— Жаль, я не помню, на котором из этих деревьев повесилась моя мать.
— Прекрати.
— Но ты этого хотел! Вы оба этого хотели. И я, как миллиарды женщин до меня и миллиарды после меня, подчинилась воле мужчин просто потому, что так проще и безопаснее, — произносит она, замерев.
Сейчас, в эту минуту, Мишаня готов опуститься на колени и, как рыцарь, присягнуть ее злому искрящемуся величию. Ему кажется, что в кармане у него вибрирует телефон, но, кто бы там ни звонил, ему плевать.
— Сатана, ты здесь? За елкой прячешься? А ну выходи! — Настин хрустальный смех звякает в морозном воздухе.
— Уймись! — кричит чужак и вспрыгивает на камень.
Он обнимает ее и что-то шепчет. Она сначала сопротивляется, а потом обмякает в его руках.
Мишаня делает несколько шагов назад, телефон снова вибрирует, он зажимает его в ладони, но не достает из кармана. Ему стыдно за то, что он смотрит на них, но он не может оторвать взгляда. Он пятится и заходит за дерево, смотрит оттуда, все еще крепко зажимая неунимающийся телефон в кулаке. Ему не слышно, что приезжий говорит Насте, но они опускаются и присаживаются на край камня, так что их ноги болтаются над землей и один из Настиных сапог вот-вот сползет.
Мишаня ждет, что они поцелуются, он и бесится из-за этого, и хочет увидеть, но больше всего его пронизывает стыд. Он должен уйти, оставить их, вернуться к Настиному дому, сесть в «лансер» и уехать в поселок. Но он продолжает смотреть и видит, как Матвей достает из кармана телефон и наушники, как втыкает один себе, а другой ей в ухо и включает что-то. Он не знает, что за музыку ставит ей чужак и музыку ли вовсе, но, что бы это ни было, Настя вдруг падает назад, спина ее выгибается, лицо искажает гримаса ужаса. Такого ужаса, какой испытал он сам, когда в шаге от этого места в свете фар машины патрульной службы увидел лоскутки кожи на том месте, где должно было быть лицо его брата. Матвей наклоняется над ней, трясет за плечи. Из Настиной груди вырывается наружу крик, и сразу после него лес замирает так, как он молчит перед приходом зла.
Ее припадок длится несколько мгновений, а после она отталкивает Матвея и подоспевшего Мишаню, кашляя, спрыгивает на землю и, пошатываясь, произносит:
— Это случилось здесь. Вот где я видела его.
Она наклоняется к земле и на уцелевшем после оттепели клочке снега рисует символ — пологая гора и диск.
— Значит, он все-таки пришел к тебе, — произносит чужак, облизывая сухие губы.
— Да, — отвечает Настя, уставившись на него пустыми потухшими глазами.
Телефон снова звонит у Мишани в кармане, и, не в силах терпеть ужасную неловкость происходящего, он почти машинально достает его. Это мать. Семь пропущенных. Он снимает трубку.
— Миша, тебя где носит, сволочь ты! — Она кричит в трубку так, что его будто бьет током от звука ее голоса. — Домой, домой!
Она не говорит — воет.
— Что случилось, мам?
— Дед, дед, тварь ты неблагодарная, как ты недосмотрел?
Телефон почти выпадает у Мишани из руки, больше он ничего не слышит, даже трубку не кладет, только мямлит куда-то в сторону Матвея и Насти, что ему нужно идти. Они, впрочем, даже не оборачиваются на его голос.
Он несется через лес в сторону Настиного дома, спотыкается, падает, добегает наконец до места, где оставил «лансер». Шарит по карманам в поисках ключа, вспоминает, что где-то потерял свой рюкзак, нащупывает ключ и, не грея даже драгоценный двигатель, с ревом заводит машину и мчится в поселок.
Когда он останавливается возле дома, там стоит скорая. Водитель одиноко курит, прислонившись спиной к двери, насвистывая в такт песне, несущейся из радиоприемника.
— Скажите… — Но Мишаня не успевает договорить.
Дверь подъезда распахивается, и оттуда выбегает мать. Красными остекленевшими глазами она вращает по сторонам, пока не замечает Мишаню. Тогда она бежит к нему и в тот момент, когда он ждет, что она объяснит ему что-то или обнимет, бьет его по щекам, раз, другой, третий, пока он не отступает. Позади них санитары выносят носилки. На них укрытое одеялом тело.
Мишаня бросается вперед, мать хватает его и шипит, но он отталкивает ее и бежит дальше.
— Живой? — только и может выговорить он, когда оказывается возле скорой.
— Пока — да, — с невеселой ухмылкой отвечает фельдшер и захлопывает перед ним дверцу машины.
Мать орет, воет, хватает его за рукава, но он не слышит ее, просто стоит и смотрит вслед удаляющейся скорой. Как он мог бросить его, как он мог оставить его там одного, пьяного? Как? Как жить теперь с этим?
— Да будет тебе, собирайся и поехали в больницу, Аня, — слышится позади смутно знакомый голос.
Мишаня поворачивает голову. Перед ним стоит белобрысый и участливо улыбается своими мерзкими зубами, придерживая мать за локти точно так же, как только что на камне держал Настю чужак. Мишане хочется что-то сказать, но он выбирает молчать — просто стоит и смотрит, как она садится в машину белобрысого, даже не взглянув в его сторону.
