Обреченный Икар — страница 8 из 47

.

6 февраля 1918 года писатель Иван Бунин заносит в дневник: «Встретил на Поварской мальчишку-солдата, оборванного, тощего, паскудного и вдребезги пьяного. Ткнул мне мордой в грудь, и, отшатнувшись назад, плюнул на меня и сказал: “Деспот, сукин сын!” На улицах сплошь откуда-то взявшиеся преступные, прямо-таки сахалинские [на остров Сахалин до революции ссылали каторжников. – М.Р.] рожи, хари, морды. Римляне своих каторжников клеймили, а этих и клеймить не надо – и так все ясно… В кухне у П. солдат, толстомордый… Говорит, что, конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев все-таки надо перерезать»[53].

И хотя до революции будущий Нобелевский лауреат, потомственный дворянин едва ли относил себя к «буржуям», какое это теперь имеет значение в стране «чрезвычаек», «комиссаров» и «революционных трибуналов»?! «Почему комиссар, почему трибунал, а не просто суд? Все потому, что под защитой таких священно-революционных слов можно смело шагать по колено в крови…»[54]

В начале 1920 года писатель покинул Россию.

В стане противников октябрьского переворота были не одни аристократы и капиталисты – русская интеллигенция судила детище большевиков еще суровей.

Потрясенная когда-то Кровавым воскресеньем, поэтесса Зинаида Гиппиус написала: «Да, самодержавие – от Антихриста», и действительно вместе со своим мужем, писателем Дмитрием Мережковским, годами с ним боролась. Мировую войну она также осудила.

Но после октябрьского переворота не было у большевиков более страстной противницы, чем Гиппиус: каждый день этой власти, сокрушается она в дневнике, «это лишнее столетие позора России в грядущем… Теперь у всех одна, узкая, самая узкая цель: свалить власть большевиков… Все равно чем, все равно как, все равно чьими руками»[55].

«Бывшими людьми» Гиппиус называет вовсе не тех, кого так именуют большевики (лишенных прав представителей старой России), а интеллигентов-перебежчиков, «побежавших сразу за колесницей победителей»[56]. В ее глазах эти продавшиеся люди не заслуживают ни малейшего уважения, и если для своих старых друзей, Александра Блока и Андрея Белого, симпатизировавших новой власти, поэтесса еще находит слова оправдания, объявляет их «потерянными детьми», то к людям, пошедшим на службу новому режиму, она не проявляет никакого снисхождения. Особенно достается Всеволоду Мейерхольду: «Вс. Мейерхольд – режиссер-“новатор”… Совсем недавно в союзе писателей громче всех кричал против большевиков. Теперь председательствует на заседаниях театральных с большевиками. Надрывается от усердия к большевикам, этот, кажется, особенная дрянь…»[57]

Предательство людей ее круга (она пишет «за упокой», считает их как бы мертвыми), кажется, возмущает Гиппиус даже больше, чем расстрел бывшего императора («Щупленького офицерика не жаль, конечно… Он давно был с мертвечинкой…»[58]).

Захватывает поэтессу и другое настроение, все шире распространяющееся в кругах противников революции, – антисемитизм. «…Обеими руками держу себя, чтобы не стать юдофобкой. Столько евреев, что диктаторы, конечно, они. Это очень соблазнительно»[59].

Гиппиус поддается этому соблазну, наблюдая, как новая власть бесцеремонно ставит старую на учет:

«6 марта [1918], вторник

…На днях всем Романовым [членам царской семьи. – М.Р.] было велено явиться к Урицкому – регистрироваться. Явились. Ах, если бы это увидеть! Урицкий – крошечный, курчавый жидочек, самый типичный нагляк. И вот перед ним – хвост из Романовых, высоченных дылд, покорно тянущих свои паспорта. Картина, достойная кисти Репина!..»[60]

Ближе к концу 1918 года Гиппиус стало ясно, что «большевики физически сидят на физическом насилии и сидят крепко»[61]. В отличие от царизма, также опиравшегося на насилие, новым хозяевам России, чтобы укрепиться и «достигнуть крепости самодержавия», надо «увеличивать насилие до гомерических размеров»[62], что они и делают. Тут на помощь им приходит мазохизм русского народа, который потакает власти тем больше, чем больше она себе позволяет.

Весь 1919 год Гиппиус и Мережковский ищут возможности вырваться из России, и, когда в начале 1920 года это им наконец удается, супруги поселяются в Париже, уже навсегда. У них там, к счастью, была квартира.

Философ Федор Степун, близкий к партии эсеров, сравнивает ленинский проект пролетарской революции в крестьянской России с сотворением мира.

