Обрученные грозой — страница 70 из 92

о равнодушия или холодности — вообще не проявил ни намека на какое-либо чувство.

Докки же находилась в мучительном смятении. Всего несколько часов назад она обмирала от страсти в его руках, а он был в ней, в запретном и сладостном тепле ее тела. Воспоминание о сцене в гостиной, о злосчастных панталонах, которые она пыталась запрятать под подушку, залило ее лицо румянцем, и ей пришлось опустить голову, чтобы он не заметил ее замешательства. Она уже не злилась на него. И не только потому, что тысячу раз пожалела об их разрыве и о своих глупых словах, вынудивших его на ответную резкость, но и потому, что наконец прочитала его письма и знала, что он имел все основания быть на нее сердитым. Но теперь их отчуждение было слишком велико, чтобы его можно было исправить или преодолеть. Ей было невозможно забыть его циничные слова, он же вряд ли когда простит ей отповедь, вызванную обидой и непониманием. И никогда ему не узнать, что она не писала ему лишь потому, что не получала его писем и не предполагала, что он так же тосковал по ней, как и она — по нему.

Когда он отходил, она не удержалась и посмотрела на него. Но напрасно: их взгляды на мгновенье встретились, и глаза его остались безучастны.


— Бабушка ворчит, что мало гостей, — сказала подошедшая к Докки Ольга, едва был закончен ритуал приветствий. — Всего где-то около шестидесяти вместо обычных восьмидесяти.

— Время военное, — рассеянно рассматривая блюдо с рыбой, ответила Докки. Есть ей не хотелось, но приходилось что-то пробовать, чтобы не вызывать недоумения других гостей.

— Где княгиня набрала нужное количество мужчин, если большинство сейчас в армии? — спросила она, подцепляя вилкой кусочек севрюги.

— С миру по нитке, — хмыкнула Ольга, потянувшись за пирожком с грибами. — Пригласила каких-то сановников, дипломатов, холостых офицеров Главного штаба и Адмиралтейства. Она невероятно довольна, что ее приглашение принял французский герцог — вон тот чернявый, невысокого роста, — Ольга показала глазами на щуплого господина во фраке с лентой через плечо. — В начале лета он приехал из Швеции — спасался от Бонапарте, а угодил как раз к войне. И английский посланник граф Уильям Каткарт, румяный, с пышными бакенбардами, что стоит с князем Рындиным. Ну и конечно, как она говорит, «неимоверное счастье», что ее любимец граф Поль Палевский после ранения надумал долечиваться в Петербурге и смог посетить ее сегодняшнее собрание. Кстати, — добавила Ольга, понизив голос, — здесь и Жени Луговская — бабушка никак не могла не пригласить ее — ведь они дальние, но родственницы.

Докки проследила за взглядом Ольги и увидела княгиню Жени в блестящем розоватом платье в окружении офицеров. Выглядела она ослепительно. Неподалеку от нее также в кружке мужчин сияла еще одна княгиня — Сандра Качловская.

— Все первые красавицы Петербурга, — пробормотала Докки; ее снедала ревность. По сравнению с этими дамами она, должно быть, выглядела серой мышкой.

«Если он в какое-то мгновение и пожалел, что наши отношения оборвались, — обреченно подумала Докки, — то теперь, верно, только рад этому обстоятельству. Ведь любая из этих красоток будет только счастлива обратить на себя — или вернуть — его внимание».

— А это графини Сербины, мать и дочь, вы, верно, встречались с ними в Вильне. Они там были примерно в то же время. Родственницы Палевских. Сербина мечтает выдать свою дочь Надин за графа Поля. Говорят, она всячески склоняет к идее этого брака мать Палевского — графиню Нину.

Докки только теперь заметила ангелоподобное создание в очередном белоснежном кружевном платье. Надин стояла с матерью рядом с Палевскими и застенчиво улыбалась генералу. Он что-то говорил ей, склоняясь к ее тщательно убранной цветами и лентами головке.

«Пережить несколько часов, — напомнила себе Докки. — Всего несколько часов…»

Ревность ледяными копьями вонзалась в ее сердце, пока она с беззаботной улыбкой обменивалась репликами со знакомыми.

Заиграл оркестр на хорах столовой, дворецкий, с переброшенной через руку белоснежной салфеткой, пригласил гостей к трапезе, и под звуки полонеза все двинулись парами в соседнюю залу, где покоем стояли роскошно сервированные столы. Докки провел в столовую какой-то господин, имени которого она не запомнила, и усадил ее на правую сторону стола, отведенную для дам. В центре было место хозяйки, от нее рассаживались гостьи по чину и титулу. Мужчины занимали левую сторону. Место Докки оказалось между немецкой баронессой и еще какой-то дамой, мало ей знакомыми, благодаря чему с ними можно было не вести утомительные разговоры ни о чем.

Она переглянулась с Ольгой, сидящей неподалеку, на дальнем конце стола увидела Мари с Ириной, на мужской половине — также в конце стола Ламбурга, заведшего шумные разговоры со своими соседями. На почетных местах рядом и напротив княгини Думской расположились самые высокопоставленные гости. Среди них находился и Палевский. Он сидел напротив, неподалеку от Докки, рядом с английским посланником, с которым изъяснялся на превосходном английском языке.

