Обряд — страница 45 из 50

— Он не говорит, не может после инсульта, — поясняет сестра. — Вроде бы спросить что-то у тебя хочет.

— Ага. — Мишаня кивает ей и переводит взгляд на старика.

Тот снова тычет в грудь ему и вопросительно машет головой.

— Не знаю, кто меня так. Не помню, дед, прости, — отвечает Мишаня, сразу же извинившись за то, что врет старику.

Дед смотрит на него, прищурив свои хитрые прозрачные глаза, а потом указывает скрюченным пальцем наверх. Там, в воздухе, он рисует что-то вроде звезды. Мишаня глядит на него, недоумевая. Неужели он знает о том, что случилось в лесу? Про звезду, которая вышла из-за облаков, яркая и холодная, и про силу, такую же яркую и холодную, которую он ощущал в себе в тот момент.

— Сейчас, сейчас поедем, — на выдохе произносит медсестра, снимая каталку с тормоза. — Он просит, чтобы я ему телевизор в палате включила, устал, новости хочет смотреть.

Мишаня ловит взгляд деда, тот улыбается ему, как будто бы лукаво, но он не уверен до конца. Паралич все эмоции превращает в усмешку. Он кивает деду, тянется, берет его скрученную узлом, как корень карельской березы, руку и сжимает. Будто из солидарности с ним, Мишаня молчит. Впрочем, вслух они с дедом никогда ничего такого друг другу не говорят, не принято у них это, поэтому Мишаня просто прижимает кулак к груди. Медсестра разворачивает каталку, их пальцы расцепляются, дед исчезает в дверном проеме, а Мишаня так и остается лежать на боку со свешенным с кровати запястьем.

Оставшись один, он закрывает глаза. И как только он опускает веки, оно снова перед ним — зеленое небо, живое, переливающееся. Как будто его холодное мерцание впечаталось в его радужную оболочку, или, может быть, оно теперь у него внутри. Он помнит все: хлопок пассажирской двери, как он бежал вслед удаляющимся огням, удар, все летит вверх тормашками, знак — гора и солнце, резкий подъем, «лансер» с проколотыми колесами, а он ведь только на минуту оставил его без присмотра, потом деньги Белобрысого, оставшиеся у него в карманах, — он вываливает их прямо на капот парню, который сбил его, и просит довезти сначала до дома, а потом в лес, к повороту дороги… Дальше было лицо Насти за решеткой в свете красных лампочек, лес, вздрогнувший от выстрела. Холод, а через мгновение — ощущение того, что в животе у него разливается что-то горячее, а потом — ничего, кроме этой бездонной зеленой реки над головой.

В больницу его привезла Настя. Когда он ехал на багажнике ржавого велосипеда по петляющей ледяной дороге, путь им перегородили два луча. На мгновение оба они думали, что это к Славе подмога, что он все-таки сумел кому-то позвонить. Но они ошиблись, это был Егерь с очередным грузом запрещенки. Он вышел из машины и, ничего не спрашивая, погрузил их обоих в белый фургон. Дальше — темнота.

Про Настин арест он знает из обрывков воспоминаний между сном и явью, когда он приходил в себя, а потом, услышав разговоры незнакомых голосов у изголовья, выбирал снова шагнуть в зеленую реку, провалиться. Окончательно вернул в реальность его только дед, но не голос его, а просто присутствие. Мишане кажется, что за последнюю неделю в этой больнице он начал чувствовать людей по-другому, не как себе подобных, а как астрономические явления.

Некоторые, как Настя, были кометами, некоторые, как мама, — далекими холодными точками, которые, возможно, уже умерли, пока их свет летел к нему. И стоит ему только подумать о матери, она оказывается на пороге.

— Мишенька, свет мой, очнулся.

Она бросается к нему через всю комнату, шурша по полу бахилами.

— Я думала, потеряла тебя.

Мать обнимает его, осторожно, но крепко. Он чувствует запах ее одежды, он чужой, незнакомый, совсем не похожий на то, как пахло в их квартире.

— Привет, мам, — отвечает он, отворачивая лицо от ее плеча.

— Прости меня, Мишенька, прости меня. Я совсем с ума сошла, бросила вас. Это я, я во всем виновата. Больше никогда так не будет. Все теперь станет по-другому. Только прости меня, Миша, дорогой.

— Все в порядке, мам.

Она отпускает его и присаживается на край кровати.

— Как ты тут? Мне сказали, что ты очнулся, и мы сразу приехали.

— Мы?

В этот момент из раскрытой двери палаты показывается сутулая фигура Белобрысого.

— Здорово, Михаил, — говорит он, оскалив свои длинные выпуклые зубы.

Ну конечно, а чего еще он ждал, думает про себя Мишаня: платная одноместная палата, телевизор, деда катает по больнице личная сестра.

— Здравствуйте.

— А ты чего на меня волком смотришь, Миша, я ж не директор больше, за прогулы твои ничего тебе не будет, — с ухмылкой произносит Белобрысый.

Мишаня глядит на него, потом переводит взгляд на мать. Она смотрит на него особенно, не как обычно, не как на маленького недалекого мальчика, а по-взрослому, со смыслом. Хоть губы ее и улыбаются, улыбка эта не доходит до глаз, они говорят другое. В них тревога. Они просят дать шанс. Ему, ей, этому новому положению дел. Настоящий шанс. Мишаня сглатывает, переводит глаза на Белобрысого и спрашивает:

— Раз вы больше не директор школы, как я могу вас называть тогда?

