Обряд — страница 26 из 50

— Настя, твою ж мать. — По ступенькам шелестят шаги, это Катя. — Ты тут?

Настя толкает Матвея лбом в грудь, она хочет сказать ему: это Катя, она своя. Но он сжимает ее так, что она не может пошевелиться. Они замирают, вслушиваясь в хрип разбуженного лифта. Кто-то едет наверх. А они, ступая вдоль самой стены, так, как будто лестницы нет и перед ними бездонное адское жерло, спускаются на этаж вниз.

Настя не понимает, зачем они прячутся, зачем идут куда-то. Она хочет лечь, ноги совсем ватные, она хочет уткнуться носом в ложбинку между лопаток Артура. Артур… Его имя приходит вместе с глубоким болезненным спазмом, чувством выгибающейся диафрагмы, которая порождает в ее горле то ли крик, то ли хохот, спотыкающийся о ладонь Матвея, которая все еще плотно прижата к ее рту.

— Просто не шуми, — шепчет он ей в ухо. — Что бы ни случилось — молчи, окей?

Она смотрит себе под ноги. Это не снег, это стекло.

— Кивни мне, Стю.

Она кивает. Ее старое забытое имя звучит этой ночью так, будто другого у нее никогда не было. И в эту секунду Матвей выхватывает из кармана что-то похожее на зеленую бутылку от вина, раздается щелчок, на секунду в его пальцах оживает маленькое желтое пламя. Настя тянет к нему руку, но оно куда-то исчезает, и тут же черное становится красным, и кругом валит дым, и что-то летит в окно. Она только и успевает заметить, как малиновая вспышка разрезает воздух и приземляется на капот машины внизу. Начинает орать сигнализация, все кругом приходит в движение, люди, вой сирен, топот наверху, топот внизу, щелканье поворачивающихся задвижек, соседи, высовывающиеся из квартир. Настя улыбается им, она хочет быть приветливой, она хочет быть хорошей, милой Настей, а не злой, унылой и дерганой Стюхой. В этот момент руки Матвея хватают ее и тащат вниз, так что она едва касается пола носочками огромных сапог, которые то и дело норовят свалиться. И вот уже они во дворе, который весь залит сиреневыми и красными лучами мигалок, как северное сияние.

— Беги, — раздается голос у нее в ухе.

Они за углом, на набережной, несутся наперерез одинокой «приоре», которая кажется то синей, то красной от отблесков мигалок. Матвей бросает в едва успевшее опуститься окно пятитысячную купюру и запихивает Настю, как скрученный в рулон ковер, на заднее сиденье.

— Гони! — выкрикивает Матвей, хлопая водителя по плечу.

* * *

— Настя, — раздается где-то у нее над ухом. — Проснись.

Она открывает глаза. На улице уже темно. Или еще темно. Ее прижатая к стеклу щека онемела от холода. Она ожидает, что сейчас ее накроет знакомое чувство вакуума, когда на том месте, где должны были быть последние несколько часов, оказывается только саркофаг наподобие таких, под которыми навсегда хоронят токсичные отходы. Но она помнит все: дорогу сюда, все, что было до, — кроме последних нескольких минут, когда она наконец сдалась под тяжестью собственных век и отключилась под шуршание дворников.

Все было так: они вскочили в машину, в ней пахло ванильной елочкой и сигаретами, из проигрывателя стрекотал хриплый драм-энд-бэйс, который ночные бомбилы включают, чтобы не заснуть. Она думала, они поедут куда-то далеко-далеко и быстро, проскакивая на мигающие желтые, мимо мерцающих ледяных глыб домов, через реки и мосты, как монетка в руках уличного фокусника, ловко перескакивающая с костяшки на костяшку. Но они остановились возле входа в метро «Петроградская». Водитель посмотрел оторопело, сначала на них, потом на розовую бумажку, которая все еще лежала на пассажирском сиденье. Но ничего не сказал.

Они вышли на улицу. Точнее, Настя почувствовала, как дверь, к которой она прислонялась спиной, вдруг открылась и ее подхватили чьи-то руки. Дальше они нырнули в темноту перехода. Метро только открывалось, первые пассажиры — не успевшие на мосты завсегдатаи ночных клубов и едва проснувшиеся работники ранних смен — толпились у желтого прямоугольника дверей. И у тех, и у тех были красные глаза. Когда-то Настя была и тем и другим, а сейчас… сейчас она была беглецом. В эту секунду она услышала топот своих собственных ног, эхом разносящийся по подземному переходу, и почувствовала бьющийся в ушах пульс. И пальцы Матвея, туго сомкнутые на ее запястье. Она ждала, что они остановятся и вместе со всеми будут ждать открытия дверей, теплого горького дыхания тоннелей, которое обдаст их с ног до головы. Но Матвей тянул ее дальше, мимо заспанных людей, мимо света, вверх по ступенькам, через другой выход, обратно в морозную темноту.

— Куда мы идем?

Но он не ответил, даже не обернулся. Огни Каменноостровского плыли как в калейдоскопе. Они свернули в проход между домами, здесь снега не было, от него осталась только стоптанная талая грязь. Влажный горячий пар вырывался из окон кухни «Макдоналдса», на секунду лишив их ориентации в пространстве. Она хотела остановиться, потереть глаза кулаками и перевести дух, но Матвей тащил ее дальше, в глубину сквера, к реке, от которой поднимался промозглый ветер, срывающий с нее пальто.

