Обрученные грозой — страница 63 из 92

е главное.

«Только бы не началась горячка», — твердила она, зная по многим рассказам, что проникающие раны обычно воспаляются, поднимается жар, и раненые могут выжить исключительно благодаря крепкому организму и хорошему уходу.

Докки надеялась, что с Палевским находятся его мать или сестра, мечтая самой оказаться рядом с ним и иметь возможность о нем заботиться, что было, увы, неосуществимо. Ей оставалось только горячо молиться за него, всю свою любовь к нему и нежность изливая на его ребенка, в ней растущего.


В десятых числах сентября она получила на руки паспорта, и они с Афанасьичем могли уезжать из Петербурга. Была продумана сложная система пересылки писем, чтобы никто не мог догадаться, что она живет за границей. Она всем говорила об отъезде в Ненастное, куда и следовало в дальнейшем направлять для нее письма. Из поместья же управитель должен был пересылать почту в Швецию через Петра Букманна.

— Когда уезжаем, барыня? — поинтересовался Афанасьич, когда Докки сообщила ему о полученных паспортах.

— Ммм… на следующей неделе? До Швеции ходит много судов, мы сможем отплыть в любой день.

— Ну, на следующей неделе, так на следующей, — он лишь покрутил головой, но более ничего не добавил.

Афанасьич спешил уехать прежде, чем в обществе кто-нибудь заметит ее беременность. Но у нее был еще маленький срок — чуть больше двух месяцев, талия ее по-прежнему оставалась стройной, и… ей ужасно не хотелось уезжать из России. Ее безумно страшил отъезд на чужбину, в никуда, в одиночество, и ей казалось невозможным сейчас покидать отечество, находящееся в таком трудном положении, хотя она ничего не смогла сделать для него, разве что сделала пожертвования на нужды народного ополчения. И еще Докки не могла заставить себя уехать, не узнав, что с Палевским.

Он был еще жив, иначе весть о его гибели от раны мгновенно распространилась по Петербургу, но каждый новый день она со страхом выслушивала новости, которыми с ней делились знакомые или привозила Ольга. Багаж, готовый к отъезду, стоял в подвале — баулы и сундуки, набитые большей частью не одеждой — вскоре ей придется шить более свободные платья, а, в основном, книгами, которые в будущем затворничестве могли бы помочь ей скоротать время и разнообразить унылую жизнь.


С очередной почтой прибыло письмо от Катрин. Она описала, как по дороге узнала о сдаче Москвы, как случай помог ей выяснить, что ее муж находится в Твери, где она его и нашла в местном госпитале.

«У Григория рана плохая, — писала она. — Разворочено все бедро и задета кость. На днях я забираю его из Твери, где решительно невозможно находиться: госпиталь ужасен во всех отношениях, а квартира, которую мне с трудом удалось снять, до невозможности убога и сыра. Повезу его за сорок верст отсюда — в имение родственников, любезно предложивших нам кров на любое время, необходимое для выздоровления Григория. Травы Афанасьича делают чудеса (за что ему от меня нижайший поклон): всего за несколько дней гноящаяся рана почти полностью очистилась благодаря прикладкам с настоем, которыми я постоянно обрабатываю пораженные места. Жар еще держится, но лекари уверяют, что он уже не опасен.

Палевского я здесь не застала. Говорят, родные забрали его в крайне тяжелом состоянии из госпиталя и увезли куда-то на север, в Вологодскую губернию…»

Докки читала письмо вслух Ольге, стараясь сохранять внешнее спокойствие, хотя перед этим — в одиночестве, едва получила послание от Катрин, — расплакалась, прочитав удручающее известие о состоянии Палевского.

— Как жаль, — сказала Ольга. — Такой молодой и сильный мужчина, как граф Поль…

— Будем надеяться на лучшее, — голос Докки все же дрогнул, когда она произнесла эту избитую фразу.

— На следующей неделе, видимо, я уеду, — продолжила она, избегая продолжения разговора о Палевском: за прошедшее время многие из тех, кто находился в числе раненых, своими фамилиями пополнили списки скончавшихся от ран.

— Вы все же решились на отъезд? — с грустью спросила Ольга.

— К сожалению, — кивнула Докки, сославшись на сложные отношения с родственниками, которые не давали ей житья после того, как она отказалась оплачивать их расходы. Еще ее общества постоянно добивались также Мари и Вольдемар. Одна считала, что по-прежнему остается ее подругой, второй — что часто повторяющиеся предложения руки и сердца в конце концов склонят баронессу составить его счастие. Все это делало жизнь Докки почти невыносимой. Даже не будь у нее веской причины оставлять Петербург, рано или поздно она, скорее всего, сбежала бы не то что в имение, а куда глаза глядят, лишь бы избавить себя от общения с этими удивительно назойливыми людьми. «Не было счастья, да несчастье помогло», — думала она, поскольку ссора с матерью и братом помогла более-менее связно объяснить, с чего вдруг ей приспичило осенью оставлять город и перебираться в Ненастное.

Ольга, которой не раз приходилось наблюдать за поведением ее родственников, не слишком удивлялась желанию Докки уехать из Петербурга.