— Николай, просто Николай можешь называть. Или даже Коля, а то что мы как неродные-то?

Мишаня хмурится, но ничего не говорит, только кивает. Пока он и в мыслях не может себе представить, что правда обратится к нему вот так, по имени. Но сейчас это и не нужно, сейчас это для матери, чтоб она знала, что он взрослый, что он все понял.

— Мы тут подумали: а почему бы тебе не переехать жить к нам с Колей в город? Там школа лучше, друзей заведешь… — Мать смотрит на него и тут же замолкает. Слишком рано. Слишком много. Да и кто может знать, что Слава не выйдет вдруг из леса? Не вернется и не отомстит им всем.

Мишаня снова глядит на мать, рассматривает ее осунувшееся, но все еще красивое лицо в свете жужжащей лампы дневного света. Что-то изменилось в ней, как будто раньше она была черно-белая, а теперь стала цветная. Может быть, это из-за того, что случилось в лесу? Может быть, и правда было какое-то заклятие, и он, сам не зная как, взял и разрушил его?

Потом, когда мать уходит, на пороге появляется участковый. Он долго расспрашивает Мишаню о том, что с ним случилось, как он оказался вместе с гражданкой Меркуловой, которая привезла его в больницу. Мишаня продолжает настаивать на том, что ничего не помнит с того самого момента, как ушел с вокзальной площади, где пропавший без вести кандидат говорил свою агитационную речь. Он повторяет это несколько раз подряд, пока полицейский не оставляет его в покое. После он ест свой ужин, склизкую кашу с кусочками мяса, которая кажется ему невероятно вкусной то ли потому, что он тоже перестал быть черно-белым, то ли потому, что это первое, что он ест за всю неделю. Ему едва хватает сил отодвинуть поднос с пустой тарелкой, и он сразу проваливается в сон.

Он в заснеженном лесу, а еще — на дне реки, воздух вокруг него холодный и гладкий, как прикосновение рыбьего хвоста под водой. Он стоит на камне, а потом становится таким высоким, что видит все на километры вокруг. Там, где кончается черный еловый лес и начинается похожая на раскрытую ладонь тундра, он видит две черные точки. С высоты своего огромного роста Мишаня нагибается и рассматривает их: волк и человек. Он окликает волка — почему-то во сне он знает его имя. Когда тот поворачивает на него свои искристые желтые глаза, Мишаня говорит ему: ты свободен. А потом смотрит на человека, маленького и ничтожного, имя которого он забыл.

* * *

Мишаня просыпается до рассвета. В коридоре какая-то беготня, хлопают двери, скрипят колеса каталки. Через несколько мгновений на пороге палаты оказывается мать, заспанная, зареванная. Ей даже говорить ничего не нужно, он все и так понял. Остаток ночи мать проводит в его палате, тихо сопит, положив голову на край койки. Мишаня смотрит в потолок, на котором играют тонкие черные тени голых березовых веток. Иногда он видит в них лица, иногда — какие-то слова на незнакомом ему языке, который он как будто бы постепенно начинает понимать.

На следующее утро каша на вкус как размокшие опилки. Когда за матерью приезжает Белобрысый, Мишаня готов поклясться, что на его лице гримаса радости: теперь-то он получит ее целиком, без ненужного мучительного багажа. Ну, почти.

Когда они уходят, Мишаня поворачивается к окну и смотрит на отрезок серого неба за стеклом. Он думает о Насте, о том, где она сейчас, как ей наверняка в сто раз хуже, чем ему, в эту минуту. Он знает, что не может ей помочь, что смысл всего этого в чем-то другом, пока еще ему не открывшемся. Дверь в палату отворяется так тихо, без скрипа, что он не слышит ни поворота ручки, ни приближающихся шагов.

— Так вот он где, наш пациент, — раздается позади него.

Он оборачивается и чувствует, как все содержимое его грудной клетки проваливается куда-то вниз, оставляя вместо себя дыру.

— Привет, Вась, — говорит он пересохшим ртом.

Рыжий усмехается, садится на край его кровати, слишком близко, так близко, что Мишаня чувствует исходящий от его одежды запах морозной улицы.

— Ты как это так сюда? Кто тебя порезал?

— Не помню.

— Да ладно, мне-то не гони. В поселке говорят, Славка сбрендил, словил эту хрень, когда от снега с ума сходишь, раздеваешься и в лес идешь. Иначе зачем ему бросать машину посреди чащи ночью? Как эти, с перевала Дятлова, фильм еще был, у нас тут снимали, в Хибинах? Может, это он тебя и порезал?

Мишаня смотрит на него, концентрируясь на том, чтобы моргать не слишком часто, но и не слишком редко — и то и то выдает лжеца.

— Хрень какая-то. Больше слушай старух на лавочках.

— А при чем тут старухи? Это батя мой говорит. — Вася сдвигает лохматые рыжие брови. — Кстати, это, соболезнования по поводу деда. Мировой был мужик.

— Спасибо.

Несколько мгновений они оба молчат. Мишаня перебирает в голове варианты, почему рыжий, прихвостень Славы, может появиться здесь. Видимо, Слава вернулся и теперь выясняет, чего и сколько рассказал Мишаня о той ночи. Он весь сжимается, просчитывает, сможет ли дотянуться достаточно быстро до стойки с капельницей, чтобы ударить Васю металлической палкой по голове.