е слышно постанывала, она была нянькой, а нянчить уже некого.
Я сказала себе: «Госпоже понадобится портниха». Но потом вновь взглянула на черное платье и подумала, что теперь госпожа станет обходиться несколькими старыми нарядами и сможет нанимать швею на стороне.
– …Отец не мог написать такое! – возмутилась Сара.
Госпожа бросила на дочь злобный взгляд:
– Он сам написал эти слова, и мы будем уважать его желания. У нас нет выбора. Пожалуйста, позволь мистеру Хьюджеру продолжить.
Когда адвокат возобновил чтение, Сара взглянула на меня теми же печальными голубыми глазами, что и в день своего одиннадцатилетия, когда я стояла перед ней с сиреневой ленточкой на шее. Этот мир жесток, и ей не под силу его улучшить.
В декабре каждый из нас был на пределе в ожидании решения госпожи: кто останется и кого отошлют? Если меня продадут, как найдет меня матушка, вздумай она вернуться?
Каждую ночь, пытаясь согреть ноги, я клала в постель горячий кирпич и лежала, думая о том, что матушка жива. Как она там? Интересно, купил ли ее добрый человек? И послал ли на плантацию? Занимается ли она шитьем? С ней ли мой маленький брат или сестра? Носит ли она на шее мешочек? Я знала, если бы могла, она бы вернулась. Здесь, в дереве, ее душа. Здесь обретаюсь и я.
«Не дай мне стать одной из тех, кому придется уйти».
В этом году госпожа не устраивала празднования Рождества, но разрешила, если кто пожелает, отмечать Джонкону. Эту традицию несколько лет назад привезли негры с Ямайки. Бывало, Томфри нарядится в рубашку и штаны с нашитыми полосками разноцветных ярких тряпок и шляпу из печной трубы. Мы называли его Старьевщиком, тащились за ним к задней двери, распевая песни и гремя горшками. Он постучит в дверь, а госпожа выйдет со всеми домочадцами и станет смотреть, как он пляшет, а потом вручит нам маленькие подарки – монетку или новую свечку. Иногда шарф или глиняную трубку. Считалось, что это делает нас счастливыми.
В этом году мы не были настроены на праздник, но в день Джонкону во дворе появился Томфри в лохматом наряде, и мы от души пошумели, позабыв на время о бедах.
Из задней двери вышла госпожа в черном платье с корзиной подарков, за ней следовали Сара, Нина, Генри и Чарльз. Они пытались выдавить из себя улыбки. Даже Генри, очень похожий на мать, напоминал улыбающегося ангелочка.
Томфри исполнил джигу – крутился, подпрыгивал и размахивал руками. Развевались ленточки, и, когда он остановился, все захлопали в ладоши. Томфри снял высокую шляпу и почесал седую голову. Госпожа раздала женщинам веера из раскрашенной бумаги. Мужчины получили две монеты, а не одну.
Весь день небо было затянуто тучами, но вот выглянуло солнце. Опершись на трость с золотым набалдашником, госпожа искоса посмотрела на нас. Потом назвала имя Томфри. Затем Бины. Эли. Принца. Марии.
– У меня есть для вас что-то еще, – добавила она.
И вручила каждому баночку масла для полоскания горла.
– Вы хорошо мне служили. Томфри, ты отправишься в семью Джона. Бина, поедешь к Томасу. А тебя, Эли, я отправляю к Мэри. – Затем госпожа повернулась к Принцу и Марии. – Очень жаль, но вас придется продать. Я этого не хочу, но так надо.
Все молчали. На нас, как камень, навалилась гнетущая тишина.
Мария упала на колени и поползла к госпоже, плача и умоляя изменить решение.
Госпожа вытерла глаза. Потом повернулась и в сопровождении сыновей пошла к дому, но Сара и Нина остались. На их лицах читалась жалость.
Казнь меня миновала. «Разве Господь не спас Подарочка?» Казнь миновала также и Гудиса, и я подивилась тому, что почувствовала облегчение. Но во всем этом Бога не было. Ничего, кроме четверых стоящих рабов и Марии на коленях. Невыносимо было смотреть на Томфри, который комкал в руках шляпу. На Принца и Эли, опустивших глаза. На Бину, с веером в руке, не отрывавшую взгляда от Фиби. Дочь, которую ей не суждено будет больше увидеть.
Госпожа распределила обязанности для оставшихся рабов. Сейбу перешли от Томфри обязанности дворецкого. Гудис стал заниматься рабочим двором, конюшней и экипажем. Фиби досталась стирка, а Минте и мне уборка, которой прежде занимался Эли.
Когда наступил Новый год, госпожа велела мне почистить люстру в гостиной. Проворчала, что Эли десять лет толком не чистил эту люстру. В ней было двадцать восемь рожков с хрустальными колпаками и подвесками из граненого стекла. Я залезла на лестницу в белых хлопковых перчатках, разобрала люстру на части, разложила их на столе и почистила нашатырным спиртом. А вот собрать снова не смогла.
Я нашла Сару в ее комнате. Она читала книгу в кожаном переплете.
– Сейчас все сделаем, – успокоила она.
После ее возвращения мы почти не разговаривали. Она все время грустила и была погружена в эту самую книгу.
Когда мы наконец собрали люстру и повесили под потолок, у Сары на глазах вдруг показались слезы.
