Обретая суперсилу. Как я поверил, что всё возможно. Автобиография — страница 12 из 91

все остальные.

Ну, чтобы не заострять внимание на этом, скажу просто: идите-ка вы со своими языческими детьми![8]

Шоколадные батончики представляли собой гадкую смесь коричневого цвета в бело-золотой фольге. Дети должны были продавать их друзьям, соседям, членам семьи, да и вообще всем, на кого они затаили обиду.

Счесть эти шоколадки лучшими в мире могли бы разве что дети язычников. Но только в 1960 году, потому что даже самый несчастный языческий малыш XXI века, который никогда не пробовал шоколад, едва откусив кусочек, выбросил бы батончик куда подальше, а вас прибил бы коробкой.

Поскольку никто из тех, кого я знал, никогда в жизни не видел языческого ребенка, было очевидно, что вся эта история – сплошное надувательство. Но у меня и в мыслях не было сказать об этом Сестре Мэри Ктулху, чье красное лицо с широко раскрытыми глазами нависало надо мной. Меня ожидала неминуемая показательная казнь, а ее – инфаркт миокарда.

– Значит, ты не взял ни одной коробки, – продолжила Сестра Мэри Тромбоз. Ее трясло от злости, да так, что слова вылетали из ее рта какими-то отрывистыми кусочками. – Ты должен был взять их домой, продать в выходные, а деньги принести в школу.

Я ответил, что мне сбор средств казался делом добровольным.

– Ты что же, думаешь, что несчастные сироты имеют право выбора? А может, и дети язычников могут выбирать, как жить?

Что бы я только ни ответил, наказание было неизбежно, и поэтому, первый раз в своей жизни, я решился ответить воспитательнице. Я успел произнести только первую часть ответа: «А я не знаю, почему бы не спросить об этом у самих детей язычников», после чего получил сильный удар по щеке и голова моя, словно шарик для пинг-понга, отлетела от стены раздевалки. После этого воспитательница схватила мои пальто и шапку, сунула коробку с «лучшим шоколадом в мире» мне в руки, спустила с лестницы, пока я не свалился в засыпанный снегом переулок.

– Будешьстоять здесь и продавать, а вернешься только тогда, когда продашь все, что есть! – сказала сестра и решительно захлопнула за собой дверь.

Шел такой густой снег, что я едва видел противоположный угол нашей школы. Вокруг не было ни души – ни торговцев, ни прохожих, спешивших на работу, никого. Я хотел было пройти вниз по улице в поисках иных форм жизни, но в последний момент передумал, испугавшись, что Сестра Мэри Ботулизм вдруг заметит, что я покинул свой пост. Вскоре меня настолько засыпало снегом, что издалека я, наверное, напоминал сугроб с силуэтом ребенка с красной шапочкой на макушке.

Я выглядел как безголовый снеговик. Прошел час. Затем еще час. Я не чувствовал ни лица, ни ног, ни пальцев.

Наконец, из пелены снега, словно призрак, появился пожилой мужчина, одетый в хасидском стиле. Пошатываясь и низко наклонив голову, он шел мимо меня вниз по улице, полы длинного черного пальто хлопали его по ногам, а в руках он держал большой пакет с продуктами. Как только он поравнялся со мной, я сделал шаг вперед, чтобы спросить, не хочет ли он купить несколько шоколадных батончиков, но мои замерзшие губы выпустили в воздух нечто совсем нечленораздельное, типа «нехолитьпитьшокобанчики?».

Прохожий посмотрел на меня, на здание школы за моей спиной, а потом снова на меня.

– Они выставили тебя из школы, чтобы ты продавал это?

Я кивнул, уже не в силах бороться с дрожью.

– Ну что за страшные люди, – сказал он, а потом вздохнул и показал на коробку. – Думаю, что куплю один батончик, без начинки есть? Не люблю миндаль, мне его не разгрызть.

Я посмотрел на коробку. Ну, конечно, же, миндаль.

Он вздохнул еще раз.

– Ну ладно, обсосу шоколад вокруг орешков. – Он вручил мне деньги, сунул батончик в карман и исчез в снежной пелене.

Прошел еще один час, скрипнув, открылась дверь, и передо мной предстала Сестра Мэри Геббельс.

– Ну, сколько? – требовательно спросила она.

Я показал ей один замерзший палец, втайне надеясь, что он все-таки не отвалится.

Ее лицо напряглось, и я уж было подумал, что она выполнит свое обещание и оставит меня на улице до тех пор, пока я не продам всю коробку. Воспитательница посмотрела на пустую улицу. Даже она была вынуждена признать, что продавать шоколад просто некому, и наконец впустила меня внутрь.

– Ты бесполезен, – сказала она, когда шла вверх по лестнице вместе со мной. – Бесполезный, совершенно никчемный ребенок.

Могу поспорить, ты бы никогда не сказала такое бедному языческому ребенку, подумал я, но у меня хватило ума не сказать это вслух.

Наши жалкие условия проживания и полное отсутствие каких-либо профилактических мер привели к тому, что я часто чем-то болел, а этой зимой и вовсе разболелся не на шутку. Обе спальни в нашей холодной и неотапливаемой квартире были заняты родителями и сестрами, и мне приходилось спать на кушетке в гостиной, прямо под окном, откуда нещадно дуло.

