нее, — одна жила в памяти, вторая присутствовала на утреннике Германтов, — чем пастушка и дуэрья из театральной пьесы. Для того, чтобы жизнь наделила вальсорку этим огромным телом, чтобы она смогла замедлить, как при помощи метронома, эти стесненные движения, чтобы, — сохранив, быть может, единственно общую частицу: щеки, более полные, конечно, но сыздетства в розоватых пятнышках, — она смогла подменить легкую блондинку старым пузатым маршалом, ей следовало совершить больше опустошений и разрушений, нежели для того, чтобы взгромоздить купол вместо колокольни, и стоит только представить, что подобная работа произведена не над податливой материей, но над плотью, изменимой нечувствительно, едва-едва, как потрясающий контраст между настоящим феноменом и девушкой, которую я вспоминал, отодвигал последнюю в более чем далекое прошедшее, в доисторические времена; невероятно сложно объединить два этих облика, помыслить два лица под одним именем; ибо представить, что умерший жил, или что тот, который жил, мертв сегодня, почти столь же сложно (это относится к тому же роду затруднений, ибо уничтожение юности, разрушение человека, полного сил — есть первое небытие), как постигнуть, что та, которая была юна — стара; облик этой старухи, наложенный на облик юной, последнюю исключает, и поочередно старуха, затем молодая, потом старуха опять морочат нас наваждением, и не поверишь, что последняя когда-то была первой, что вещество в ней то же, а не улетучилось в далекие края, что милостью умелых манипуляций времени она превратилось в первую, что это та же самая материя, что она наполняет то же самое тело, если не имя и свидетельства друзей, и правдоподобия им добавит только роза, затерянная когда-то в золотых колосьях, занесенная теперь снегом.
Подобно снегу, степень белизны волос на свой лад говорила о глубине истекшего времени, — так горные вершины, представшие нашим глазам на той же линии, что и другие, все равно выдают высоту своей заснеженной белизной. Впрочем, это правило действовало не в каждом случае, особенно у женщин. Пепельные, блестящие как шелк пряди принцессы де Германт, струящиеся по выпуклому лбу, раньше казались мне серебряными, — теперь, потускнев, матово поблескивали, как шерсть или пакля, и серели потерявшим блеск сальным снегом.
Зачастую на долю белокурых танцовщиц, вкупе с седым париком и ранее недоступной близостью с герцогинями, выпадало кое-что еще. Ведь раньше они только и делали, что танцевали, и искусство снизошло на них благодатью. И подобно тому, как в XVII-м веке великосветские дамы ударялись в религию, они жили в квартирах, увешанных кубистскими полотнами, — кубист работал только для них, и вся их жизнь была посвящена ему.
На измененных старческих лицах они пытались закрепить, зафиксировать в незыблемом виде одно из тех мимолетных выражений, которые на мгновение, когда мы позируем, принимает наше лицо в попытке либо извлечь выгоду из какого-нибудь преимущества нашей внешности, либо скрыть изъян; они, казалось, бесповоротно стали собственными фотокарточками, над которыми перемены не властны.
Все эти люди положили столько времени на облачение в маскарадные костюмы, что наряд, как правило, так и не был замечен теми, с кем они жили бок о бок. Зачастую им была предоставлена отсрочка, и они до последнего оставались собою. Но тогда отложенное переодевание совершалось стремительно; из всех фасонов лишь этот был неотвратим. Мне никогда не приходило в голову, что между м-ль Х и ее матерью может быть какое-то сходство, — с последней я познакомился в бытность ее старухою, походившей на сплюснутого турчонка. И правда, м-ль Х всегда казалась мне очаровательной стройной девушкой, и она довольно долго держалась. Слишком долго, ибо, как человек, которому — пока не наступила ночь — следовало помнить о турецком костюме, она принялась за переодевание с опозданием, и потому стремительно, почти внезапно она сплюснулась и покорно воспроизвела облик старой турчанки, в роли которой когда-то выступала ее мать.