— Уже почти пришли.

Но эта была ложь. Они шли еще долго, мимо воды, гладкой и черной, как пасть злой собаки. Затем вдоль Ботанического сада и дальше, на ту сторону реки. Две серые фигурки, пунктирная линия шагов, исчезающая во мгле. На мосту Насте вдруг показалось, что кто-то выкрикнул ее имя. Она обернулась, но сквозь метель, как через толщу помех на старом телевизоре, ей было не разобрать ничего, кроме темных стен города, смыкающихся позади нее.

Наконец они свернули в один из переулков возле укутанного в зеленые лоскуты лесов здания старой ткацкой фабрики. Здесь, среди плотного ряда припаркованных машин, Матвей нашел свой похожий на муравья старый «ниссан микра». Втянув руку в рукав, он принялся сметать локтем снег с лобового стекла. Настя прислонилась спиной к капоту и наблюдала за тем, как позади них снег заносил все, что осталось от ее жизни.


Они ехали против шерсти едва успевшего открыть глаза, оглушенного снегопадом города. Машины и люди стремились к центру, они — прочь, по длинному проспекту, название которого менялось где-то в середине, и оттого Настя никак не могла его запомнить. В сущности, она сама была как этот проспект, она тоже пришла из сосновой глуши к центру, туда, где всегда горит свет. Она тоже сменила свое имя где-то на середине пути, но осталась все той же прямой несгибаемой линией.

Вот только старое имя нашло ее, а верхушки сосен, качающиеся на ветру, без конца звали ее назад.

Вскоре многоэтажки начали редеть. Матвей свернул на улицу, которая петляла по тонкой перемычке между двух озер, городские дома сменились маленькими деревянными. Снег здесь подтаял, и на фоне голых черных яблоневых садов они вырисовывались как разноцветные спичечные коробки. От этого вида и от запаха талой листвы, который летел в приоткрытое окно, у Насти защемило сердце и она зажмурила глаза. Вот тогда она и задремала, но всего на несколько минут, проснувшись от того, что их тряхнуло на переезде через железнодорожные пути пригородной линии. После этого она только сидела с закрытыми глазами, прижавшись щекой к стеклу, думая о том, как ей хочется ничего не помнить. Именно не помнить, а не просто забыть.

* * *

Матвей выходит из машины, оставив дверь нараспашку, и начинает греметь навесным замком на тяжелых деревянных воротах. Вдохнув влажный воздух, Настя оглядывается по сторонам. Они стоят на обочине, позади — железная дорога и заброшенная будка сторожа, перед ними — лес и забор. Дворники скребутся по лобовому стеклу, едва успевая счищать с него липкую густую морось. Она смотрит в спину Матвею, на его почерневшую от дождя серую шинель. Он то и дело подносит ко рту и отогревает дыханием замерзшие пальцы.

Укол начинает потихоньку отпускать, контуры предметов обретают четкость, совсем скоро они станут острыми, такими, что будет больно смотреть. Ей вспоминается, как, когда она была маленькой и мама водила ее удалять зуб, ей сказали не лизать рану, но она снова и снова возвращалась в нее кончиком языка даже после того, как ушел наркоз, чтобы испробовать, насколько это может быть больно.

Наконец замок поддается и створки ворот начинают медленно ползти в стороны, пропуская тусклый свет фар во мрак заросшего бурьяном двора. Матвей забирается на водительское сиденье.

— Что это за место? — спрашивает Настя, когда машина протискивается в образовавшуюся щель.

— Дом.

— Твой?

— Вроде того.

Он ставит машину на ручник и глушит двигатель. Настя выходит на улицу; ее дыхание, густое и тяжелое, смешивается со стоящей в воздухе дымкой.

— Что теперь делать?

— Я не знаю. — Он натягивает на машину брезент. — Помочь мне?

Настя подхватывает одеревеневшую ткань и укрывает капот. Матвей указывает ей кивком на дом: иди. Он массивный, двухэтажный, из белого кирпича, такой, какие строили в девяностые. Теперь все в нем говорит об упадке былого благосостояния, о разбитых мечтах и зря потраченных годах. Только прикоснувшись к перилам, Настя уже чувствует себя как дома — будто она всегда здесь жила.

Весь первый этаж — огромный пустой зал, без мебели, только аккуратно застеленный спальным мешком матрас в углу освещает болтающаяся на тонком черном шнурке лампочка. При виде этого матраса и сложенного уголок к уголку спального мешка у Насти что-то сжимается в груди, будто она сейчас заплачет. Но это все не по-настоящему, это кончается действие лекарства, думает она, стоя посреди зала и слушая, как с кончиков ее волос глухо капает на пол вода.

— Тебе нужно поспать. — Она чувствует на своем плече руку Матвея.

— Ты с ума сошел?

Она поворачивается к нему и смотрит в его темные глаза.

— Зачем ты меня увез? Там… там Артура убили. А ты меня увез куда-то. У меня и телефона нет, ничего нет, я даже позвонить Кате не могу. А я там нужна.

— Они думают, что это ты.

— Что за бред?

— Это не бред. Я слышал их разговор.

— Что ты вообще там делал?