– Все не так уж и плохо, – сказал отец, в то время как ледяной ветер из щелей трепал занавески за моей спиной. – Он все преувеличивает.

Сказано это было в полном соответствии со стилем моего отца, его modus operandi: что бы ни случилось, он ни при чем, настоящая проблема заключалась в людях, которые пытались выставить его в плохом свете.

Простуда быстро перешла в бронхит, а тот – в воспаление легких, но отец и не думал отправлять меня в больницу, где его ждали пачки неоплаченных счетов, он решил, что я могу выздороветь и так. Я был слишком слаб, чтобы ходить в школу, и оставался дома, отвечая на редкие звонки врачей (их оплачивала тетка), которые заканчивали разговор одними и теми же словами: «Ему срочно надо в больницу». Днем с холодом помогало бороться солнце и немного тепла из кухни, когда мать готовила еду, но с каждой холодной ночью мне становилось все хуже и хуже.

Однажды вечером, когда я, замерзая, дрожал под тонким одеялом, я решил, что с меня хватит. Тихо пробрался на кухню, включил печку и улегся на пол перед ее открытой дверцей. Мне нельзя было спать, я боялся, что отец поймает меня, и поэтому я не спал, пока за окном не начало светать. После этого я выключил печку, забрался к себе на диван и заснул.

С ТЕХ ПОР Я СТАЛ СОВОЙ И РЕДКО ЛОЖУСЬ СПАТЬ РАНЬШЕ ТРЕХ-ЧЕТЫРЕХ УТРА.

Так я прожил целую неделю, я спал днем, когда комнату грело солнце. Постепенно мне становилось лучше, правда, был от всего этого один неожиданный побочный эффект. Если раньше я был жаворонком, вставал чуть свет, читал и смотрел мультики, то теперь, после бессонных ночей у кухонной плиты, я выработал другой рефлекс, словно та самая собака Павлова. С тех пор я стал совой и редко ложусь спать раньше трех-четырех утра.

Когда лихорадка прошла, отец заявил, что это доказывает несерьезность моей болезни. Услышав это, я первый раз в жизни подумал о том, как было бы здорово стоять рядом с ним на улице теплым солнечным днем, а потом быстро столкнуть его с тротуара под колеса проезжающего грузовика.

В 1964 году отец нашел работу на фабрике пластиковых изделий, что позволило нам переехать из холодной квартиры в другую, чуть получше, на Батлер-стрит. В то время мы меняли жилье раз в полгода, и поэтому я всегда боялся потеряться в новом районе города. Каждый раз после переезда я сразу обходил новый район, чтобы запомнить нашу и остальные улицы. Но в последний наш переезд мы заехали поздним вечером, так что у меня просто не было для этого времени.

На следующий день отец отвез меня в новую католическую школу Лурдской Богоматери, мою пятую школу за четыре года. Я прошел через распахнутые двери и остановился в холле, дожидаясь, когда меня отведут в кабинет матери-настоятельницы, где я должен был получить инструкции о правилах поведения и учебы. Через несколько минут я увидел настоятельницу, торопливо шагавшую по только что отполированному воском полу; она смотрела вниз, явно погруженная в какие-то свои мысли. Вступив на скользкий пол, она поскользнулась и в один момент превратилась во взрыв шрапнельного снаряда: ее руки, ноги, накидка и четки разлетелись в четыре разные стороны. Я видел, как падают люди, но в этот раз падение выглядело просто невероятно, оно было подобно идеальному акробатическому представлению и захватило меня так, что в других обстоятельствах я бы стоял, открыв рот от восхищения, вопил от восторга и аплодировал.

После того как земля вокруг перестала трястись, она села, оглушенная, но не пострадавшая от падения. И тут она вдруг заметила, как я пялюсь на нее. Я не знал, что мне делать. Часть меня всячески ей сочувствовала, а вторая наслаждалась интереснейшим спектаклем. В целом же я понимал, что, случись такое в школе святого Стефана, меня бы убили, если бы я посмел улыбнуться.

Посмотрев из-под сползшего во время падения под нелепым углом капюшона, настоятельница сказала: «Ну что же, можно и посмеяться».

Ирония этого замечания вдруг сразу дала мне понять, что в этой школе все будет по-другому. Настоятельница позволила мне засмеяться и тем самым полностью подавила мое желание сделать это. Смех над тем, кто позволяет смеяться над собой, не приносит никакой радости.

Таких умных воспитательниц следовало слушать и уважать.

После занятий поток учеников, покидавших школу, увлек меня вниз по лестнице и вынес на улицу, но не там, где я входил в школу. Я осмотрелся, и мне показалось, что я узнал улицу, которая вела к нашей новой квартире. Недолго думая, я отправился домой. Я всегда витал где-то в облаках, и поскольку думал, что иду по правильной улице, то и внимания не обращал на то, как улицы передо мной собирались вместе или расходились в стороны. В конце концов, остановившись, я понял, что не имею ни малейшего представления о том, где нахожусь. За день до того у меня не было возможности запомнить какие-то приметные места, по которым мог бы сориентироваться. Я заблудился.