От злости Мишаня пинает землю, но она твердая, промерзшая, и ему становится больно. Он бредет в сторону подъезда, поднимается по лестнице и заходит в квартиру. Но не успевает даже запереть дверь, потому что снаружи кто-то толкает ее так, что он чуть не падает. Мишаня пытается навалиться на дверь изо всех сил, но его веса недостаточно: тот, кто с другой стороны, тяжелее и злее. Отскочив, он несется к себе в комнату за ружьем, но его кто-то ловит за капюшон и тянет назад, так что он падает. Лежа на полу, Мишаня видит склонившегося над ним Ваську Финна. Его красное от мороза лицо сливается по цвету с волосами, как будто вместо головы у него костер.
— Пора тебе, Михаил, научиться разбираться по-мужски, — произносит он, легонько дотрагиваясь носком кроссовка до Мишаниной печени. — А то что ты у бабы решил помощи просить, а?
Это похоже на прыжок в очень холодную воду. Так было с Настей однажды в детстве, когда она бежала по застывшей глади лесного озера, щурясь от солнечного света и снежных бликов, и вдруг оказалась в полной темноте, подо льдом. Беззвучно взмахивая руками, будто пытаясь взлететь, она опускается ниже и ниже. Она вдыхает темноту распахнутым ртом, ей больно, так больно, что все вокруг из черного становится красным.
Она чувствует то же самое, когда Матвей вставляет ей в ухо холодный маленький наушник и включает музыку. Это песня, это их песня, говорит он. Дурак. Это просто песня, которая все время играла у него в машине в то лето, дурацкий рок, убогий и пафосный. Настя не любит ее, ей она даже не нравится. Но отчего же каждый аккорд, каждое слово отзывается где-то глубоко внутри, так что Настя тянется рукой к солнечному сплетению и ей становится больно, как в тот раз, когда она вдохнула ледяной воды.
Задумывая черные дела,
на небе ухмыляется Луна.
А звезды будто мириады стрел…
Настя смотрит вверх. Над ней и правда звезды, многомного. А на ней вместо тяжелого, пахнущего мокрой шерстью пальто с чужого плеча — тонкое черное платье на веревочных бретельках, которое и не платье вовсе, а ночнушка из секонда. Под босыми ногами она чувствует мягкий влажный мох. Она что-то держит в руке, только в оранжевых отблесках затухающего костра ей не видно, что именно. Она хочет поднести предмет к глазам, но тело ее не слушается. Она понимает, что в этом теле она — гость, что оно не признает ее и не подчиняется ей, потому что принадлежит не ей, а злой и обиженной четырнадцатилетней девочке по имени Стюха, которая пришла в этот лес, чтобы совершить свой обряд.
— Ну садитесь, что встали-то, — произносит Стюха, повернувшись к костру. — Или нет, погодите, лучше стойте. Черт, я не знаю, как правильно.
— Ну, это ж не песни у костра. Наверное, лучше стоять, в церкви же стоят, — лениво поднимаясь с земли, произносит Петька.
— И давно ты был… в церкви? — фыркает Стюха.
— Да все тогда же. Мать заставила сходить на исповедь после того, как узнала, что это мы школу… разукрасили.
— Тоже мне грех. Долбаные лицемеры, особенно директор этот белобрысый, фу. — Стюха закатывает глаза и косится на Матвея. — Вечно смотрит на меня так странно.
Она хочет, чтобы Матвей отреагировал, возмутился или хотя бы поймал ее взгляд, но он молчит, стоя и облокотившись спиной на жертвенный камень, и смотрит куда-то во тьму позади нее. Она следует за его взглядом, но там нет ничего, кроме искорок от костра, которые упрямо карабкаются вверх, пока не становятся частью звезд или не умирают по дороге.
Если бы он знал, сколько злобы и тоски в ее сердце. Достаточно, чтобы весь этот чертов поселок в ней захлебнулся. Если бы он знал, как ей нужно, чтобы он подошел сейчас к ней и взял за руку. Но он просто курит, выпуская в воздух тающие, как нимбы ненавистных ей святых, кольца дыма.
Обряд был ее идеей. Неделю назад, когда они сидели с бутылкой какой-то гадости на пятерых на этом самом камне, Петька сказал, что мать запретила ему тусоваться со Стюхой. Она засмеялась, чтобы все поняли, что ей плевать, что мать Петьки она не уважает и презирает ее попытки контролировать, с кем общается сын. А потом замолчала. Уже тогда она знала: если молчать, люди расскажут тебе все, даже больше, чем сами хотят, и Петька тут же признался, что это его мать пустила по поселку слух о том, что Матвей и Стюха — сатанисты.
Это было выдумкой. Конечно, про Матвея она не могла сказать с уверенностью: он говорил о себе очень мало, особенно о том, во что верит и кому поклоняется. Но сама она сатанисткой точно не была. Да, она ходила в черной одежде, слушала музыку, похожую на крик, красила волосы в черный цвет. Но она не верила в дьявола, по крайней мере в такое лубочное, глупое его воплощение, которое рисовали в виде мужика с копытами. Впрочем, темноту внутри себя она ощущала. Даже не темноту — скорее, пустоту, которая шевелилась внутри всякий раз, когда она видела что-то страшное — например, раздавленное грузовиком животное или синяки на лице у матери после того, как та возвращалась из очередного своего побега. Поэтому ее и тянуло ко всему черному. Поэтому она и влюбилась в Матвея.