«Величественность, с которой Ленин, в пример пролетарской Европе и к ужасу крестьянской России, принялся за построение коммунистического общества, сравнима с рассказом о сотворении мира, содержащемся в книге Бытия.

День за день он обрушивал на Россию свое ужасное “Да будет”.

Чтобы в мире восторжествовал коммунизм, нужно было отвергнуть Бога и уничтожить его церковь.

Провозглашался один декрет за другим, но коммунизм так и не наступил»[63].

Глава Временного правительства, эсер Александр Керенский – его правильнее называть главой побежденных – делает ответственным за октябрьский переворот лично Ленина с его революционным фанатизмом. Интересы родины «этот полубезумный фанатик» принес в жертву ожидаемой мировой революции; предательство стало в его глазах революционным долгом. Россия для Ленина – не более чем трамплин к социалистической революции в Западной Европе. «России, главному оплоту европейской реакции, предстояло стать первой, после чего отсталая аграрная страна… превратится в центр деятельности “мирового авангарда пролетарской революции” в ожидании социалистического переворота, который вот-вот совершится в западных странах»[64]. В ноябре 1917 года Ленин с Зиновьевым ждали революции на Западе не позже чем через полгода.

Керенский уверен: коммунистическую тиранию породило самодержавие. При царском режиме народ привык враждебно относиться к государству. Монополия самодержавия на внешние проявления патриотизма в конце концов лишила народ самого этого чувства. Поэтому, когда большевики на немецкие деньги стали готовить государственный переворот, должного противодействия им оказано не было. О собственной вине бывший глава правительства пишет менее охотно (о ней много в мемуарах современников).

С лета 1917 года за безопасность царской семьи стал отвечать Керенский. Когда Англия отказалась принять родственников своей королевской семьи, Романовы были отправлены в Тобольск, считавшийся тогда безопасным. Туда их по приказу Керенского сопровождал военный комендант Царского Села полковник Евгений Кобылинский. В своих мемуарах он рисует грустную картину быта вчерашних властителей России.

«Как-то царь надел черкеску и повесил на пояс кинжал. Солдаты сразу заволновались и стали кричать: “Их надо обыскать, они носят оружие!”… Обратившись к царю, я объяснил ему ситуацию и попросил перестать носить кинжал»[65].

Далее случилось следующее. Дорофеев, солдат Четвертого полка, подошел к Кобылинскому и сказал, что на митинге солдатского комитета принято решение: бывший император обязан снять портупею. Полковник попытался переубедить Дорофеева. Тот вел себя очень агрессивно, был вне себя от злости. «Я сказал, что возникнет очень затруднительное положение, если император откажется подчиниться. “Если откажется, – ответил солдат, – я сам сорву их”. – “Но, предположим, – сказал я, – он в ответ ударит тебя?” – “Тогда и я ему врежу”, – ответил Дорофеев. Что тут еще можно было сделать? Я начал было убеждать его, говоря, что… император – брат английского короля, из-за чего могут последовать очень серьезные осложнения. Я посоветовал солдатам запросить инструкции из Москвы, и мне удалось убедить их – они ушли связываться с Москвой… После этого император стал носить черную куртку на меху без портупеи»[66].

Когда караулом командовал большевик Шикунов, его солдаты вырезали на деревянных сиденьях качелей, на которых любили кататься великие княжны, «самые неприличные слова».

Читая такое, понимаешь: все они умерли еще до того, как 17 июля 1918 года царскую семью расстреляли в подвале Ипатьевского дома.

Так обращаться можно только с обреченными людьми.

Видевший Ленина

Глубже других братьев в Октябрьскую революцию ушел второй по старшинству сын отца Павла Чаплина – Николай. Еще осенью 1917 года, он, пятнадцатилетний ученик Александровского реального училища в Смоленске, зачитывал соученикам программные лозунги большевиков.

В семнадцать лет Николай вступил в РКП(б), стал одним из создателей комсомола.

Как-то, занимаясь организацией комсомольских ячеек в одном из уездов Смоленской волости, Духовщине, юный агитатор попал в руки кулаков.

Его избили до полусмерти, связали и бросили в клеть с зерном.

Так и погиб бы комсомольский активист, если бы девушка-комсомолка его не спасла, не перерезала ремни, не подсказала путь назад.

Сестра Николая, Мария, вспоминала: «Мы были рады, что он вернулся с Духовщины живым. Говорю живым, потому что попавшие в лапы к бандитам чаще всего не возвращались»[67].

Николай буквально горел на работе, на личную жизнь времени не оставалось. В восемнадцать лет с удивлением заметил, что неравнодушен к Розе, бывшей однокласснице, которая теперь работала в райкоме, бредила, как и он, революцией. Назначил ей свидание. «Я взволнован и обрадован, но, как всегда, сдержан. Вероятно, она обиделась,