— А я это, собственно, чего пришел-то, — вдруг разрывает тишину рыжий, неловко потирая руки. — Ты прости, что вышло так, что я тогда… что мы с Саньком тебе в квартире вандализм устроили, ну и били, там, угрожали. Ну и шины прокололи тебе. За шины я лично денег дам. Мы очень раскаиваемся. Это реально было недопонимание, Миш. И мы уже поплатились. Мне еще повезло, я только смотрел, мне административка, а вот Саню за волка по 245-й судить будут, за жестокость над животным.
Вася смотрит на Мишаню заискивающе, так, будто в его власти сейчас навредить ему. И через секунду до Мишани доходит: ну конечно, он думает, что я заявлю на них и менты решат, что это они, шпана из поселка, меня порезали.
— А чего вам надо от меня было? — спрашивает Мишаня, стараясь, чтоб голос звучал сухо и твердо, как у взрослого.
— Да нас же повязали за охоту в заповеднике после того, как мы волка тебе из леса привезли. И Санек решил, что это мать твоя нажаловалась тогда. Вот мы и это… А то не она, то Николай. А к нему у нас претензий нет, сам понимаешь. Он у нас теперь царь.
Мишаня трет глаза, ему кажется, что голова его сейчас лопнет — так быстро вращается в ней каждая шестеренка.
— Царь?
— Ну да. Ты, кажись, все проспал. Он же завод покупает с котлованом, инвесторов нарулил из Москвы. Теперь там будет захоронение отходов от тяжелых производств, что-то типа могильника. Нас всех в город перевозят.
Он довольно потирает руки. Мишаня смотрит на него не мигая, ожидая, когда тот засмеется и скажет, что это все просто тупой прикол.
— А чего ты так вылупился? Неужели не знал? Славка — один-единственный, кто его сдержать мог, а теперь его нет, и все, свобода, руки развязаны.
— Но Слава же хотел лес рубить?
— А это тут при чем? Он хотел лесное хозяйство делать, да. Не все подряд рубить, сажать тоже. Строить, возрождать.
— А теперь тут будет яд в земле, и лес и так умрет…
— Вот это ты пессимист! Могильник же! Все безопасно…
Вася говорит что-то еще, но Мишаня его уже не слушает, только дожидается, пока он уйдет.
На похоронах деда громче всех рыдает мать, утыкается в куртку Белобрысому и поливает ее слезами. Мишаня стоит не шелохнувшись, слушает монотонные молитвы, вдыхает душный запах из кадила, считает минуты, пока все это закончится. Дед был атеистом, он бы не одобрил.
После того как панихида окончена, Мишаня задерживается на пороге церкви, оглядывая видный с пригорка как на ладони поселок и немногочисленную похоронную процессию. Нечего ему тут делать, нет у него здесь никого. Поежившись от мороза, он натягивает на голову свою красную шапку.
— Ты как, Мишка? — раздается у него за спиной.
Он оборачивается. Перед ним стоит Егерь в дурацкой своей ушанке набекрень и засаленной куртке.
— Нормально, — пожимает плечами Мишаня.
— Ты к остальным присоединишься или ждать тут будешь?
Мишаня кивает, и вдвоем они пускаются по дороге вниз, к кладбищу, где вокруг черного прямоугольника раскопанной могилы стоят уже Белобрысый, мать и еще несколько человек, бывших сослуживцев деда.
— Чуть не забыл. — Егерь хлопает Мишаню по плечу с довольной ухмылкой, а потом, осознав неуместность своей радости, переходит на вонючий похмельный шепот: — Так вот, ни за что не поверишь. Помнишь, псина у меня была? Которую ты видел там, в пещере? — Ага.
— Так вот, он такой дичок почти, я его нашел в доме у деда одного, когда тот помер два года назад. Он с ним в избе запертый черт знает сколько сидел, пока я вой не услышал, ну и это, не нашел его. Так и вот. Пса я себе взял, жалко стало, тем более говорили, что у него отец волк был. Так и жил он у меня на разных… объектах, года два, а когда был этот концерт на площади, ну в честь выборов, он как начал рваться, так что я его не удержал, и он сбежал. Ринулся в толпу и исчез. А вчера вернулся, представляешь? Тощий, израненный весь, будто бы даже порезанный, но живой. Пришел и лег на крыльце. И как нашел? Удивительное дело! Он ведь и дома-то у меня никогда не был.
Мишаня останавливается, смотрит на Егеря, хмурится. Вспоминает лес, а потом свой сон.
— А чей дом был, в котором вы его нашли?
— Да того деда, про которого еще говорили, что он внучку свою закопал. Только знаешь что, ведь внучка тебя пораненного и нашла. — Егерь сдвигает шапку на лоб и чешет затылок. — Ее арестовали за убийство, говорят. Страшная у них семейка, конченая. А собака вот хорошая.
Они подходят к могиле, Егерь замолкает. Священник говорит еще какие-то слова, мать плачет, идет снег. Мишаня бросает горсть земли на дедов гроб и отходит в сторону.
— А вы знали моего отца? — шепотом спрашивает он Егеря.
— Знал ли? — Он прыскает со смеху. — Да мы с ним на охоту десять лет вместе ходили. Хороший мужик, но странный, конечно. Ты только не обижайся. Не от мира сего. Вечно втирал мне, как он… лес слышит. Он же из пришлых, с севера.
Мишаня сглатывает комок.
— А вы знаете, где он сейчас?