Я там встретил старого приятеля, — на протяжении десяти лет мы виделись едва ли не ежедневно. Нас чуть было не представили друг другу по новой. Я подошел к нему, и вдруг услышал голос, который сразу узнал: «Какое счастье для меня после стольких лет…» Но какое удивление для меня! Мне показалось, что этот голос был издан усовершенствованным фонографом, ибо хотя и звучал голос моего друга, он исходил из неизвестного мне толстого, седеющего добряка, и с тех пор я думал, что только каким-то искусственным механическим трюком этот старик может говорить, как мой старый друг. Но я знал, что это был он: человек, который представил нас друг другу, не был мистификатором. Сам он сказал мне, что я не изменился, — я понял, что он думает это и о себе. Тогда я пригляделся к нему получше. В целом, если не принимать во внимание, как он растолстел, в нем много чего уцелело. Однако я не мог поверить, что это он. Тогда я попытался припомнить. В юности у него были голубые, смеющиеся, постоянно подвижные глаза, вечно искавшие что-то довольно отвлеченное, о чем я и не задумывался, Истину, должно быть, с вечной ее неопределенностью, — и вместе с тем там играла шалость и дружественная приязнь. С тех пор, однако, как он стал влиятельным, искусным и деспотичным политиком, его глаза, не нашедшие, впрочем, что искали, замерли, взгляд стал резче, словно глазам мешали сверкать насупленные брови. И эта веселость, непринужденность и простодушие сменились хитроватой скрытностью. И правда, я решил уже, что это кто-то другой, и тут в ответ на какие-то свои слова я нежданно услышал его смех, былой беззаботный смех, за лучистой подвижностью взгляда. Меломаны находили, что оркестровка Х-м музыки Z-а изменила ее до неузнаваемости. Это были нюансы, неведомые профанам. Но детский приглушенный безрассудный смех под покровом взгляда, — острого, как голубой, хорошо, хотя и несколько криво оточенный карандаш, — это хуже разницы в оркестровке. Смех умолк, я чуть было не узнал друга, но, как Улисс в Одиссее, бросившийся к мертвой матери, как спирит, который никак не может добиться от призрака ответа, кто же он такой, как посетитель электрической выставки, который не может поверить, что голос, воспроизведенный фонографом без изменений, тем не менее не был издан кем-то еще, я уже не узнавал моего друга.
Следует, однако, отметить, что для отдельных лиц темпы времени могут быть ускорены или замедлены. Лет пять назад я случайно встретился на улице с невесткой близкой приятельницы Германтов, виконтессой де Сен-Фьакр. Скульптурная выточенность ее черт, казалось, была порукой вечной молодости. Впрочем, она была еще молода. Но сколь она мне не улыбалась, со мной не раскланивалась, я так и не признал ее в даме с раскромсанными чертами лица, чей контур уже не подлежал восстановлению. Дело в том, что на протяжении трех последних лет она принимала кокаин и другие наркотики. В глазах с глубокими черными кругами играло безумие, рот застыл в зловещем оскале. Она встала, сказали мне, специально ради этого утренника, а так она месяцами не покидала кровати или шезлонга. Так что у времени есть экспрессы и особые скорые поезда к преждевременной старости. Есть и другая дорога, по которой идут почти столь же быстрые поезда в обратном направлении. Я принял г-на Курживо за его сына, — он выглядел моложе (он уже, кажется, справил пятидесятилетие, но не выглядел и на тридцать). Он нашел толкового врача, тот запретил ему употребление алкоголя и соли; г-н Курживо вернулся к третьему десятку и даже, как в этот день казалось, еще не разменял четвертого. Это объяснялось, вероятно, тем, что сегодня его посетил парикмахер.
Любопытно, что некоторые проявления феномена старения сообразуются с социальными повадками. Иные знатные господа, всегда облачавшиеся в нехитрые альпага, укрывавшие головы старыми соломенными шляпами, от которых отказались бы и мелкие буржуа, старели тем же фасоном, что и садовники, крестьяне, в чьей среде протекала их жизнь. Коричневые пятна испещряли их щеки, их лицо желтело и темнело, как книга.
И я вспомнил о тех, кого здесь не было, потому что у них уже не хватило бы сил; их секретари, создавая видимость загробного бытия, приносили письменные извинения, и время от времени эти депеши передавали принцессе — от имени больных, умиравших уже много лет, более не покидавших постели, не двигавшихся, и если к ним заходили легкомысленные визитеры, заглянувшие из туристического любопытства и по наивности пилигримов, то, закрыв глаза, вцепившись в четки, полуотбросив саванное сукно, те представали им каменными фигурами, высеченными болезнью, истончившей до скелета твердую и белую, как мрамор, плоть, кладбищенскими статуями, распростертыми на надгробьях.
Я дружил с многочисленной родней иных своих знакомых, однако не предполагал, что смогу отыскать в них какие-то общие черты; восхищаясь старым седовласым отшельником, Легранденом, я нежданно обнаружил (можно сказать, я открыл с удовлетворением зоолога) в плоскости его щек конструкцию лица его юного племянника Леонора де Камбремера, который, однако, вовсе не был похож на дядю; к этой первой общей черте я добавил другую, не отмеченную мной в Леоноре, затем еще несколько, не имевших ничего общего с теми, которые виделись мне привычным обобщением его юного облика, — и у меня тотчас вышла карикатура на него, обладавшая большей схожестью и глубиной, чем буквально точная; дядя его теперь казался мне юным де Камбремером, вырядившимся для забавы стариком, которым племянник и действительно когда-нибудь станет, — итак, не только то, чем стали былые юноши, но и то, чем станут сегодняшние, будило во мне глубокое чувство Времени.
Поскольку черты лица, заверявшие если не юность, то хотя бы красоту, уже исчезли, женщины пытались сотворить из того, что осталось, нечто иное. Переместив центр если не тяжести, то по меньшей мере перспективы лица, составив черты вокруг него сообразно иному характеру, к пятидесяти годам они приспосабливались к новому роду красоты, подобно тому, как берутся за новое ремесло, или как на земле, на которой уже не растет виноград, выращивают свеклу. Среди новых линий, понукаемая ими, цвела новая юность. Эти превращения, впрочем, не подходили женщинам слишком прек