«Везде чувствует себя, как рыба в воде», — подумала Докки и посмотрела на двери столовой, где появились лакеи с огромными подносами. Оркестр заиграл новую мелодию — обед начался.


Она едва дотрагивалась до предлагаемых блюд, не столько прислушивалась к разговорам, сколько думая о своем. Палевский ни разу не посмотрел в ее сторону, она тоже старалась не замечать его, уткнувшись взглядом в тарелку, бессознательно ковыряя что-то вилкой, но нет-нет, да украдкой все же косилась на него. И ей не верилось, что этот чужой теперь для нее человек, этот видный строгий генерал, с которым почитали за честь общаться самые значительные и важные лица государства, некогда добивался ее внимания, держал в своих объятиях, писал ей — ей! — невыносимо нежные письма и был отцом ее будущего ребенка. На глаза навернулись слезы, она моргнула и схватилась за бокал с разбавленным вином, пытаясь запить мучительную горечь, которой отдавали все попробованные ею яства этого роскошного обеда и ее собственные мысли.

Шли перемены блюд, провозглашались тосты — за государя императора, за Россию, за победу над Бонапарте, за хозяйку-именинницу. Беседы становились все непринужденнее, громче. Гул голосов, звон приборов и бокалов, музыка сливались в тягучий единообразный шум; по зале душным облаком расползались запахи пищи и духов, смешанные с острым ароматом хризантем, чьи лепестки были разбросаны по белоснежным скатертям, покрывающим столы. Букеты с цветами стояли и в нишах окон, по углам столовой, между буфетами и шкафами с серебряной и фарфоровой посудой.

Докки замутило. Она глубоко вздохнула, попила холодной воды и, чтобы отвлечься, прислушалась-таки к разговорам, ведущимся за столом.


— Невозможно представить, что им пришлось вытерпеть, — пронзительным голосом рассказывала одна из дам о своих знакомых, бежавших от французов из Москвы. — Станции грязные, заполненные живностью — от кошек и телят до кур, дым от печей, насекомые… И еще турки…

— Какие еще турки? — удивилась ее соседка.

— Пленные с турецкой войны, — пояснила рассказчица; ею оказалась графиня Сербина. — Представьте, после заключения нами мира с Турцией они уверяют, что являются верными друзьями России. Де ненавидят французов, посмевших напасть на нас, и все такое прочее. Ходит анекдот, как неким пленным туркам весьма понравились две юные барышни из Москвы и они предложили выменять девушек на двух своих полковников. Каково, а?! Мать девиц, конечно, возмутилась, заявила, что дружба Турции с Россией зашла слишком далеко, посадила дочерей в карету и увезла их в Рязань.

Дамы ахали, качали головами и со смешками переглядывались.

— Слышала, в Москве происходят ужасные бесчинства, — продолжала Сербина. — Французы жгут и разоряют дома, в церквях устраивают конюшни. Меня весьма тревожит наш особняк. Мы оставили в нем сторожей, конечно, чтобы те сберегли хоть что из вещей — там добра тысяч на… тридцать-сорок…


На другой половине критиковались принятые в свете французские обычаи.

— Все подражали французам и доподражались, — уверял некий господин, при этом говоривший по-французски. — Переняли у них разврат, пороки, вообще все дурное, что только там водится. Французские романы, французские моды, обычаи… пора, пора вспомнить о матушке-России.

Его слушатели — также по-французски — полностью одобряли его слова, призывая бороться с засильем французских поветрий в обществе.

Поодаль военными обсуждались маневры русской армии. Одетый с иголочки молодой штабной офицер громко и взволнованно возмущался:

— Об армии ничего не известно! Где она, куда увел ее Кутузов, отдав французам Москву на поруганье?

— Он шлет весьма странные донесения — то отходит к Рязани, то к Калуге, — сообщил другой штабной.

— Кружит, кружит, — взмахнул руками первый. — Из свиты князя никто не ведает и не понимает его планов, потому как, уверен, никаких планов у него вовсе нет. Спрашивается, зачем меняли командующего? Воля ваша, ведь надеялись, что уж Кутузов-то остановит француза, а он под Можайском только бой дал, да и ноги унес. Не удивлюсь, если и его запишут в изменники, как Барклая, которого все, все без исключения, презирают и ненавидят — предателя, изменника и труса.

— Почему же все? — послышался голос Палевского. — Я, например, весьма уважаю графа Барклая-де-Толли и отношусь к нему как к способному, храброму и преданному своему делу военачальнику.

— Большего зла, чем министр причинил России — быть не может! — вспыхнул офицер, чуть стушевавшись. Он определенно не ожидал, что знаменитый Палевский вступится за пинаемого всеми Барклая.

— И что же за зло принес Барклай-де-Толли России? — Палевский сузил глаза, что не сулило ничего хорошего.

— Как это — что за зло? — растерялся офицер. — Отдал без боя все западные земли!

— Видимо, ежели бы вы командовали армией, то со стотысячным войском в один момент разгромили бы вчетверо превосходящие силы Бонапарте, — усмехнулся Палевский. — Жаль, этого не знал государь, отдавая приказ об отступлении наших армий.