— Да черт его знает. На север вернулся. А чего, навестить хочешь?
Мишаня закрывает глаза и видит перед собой зеленую реку, которая пульсирует и переливается, изгибаясь между созвездий.
— Да. Хочу спросить у него одну вещь.
Первым из темноты приходит звук, тихий, сбивчивый, но настойчивый, как будто мотыльки стучатся в стекло. Так бывает, если до темноты сидишь с незашторенным окном. Тук. Через мгновение еще раз. Тук. Тук. Через секунду он понимает, что это у него в груди. Потом он слышит скрип, тихий и протяжный, как виселица на ветру. Он открывает глаза. Кругом темно, потом чернота бледнеет, превращается в синеву, разбавленную серым сиянием снега и бледно-зеленым отблеском звезд. Перед ним камень, тот самый, куда он привез сегодня Стюху. Черт, она просила ее так не называть. Черт. Стюха. Все возвращается к нему одной вспышкой.
Он распрямляется резко, так резко, что голову тут же ведет по кругу, небо и земля меняются местами. Ему больно. Он прикасается к правому боку, тут же отдергивает пальцы. Голова перестает кружиться, предметы постепенно встают на место, пляшущие перед ним стволы елей перестают ходить ходуном. Мысли тоже возвращаются. Звонок, машина, он говорит, что ему больше не нужен новый паспорт и новая жизнь, что он бы хотел оставить себе свою старую, отвратительное хихиканье Славы, удар. Теперь он в его машине, брошенной в лесу, кругом кровь, свежие следы.
Приоткрытая дверца УАЗа постанывает на сквозняке. Матвей тянется к ней пальцами, закрывает. Выпрямляется, ловит свое отражение в свернутом набок зеркале заднего вида. Чертыхается, отстегивает ремень, распахивает шинель, которая задубела в местах, куда впиталась кровь. Приподняв свитер, он рассматривает свои раны: два удара — видимо, Слава целился в печень, но промахнулся, потому что иначе он был бы мертв. Но он жив, а значит, может уйти отсюда, из этого проклятого места, хотя бы попробовать.
От резких движений рана у него в боку начинает кровить, ему нужны лекарства, бинты. В тюрьме его резали дважды, не сильно, больше для острастки, поэтому его не пугает вид собственной крови. Его вообще пугает только одна вещь — снова оказаться там, взаперти. Закусив губы от боли, он роется у Славы в багажнике, находит там провода, по-свойски заводит УАЗ без ключа, это нетрудно. Но чужого ему не надо. Матвей прикуривает старенькую «микру», садится за руль и выезжает из леса.
Въехав в поселок, он едет медленно, стараясь не привлекать к себе внимания. Притормаживает возле универсама. По дороге в поселок он вспомнил: пацан как-то обмолвился, что Наташа, одноклассница Стюхи, работает там до сих пор. Матвей помнил Наташу. Когда он в первый раз увидел их со Стюхой на улице, Наташа понравилась ему больше. Она была ярче, выше, смеялась громче. Это она попросила у него сигарету, это ее он первой спросил, как зовут. Стюха была другой, по-девчачьи хрупкой, монохромной, как мотылек. Но она так смотрела на него весь вечер. Не сводила с него глаз, а потом пошла за ним, прошмыгнула в приоткрытую дверь, как кошка.
Он должен найти Наташу, они же подруги, она точно знает, где ему искать теперь Стюху.
— Наташа? — Он зовет по имени кассиршу, которая нагнулась и что-то ищет на полке под прилавком.
Когда она поднимает глаза, он ожидает увидеть в них что угодно, только не страх. Но она пятится на три шага, пока не упирается спиной в стеллаж с алкоголем. Наверное, это потому, что он одет как бомж и кровь на одежде видна. Иначе зачем ей бояться его?
— Наташ, ты забыла? Это я, Матвей, помнишь, летом две тысячи…
— Я помню, кто ты такой, — перебивает его она, сверля глазами. — Разве ж тебя забудешь!
Он видит, как ее рука тянется под прилавок, туда, где, наверное, стоит тревожная кнопка.
— Где Стюха? Я… мы разминулись вчера.
— Где ж ты был? — Ее тонкая изогнутая бровь ползет вверх. — Все проспал!
— В смысле?
— Где ты был, когда ее менты вязали за убийство мужа! Ты вообще знал, что она замужем была? Когда только успела, шальная!
— Погоди, когда повязали? Где? Откуда знаешь?
— Да весь поселок уже знает! Она Мишку, Петькиного малого брата, в больницу привезла, ждала там, пока его оперировали, имя свое назвала, видимо, в скорой. И тут за ней пришли. — Она смотрит на него с подозрением. — Ты сам-то в порядке, выглядишь как труп?
— Нормально. Как… Миша? Живой?
— Ты-то откуда его знаешь? — Она смотрит на него сузившимися от подозрения глазами. — Может, и кто порезал его, в курсах?
— Нет, ничего не видел.
— М-м, — протягивает она, постукивая длинным ногтем по лакированной поверхности прилавка. — Говорят, жить будет, но может… как это сказать. Много крови он потерял, долго его везли. Дурачком может остаться, понимаешь?
Матвей кивает, поворачивается и нетвердым шагом идет к выходу, почти чувствуя на своем затылке недоумевающий взгляд кассирши.
— Если меня спросят, я скажу, что ты тут был. Так и знай! — кричит она ему вслед.