгении возили «всего лишь» на «форде», дети, чьи родственники ездили на казенных «бьюиках» и «линкольнах», смотрели на ее сына свысока.
«Несмотря на то что в Астафьеве кормили как в лучшем ресторане, а вазы с фруктами стояли в каждом номере и пополнялись по мере опустошения, некоторые дамы, сходясь в курзале, брюзгливо критиковали местное питание, сравнивая его с питанием в “Соснах” и “Барвихе”.
Это был настоящий пир во время чумы…»[209]
Евгения Гинзбург права: девяноста процентам «хозяев жизни» предстояло в ближайшее время сменить астафьевские, барвихинские и иные апартаменты на нары Бутырской тюрьмы. Но и в преддверии катастрофы они, как видим, вели себя так, как если бы их благополучию ничто не угрожало – более того, в кругу «избранных» выставляли его напоказ.
Не думаю, что Александр Косарев или Николай Чаплин жили хуже, чем большинство обитателей этого партийного дома отдыха. Времена, когда «комса» носила потертые шинели, с аппетитом ела жаркое из воблы и пила чай с сахарином, миновали, хотя многие представители номенклатуры по-прежнему видели себя кто ссыльными большевиками-подпольщиками, а кто «комиссарами в пыльных шлемах» на Гражданской войне.
Тем болезненнее было для них падение с партийного Олимпа.
В 20-е годы слова «член партии с 1898 года», «большевик с подпольным стажем» произносились молодыми партийцами, комсомольцами с благоговением, едва ли не со священным трепетом; это была «тончайшая прослойка нашей партии», на которой держался ее авторитет, которой гордился Ленин.
Показательная казнь Зиновьева с Каменевым, за которой последовал ряд аналогичных расправ, истолковывалась в этих кругах как месть Сталина конкретным отступникам, которых и они дружно клеймили позором на партийных съездах, надеясь, что уж их-то – тех, кто всегда «колебался вместе с линией партии», верно служа Сталину, – не тронут.
Но в 1937 году планка требований к лояльности взлетела так высоко, а понукаемое, подстегиваемое Сталиным НКВД стало столь вездесущим, неразборчивым в средствах и кровожадным, что перестали выдерживать нервы и у самых закаленных бойцов, «проваренных в чистках, как соль», по словам Осипа Мандельштама.
На пленуме ЦК ВКП(б) 23 – 29 июня 1937 года член партии с 1898 года, многолетний руководитель Коминтерна Осип Пятницкий выступил против предоставления органам НКВД СССР чрезвычайных полномочий, за что тут же был выведен из зала, а через месяц арестован. Квартиру чекисты обыскали так тщательно, что пропали ценные вещи, сберегательные книжки, семейные накопления. Жена вчерашнего коммунистического полубога Юлия Соколова-Пятницкая бросилась к старым друзьям мужа – те как по команде куда-то пропали, словно испарились; на улицах знакомые стали шарахаться от нее.
Впрочем, родственница другого старейшего большевика, Арона Сольца, высокопоставленная дама по прозвищу Жаба, снизошла-таки до прокаженной, объяснила обезумевшей от горя женщине изменившуюся логику ситуации. На вопрос, как «они» могли так поступить с ее Пятницким, прекрасно зная, что ни шпионом, ни, упаси Бог, троцкистом он в жизни не был, Жаба ответила: «“Дело не в том, был он виновен или нет – дело в том, верят ему или нет… Елена Дмитриевна [Стасова. – М.Р.] пропустила через себя массу шпионов, устроила их на работу, но ей верят и не трогают. Серго Орджоникидзе ужасных дел натворил [конечно, не забыто в том числе его покровительство Бесо Ломинадзе. – М.Р.], окружил себя шпионами, но ему верят… Ну а Пятницкому не верят… Больше сказать ничего не могу”.
Потом я сказала: “Может быть, самый лучший выход – смерть для меня?” Она засмеялась и сказала: “Ну, это не так просто. Люди уходят из жизни, когда уже сил нет. А ты еще их сначала растрать”»[210].
Сил женщине хватило на три года; «органы» ей в этом помогли: Пятницкая умерла в лагере в 1940 году.
В октябре 1937 года не выдержал, «сорвался» сам Арон Сольц, еще один большевик с 1898 года, известный в партийных кругах как «совесть партии»: он потребовал создать комиссию по расследованию деятельности Генерального прокурора СССР Вышинского. Узнав об аресте Валентина Трифонова (отца писателя Юрия Трифонова), ветеран партийных чисток Сольц бросил в лицо Андрею Януариевичу: «Я знаю Трифонова тридцать лет как настоящего большевика, а тебя как меньшевика»[211].
Сталин о меньшевистском прошлом Генерального прокурора, естественно, осведомлен был не хуже Сольца. Но в НКВД под его руководством тогда готовились к постановке сталинского Gesamtkunstwerk, третьего, «бухаринского» показательного процесса. Хозяин нуждался в услугах на вид интеллигентного, образованного, красноречивого, циничного (хотя до «отца народов» и ему было в этом плане ой как далеко!) Вышинского.