Обряд — страница 23 из 50

Втайне Настя надеется на то, что она спугнет его. Каждый раз, целуя его утром и уходя на работу, она думает, что больше они не увидятся. Но он приходит снова, даже зная ее секреты. Впрочем, она так и не решается рассказать ему всего.


На свадьбе у них нет гостей, только Катя и коллега Артура из бара, их свидетели. Настя одета в бежевое платье из «Эйч энд Эм» и кеды. У нее в волосах ветка мелких белых цветов, которые обычно добавляют в букеты с розами. Артур нервно смеется, пока они ждут своей очереди, сжимает ее руки, неловко шутит. Удивительно, но она совсем не нервничает. Ей кажется, что ее несет куда-то огромной волной, что она не может и не должна сопротивляться, просто пережить этот день. Наконец двери открываются и их приглашают в зал. Шаг за шагом они движутся по пестрому ковру к столу, за которым подписывают розовую бумажку. И все.

Оглушенная смыслом происходящего, Настя выходит из зала под руку с Артуром. Она сталкивается с Катиным спутником в дверях: он спешит в зал с букетом душных белых лилий. Похоронный цветок, так говорила ее бабушка.

* * *

Когда она просыпается, в комнате никого нет. Она знает это по тому, какой неподвижной оказывается темнота вокруг. Ни дыхания, ни пульса, ни малейшего движения воздуха.

— Артур?

Где-то в глубине дома раздается звук сливного бачка, она выдыхает и расслабляется, опускается на подушки. Считает до десяти, ждет его шагов и скрипа половицы у дверей в комнату и ощущения холода, а потом тепла, когда он поднимет и опустит одеяло. Но ничего этого не происходит. Только тишина.

Она поднимается с кровати, идет по коридору, заглядывает в ванную — никого, кухня тоже пуста, если не считать сочащегося сквозь цветочный бабушкин тюль бледного света фонарей. Настя проверяет телефон — ни сообщений, ни эсэмэсок, входная дверь заперта. Она набирает Артура — где-то в квартире слышится тихое журчание виброзвонка. И тут ее взгляд падает за стекло, во двор. За ночь выпал снег, первый в этом году, все кажется черно-белым. Но там, в окне мастерской на пятом этаже, одиноко горит оранжевым светом большое незавешенное окно.

Настя даже не застегивает куртку, только засовывает босые ноги в бабушкины старые боты и несется вниз по лестнице, пешком, решив не будить лифт.

Снег скрипит под ее ногами, пока она бежит через двор. Она спотыкается о поребрик, чуть не падает, приземляется ладонями в снег, примятый чьей-то чужой дорожкой следов. Тут же вскакивает и бежит дальше, на ощупь отыскивая в кармане на связке нужный ключ, но дверь оказывается распахнутой. Она стремглав вбегает наверх, быстрее, чем успевают зажечься лампочки на пролетах, потом вбегает в узкий коридор, проскальзывает по нему, стараясь не позволить торчащим из темноты рукам гипсовых пионерок выцарапать ей глаза.

Наконец она у двери, из-под нее сочится полоска света. Она поворачивает ручку и делает шаг вперед. Статуи будто склонились над чем-то и обернулись на Настю, услышав ее громкое сбивчивое дыхание. Артур лежит на полу, из-под его головы черным нимбом по белым доскам растекается кровь. Такая же, как та, что засохла на носках бабушкиных сапог, которые Настя обула на босу ногу.

Пятая глава

МИШАНЯ

Когда Мишаня открывает глаза, в комнате светло. Но свет этот какой-то незнакомый, не серый утренний и не розовый вечерний, а белый и искристый, как в больнице. Он заворачивается в одеяло с головой и подходит к окну. Все ясно, это не свет, это цвет. Снег.

Поселок во всем своем облупившемся разухабистом уродстве выглядит как место, пригодное для жизни только дважды в году: в день, когда выпадает первый настоящий снег, как сегодня, и когда по весне в заброшенных садах по обочинам дороги, будто сговорившись, за одну ночь зацветают розовыми всполохами яблони.

Мишаня смотрит в окно. Двор пересекают ровными скрещенными линиями две черные дорожки шагов. Кроме этого, все кругом белое, ни единого пятнышка, сколько ни скользят его глаза по земле в поисках следов уродливого ужаса прошлой ночи. Мишаня смотрит слишком долго, глаза начинает саднить. Он моргает, очертания предметов скачут в негативе — черное на красном, — потом задергивает шторы. И тут до него доходит: сейчас ноябрь и рассветает часов в десять утра, а значит, он проспал школу. Мать убьет его. Ей уже наверняка донесли, ведь это второй раз за неделю, и тут оправданий у него никаких. А у матери выходной сегодня. Скрепя сердце и потуже обернувшись одеялом, он приоткрывает дверь комнаты и высовывает оттуда голову. Где-то в глубине квартиры хлопает створка форточки, по ногам скользит сквозняк.

— Мам? — Он прислушивается, надеется, что из кухни вот-вот донесется гневное бряканье чашек в раковине. Ну или, на худой конец, жужжание телевизора в комнате у деда, но в ответ только тишина. — Мам, я проспал, не убивай меня только, я не знаю, как так вышло.

Это неправда, он отлично знает, как это вышло. Она не разбудила его. Наконец из недр квартиры раздается скрип открывающейся двери.