— От такого окружения можно и на край света удрать, — заметила она однажды, после того, как на одном вечере Докки нещадно преследовал Вольдемар, не отходя от нее ни на шаг и не давая возможности пообщаться с другими гостями. Едва Докки каким-то образом смогла от него отделаться, ее перехватила Елена Ивановна и, пользуясь тем, что дочь не могла пренебрегать ею на людях, не менее получаса старательно втолковывала ей о дочернем и сестринском долге перед семьей.

— Но вы же будете на именинах моей бабушки? — спохватилась Ольга. — Она ужасно расстроится, если не увидит вас на своем приеме.

Докки за всеми этими событиями совершенно упустила из виду, что восемнадцатого сентября у княгини Думской состоится празднование именин, которые тем пышнее отмечались, чем более лет ей исполнялось.

— Конечно, я приду, — кивнула она, не желая огорчать княгиню.

«Отъезд все время откладывается, — подумала она. — И на то постоянно находятся вроде бы серьезные оправдания. Но, положа руку на сердце, должна признать, что я сама хватаюсь за любой предлог, лишь бы не уезжать. Даже не учитываю того, что скоро моя беременность может стать заметной, а плавание по осеннему морю будет нелегким, да и опасным. Решено: мы отплываем после именин княгини… как только выяснится, есть ли какая надежда на то, что он оправится от своей раны… Или — нет…»


Погода стояла теплая, и Докки много времени проводила в садике, разбитом за домом, куда из гостиной и библиотеки вели высокие французские окна. Садик был небольшим, но тенистым и уютным, засаженным плодовыми деревьями, березами, липами и кленами, с извилистыми дорожками между подстриженной травой и клумбами, на которых сейчас цвели астры и хризантемы.

Накануне именин княгини Докки как раз гуляла там, любуясь золотистыми кронами деревьев и вдыхая терпкий горьковатый запах осенних цветов, когда перед ней появилась Ольга, явно переполненная хорошими новостями: глаза ее блестели, а на щеках играл румянец.

— Я получила письмо от барона Швайгена! — радостно сообщила она.

Докки с улыбкой смотрела на оживленную Ольгу, подумав о том, какой же славный человек этот Швайген. Нашел возможность — и желание! — написать письмо, понимая, с каким беспокойством и нетерпением его могут ждать.

— Он пишет, что армия стоит у Красной Пахры, — возбужденно рассказывала Ольга, доставая из сумочки сложенный лист бумаги. Она развернула письмо и зачитала:

«От Москвы было пошли форсированным маршем к Рязани, затем поворотили на запад — к Подольску. Шли тихо, ночами по проселкам, в то время как казачьи полки на рязанской дороге сдерживали неприятеля, который считает, что армия отходит на Бронницы. Из Подольска двинулись на старую калужскую дорогу и встали лагерем в Красной Пахре.

Со дня битвы под Можайском, в котором мой полк за четырнадцать часов отбил не менее полудюжины атак неприятеля, сам сделал несколько ответных, и только сильно поредевшим был отведен с поля боя — не было у нас толкового отдыха, коим мы теперь можем насладиться в полной мере. За время маршей люди до того намаялись, что засыпали прямо в седлах, некоторые даже падали с лошадей от усталости. Зато теперь, по расположении полка на бивуаках, мы смогли не только вволю отоспаться, но и устроить настоящую баню в сарайчике, поскольку нам повезло встать у самой деревни. Мне же удача и вовсе улыбнулась: я ночую не в палатке, а в настоящей комнате, хотя она без окон и без дверей…»

— Интересно, как он в нее попадает, — без дверей-то, — рассмеялась Ольга, на минуту прервавшись.

— Похоже, у комнаты нет стен, — предположила Докки, — хотя об этом обстоятельстве барон умалчивает.

Далее в письме говорилось:

«За можайскую победу государь произвел главнокомандующего князя Кутузова в фельдмаршалы, офицеры получили третное жалованье, а солдаты — по пяти рублей на человека. Ваш покорный слуга удостоен Владимиром 4-го класса с бантом. Это самая почетная боевая офицерская награда, каковую можно получить только в бою. Можете представить, как я был счастлив и горд ее заиметь? Ни один придворный вельможа, носящий Владимира Первого класса, не поравняется с моим Владимиром с бантом. Меж нами ходит шутка: „Лучше быть меньше награждену по заслугам, чем много безо всяких заслуг“. Многие мои товарищи также получили награды, чему я безмерно рад, ибо подобные поощрения весьма приятны и способствуют новым боевым свершениям.

От Москвы отходили мы неохотно, и ее сдача французам возбудила в армии всеобщее негодование и ропот. Многие опасаются, что занятием Первопрестольной Бонапарте вынудит государя нашего пойти с ним на переговоры, и офицеры грозятся в случае заключения мира перейти на службу в Испанию.

Отдохнув двое суток, теперь мы сожалеем, что дивизия наша переведена из арьергарда, которому выпадет честь новых сражений с противником, коих мы так жаждем. Увы, отсутствие генерала Палевского и назначение на его место нового командующего, не способного столь же умело вести сдерживающие бои, пока не сулит нам активных боевых действий, ежели только вновь не состоится большая битва. Кстати, Палевского более чем заслуженно наградили за августовское сражение орденом Александра Невского с бриллиантами — достойная награда блестящему полководцу.