– Ты расстраиваешься из-за папы?
Ответ поразил меня, и я поняла, что в ее словах таится неподдельная боль, которую она привезла с собой.
– …Мне двадцать семь лет, Подарочек, и это теперь моя жизнь. – Она окинула взглядом комнату, посмотрела на люстру, снова на меня. – …Вот это все – моя жизнь. Только здесь и до скончания дней. – Голос ее оборвался, и она прикрыла рот рукой.
Она, так же как и я, жила в ловушке, но загнал ее туда собственный ум, мнения других людей, а не закон. В африканской церкви мистер Визи любил повторять: «Будьте бдительны, человека можно поработить дважды: один раз телом, другой раз душой».
Я попыталась высказать это Саре.
– Телом я могу быть рабыней, но не душой. Ты же – наоборот.
Она с удивлением взглянула на меня, и ее слезы заблестели, как граненый хрусталь.
В день, когда увезли Бину, из кухонного корпуса все время доносился плач Фиби.
1 февраля 1820 года
Дорогой Израэль,
я часто думаю о нашем разговоре на борту корабля. Прочитала вашу книгу, и она меня очень воодушевила. Есть много вещей, о которых мечтаю вас расспросить! Как бы мне хотелось встретиться с вами вновь…
3 февраля 1820 года
Дорогой мистер Моррис,
полгода я пробыла вдали от ужасов рабства, и теперь, по возвращении в Чарльстон, мое сердце переполняется новой мукой при виде этой мерзости. После прочтения вашей книги все стало только хуже. Кроме вас, мне не к кому обратиться…
10 февраля 1820 года
Дорогой мистер Моррис,
надеюсь, у вас все хорошо. Как поживает ваша милая жена Ребекка…
11 февраля 1820 года
Благодарю вас за книгу, сэр. В ваших квакерских верованиях я нахожу необычную красоту – мысль о том, что в нас присутствует зерно света, таинственный Внутренний Голос. Расскажите, пожалуйста, как этот Голос…
Я все писала и писала ему письма, которые была не в состоянии закончить. И неизменно останавливалась на середине фразы. Откладывала перо, складывала письмо и прятала его к остальным – в глубину ящика письменного стола.
Был ранний вечер, надвигались зимние сумерки. Я достала пухлую пачку, развязала черную атласную ленточку и добавила в пачку письмо от 11 февраля. Отправь я письма, мне стало бы еще горше. Меня сильно тянуло к этому человеку. Его ответ на любое письмо только подстегнул бы мои чувства. К тому же его поощрения меня к квакерству до добра не доведут. Здесь у нас квакеры считались презираемой сектой – кучка раздражающе эксцентричных и плохо одетых людей, которые на улице привлекали к себе нездоровое внимание. Ни к чему мне становиться объектом насмешек и преследований. И моя мать ни за что не позволит этого.
Послышалось постукивание трости по сосновому полу, я схватила письма и в панике выдвинула ящик. От неловкого движения письма упали ко мне на колени и рассыпались по ковру. Я наклонилась, чтобы поднять их. В этот момент дверь без стука распахнулась, и на пороге возникла мать, взгляд ее устремился на мой тайник.
Я подняла на нее глаза, теребя в руках черную ленточку.
– Ты нужна в библиотеке, – сказала она, не проявив ни малейшего интереса к рассыпанным бумагам. – Сейб упаковывает книги твоего отца, и я хочу, чтобы ты проследила за процессом.
– Упаковывает?
– Их поделят между Томасом и Джоном, – сообщила она и, повернувшись, вышла.
Я собрала письма, перевязала черной ленточкой и положила в ящик. Не знаю, зачем я их хранила, – это ведь глупо.
Сейба в библиотеке я не застала. Он успел освободить почти все полки и сложил книги в несколько больших чемоданов, что лежали открытыми на полу – том самом полу, где я много лет назад стояла на коленях, когда отец запретил мне пользоваться библиотекой. Не хотелось думать о том ужасном эпизоде и о растерзанной ныне комнате. Книги потеряны для меня, всегда были потеряны.
Я опустилась в отцовское кресло. В центральном коридоре громко тикали часы, и я ощутила, как меня вновь захлестывает тоска, на сей раз более сильная. С каждым днем я все глубже погружалась в меланхолию. Впервые я познакомилась с ней в двенадцать лет, жизнь тогда для меня потеряла всякий смысл. В те дни мать приглашала доктора Геддингса, и я опасалась, что она опять это сделает. Каждый день я заставляла себя спускаться к чаю. Мне приходилось выносить визиты ее знакомых. Я продолжала ходить в церковь, на занятия по изучению Библии, на благотворительные встречи. По утрам я сидела с матерью над вышивкой – на коленях пяльцы с канвой, иголка снует взад-вперед. Мама поручила мне вести записи по ведению хозяйства, и каждую неделю я разбирала припасы, составляла описи и списки предстоящих закупок. Дом, рабы, Чарльстон, мать, пресвитериане – вот и вся моя жизнь.
Нина отдалилась от меня. Сердилась за то, что я надолго осталась в Филадельфии после смерти отца.
– Ты даже не представляешь себе, как ужасно остаться здесь одной! – кричала она. – Мама постоянно выговаривала мне за мой вспыльчивый характер, выискивала промахи. Это было ужасно!