— Мам…

Мишаня делает несколько шагов вперед, в сумрак.

— Да твою ж мать, — шипит дед, прыская слюной, просовываясь из двери в прихожую костылем вперед. — Ожил, что ли?

— В смысле? — Мишаня трет глаза, которые тут же начинает щипать от вонючего стариковского дыхания.

— Ну, в смысле, что проснулся наконец. — Дед цокает языком — то ли саркастично, то ли от того, что у него к небу что-то прилипло.

— Я школу проспал, двенадцать часов уже. Мать убьет.

— Не убьет.

— Почему?

— Вопросы он задает, почемучка выискался, лучше помоги до туалета дойти. — Дед балансирует на единственной ноге и впивается Мишане в плечо крючковатыми пальцами.

— Так почему? — повторяет Мишаня, когда они доходят до нужной двери.

— Ей-богу, вот же нетерпеливый какой, весь в батю родного, — фыркает дед. — Дай я…

— Хорошо-хорошо, конечно. Извини.

Мишаня поворачивается спиной и ждет, пока на плечо ему вновь не опускается всей тяжестью узловатая стариковская рука.

— Уехала она, — произносит дед, пока Мишаня ведет его обратно по коридору, как одноглазый слепого.

— И когда приедет?

— Через неделю обещала… навестить.

— Что? — Мишаня разворачивается так резко, что дед почти что теряет равновесие и разражается на всю квартиру пронзительно свистящей, как мел по доске, бранью, которая не оставляет сомнений в том, что матери правда нет.

— Что слышал. Она съехала.

— Куда?

— К… Кольке своему.

— Кольке? — Мишаня знает, так зовут белобрысого, но имя его он произносит вслух впервые, и оно оставляет на языке мерзкий привкус.

— Ну тебе он точно не Колька, а Николай Евгенич, усек? — шипит дед, толкая палкой дверь. — Он в школе твоей директором был, не помнишь, что ли?

Мишаня помнит. Точнее сказать, он знает, ему ребята рассказали. Память о тех годах, когда у них был свой дом, у матери — муж, а у деда — две ноги, будто бы истерлась и измялась, как старый чек в кармане куртки — уже не разберешь, что там к чему. Вот мать с улыбкой на лице, вот Петька в куртке, которую Мишаня прошлой зимой за ним донашивал, а вот — отец, его куртку Мишаня донашивает этой осенью, потому что из Петькиной вырос, руки стали слишком длинные. Конечно, в этих фрагментах нет места белобрысому сутулому директору. Но школа была, и кто-то точно ею руководил, это факт. Значит, это был человек, к которому ушла мать, ушла так тихо и так внезапно, что даже к первому уроку его не разбудила.

Он помогает деду улечься в кровать и решается наконец заглянуть в комнату к матери. Форточка хлопает на сквозняке, ей вторят скрипом дверцы платяного шкафа. Нет, она не все вещи забрала, оставила свои старые летние платья. Но толку-то — она лет шесть уже их не носит, с того момента, как они переехали в квартиру к деду. Мишаня проводит по ним кончиком пальца, они покачиваются на вешалках, и нарисованные на ткани цветы и бабочки будто вот-вот сорвутся с места и взлетят к потолку. Он захлопывает створки и проворачивает маленький ключик, торчащий снаружи, потом закрывает форточку. В школу он решает не ходить. Может, только сегодня, а может — вообще, это он еще подумает. Только вот деда кормить нужно. Он же, наверное, с утра не ел.

На кухне записка. Мишаня тянет руки к сложенному вдвое листу бумаги, хватает его, и тут же из его сгиба, как бабочки, танцующие на выгоревшем ситце старого летнего платья, вылетают купюры и приземляются на пол к его босым ногам. Мишаня смотрит на них оторопело, потом переворачивает листок. «На неделю», — написано летучим маминым почерком. Он медленно комкает его, пока пальцы не сжимаются в кулак. Он хочет ударить что-нибудь. Кого-нибудь. Но вместо этого нагибается и собирает с пола деньги.


Что-то есть торжественное и важное в том, что он дорос до отцовской куртки. Мишаня и сам не понимает, что именно, но испытывает это ощущение всякий раз, когда надевает ее. Вот и сейчас на него находит эта странная гордость, пока он застегивает молнию. Только ему не хочется пачкать отцовскую куртку деньгами этого мерзкого белобрысого мужика, ведь это он дал их матери, у нее своих столько нет. Мишаня засовывает их в карман брюк, закидывает на плечо свой школьный рюкзак, без учебников такой непривычно легкий, и отправляется в «Магнит».

Он идет через двор, стараясь попадать ногами точно в чужие следы, словно они — веревочный мост над бездной. Дойдя до середины, он будто слышит эхо выстрела позади себя, оборачивается, почти ожидая увидеть в распахнутом окне худое, сгорбленное над ружьем тело деда. Но створки закрыты, в стекле отражается белая масса двора и кусок серебристо-серого неба. Может, правда все сон? Мишаня скребет землю носком дедовского сапога. Под ним белое становится серым, потом красным, а потом превращается в грязь, будто сама земля кровоточит. Нет, все по правде было.

Мишаня замечает Егеря в магазине, точнее, узнает его голос, доносящийся с другой стороны ряда с консервами, глухой, будто шепчущий.