— Васек, ты кретин, конечно, — шипит сквозь зубы Саня. — Мелкий, ну ты чего? Пошутили ж мы!
— Да какой он мелкий? Выше тебя и драться еще лезет, — усмехается Васька.
Мишаня только всхлипывает, сжавшись в комок. Все теперь, опозорился. Трус.
— Ну вставай. — Васька протягивает ему руку. — Вставай, пошли налью.
Мишаня поднимает на него глаза: сквозь размазанные слезы все плывет, и ему кажется, что небо над Васькиной головой, будто река, переливается зеленым и серебристым.
Не дождавшись ответа, Васька подхватывает его под руку и резко поднимает на ноги.
— Ты дрыщ такой, Миха. — Он цокает языком, пока Мишаня отряхивает с себя грязь. — Приходи на турник после школы, покажу, как качать бицуху.
— Угу.
— А чего разревелся-то?
— Да… я не ревел, — Мишаня смотрит то на него, то на Саню. Нельзя сказать, что ему больно, нельзя признаваться.
— Оставь его, Санек, у него ж брат умер. — Васька стаскивает с головы меховую шапку.
— А че это у тебя за шапка? — тут же переводит на него глаза Санек.
— Да на заборе висела.
— Дурак ты, — цыкает на него Саня, — это деда этого шибанутого шапка, наверное.
— И че? В меня теперь вселится дух его? — Васька сплевывает на землю. — Бухать пошли, а то мошки зажрали. В доме-то как? Не нагажено?
— Нет. Только… надписи на стенах.
— Ха, ну это ничего! Тут мы и сами добавить можем художеств!
Когда Мишаня заходит в избу старика в компании старших ребят, она кажется ему абсолютно другим местом — обычной заброшенкой с черепками посуды на полу и поломанной и растасканной селянами на костры мебелью. И как он не заметил этого, когда заходил? Даже лежанка собаки кажется простой грязной тряпкой на полу.
Впрочем, знаки на стене остались прежними.
— Треугольник с кружком, — многозначительно произносит Васька и заваливается на тахту. — Че это значит-то вообще?
— Ты в курсе, что на этой хреновине дед, скорее всего, и откинулся? — цедит Саня, щелкая колечком на банке с «Морсберри».
— Че, правда? — Васька вскакивает, сбивая с боков пыль. — Прикол.
Он поднимает покрывало и рассматривает ветхую, но чистую обивку тахты под ним, потом откидывает его в сторону и садится. Мишаня нерешительно топчется у входа до тех пор, пока Саня знаком не указывает ему на пакет. Он берет оттуда банку, открывает и делает глоток уже знакомой приторной дряни, потом садится на уголок тахты.
— Это правда, что у Пети лицо сожрали? — спрашивает вдруг Васька, так резко, что Мишаня давится и закашливается. — Гроб-то закрытый был.
— П-правда, — вымучивает из себя он, едва справившись с кашлем.
— Прям совсем?
— Совсем.
— И даже лоб?
— Вась, ну ты дебил совсем? — фыркает Саня. — Ты че спросил-то, сам понял?
— Ну я… ты извини, Мишаня, я соболезную… вот.
— Спасибо.
— Да не об этом я, идиотина. Как лоб сожрать можно, это ж кость! Тупые вопросы задавать зачем? — взрывается Саня, чуть не подавившись.
— А! Значит, лоб был?
Мишаня ежится оттого, что перед глазами у него снова камень и сапоги, но как он ни пытается, ему не удается заставить себя посмотреть на лицо Петьки.
— Отвали от него, а?
— Да все норм, — кивает, прихлебывая, Мишаня.
— Да не норм. Вы слышали, что Слава назначил награду за зверя, который твоего брата сожрал?
— Слава? — Мишаня недоуменно хмурится.
— Ну, у которого раньше компьютерный клуб был. Он теперь кандидат в депутаты, все носится, подписи собирает. За возрождение поселка и бла-бла-бла.
— А-а. Точно, и к нам приходил. Мать не подписала.
— А че не подписала, дура, что ли? Хотя понятно, если она с Николаем… дружит.
— Саня, ну ты че на мамку-то его? — возмущается Вася.
— Так а че, из-за таких, как она, все заживо гниет, денег нет. Живем как призраки. А Слава — человек четкий, обещает лесхоз открыть, работу людям дать. Не то что ее Николай. Он же тоже кандидат, только его программа какая-то мутная. Петька вот за Славку подписал. Успел.
— Николай — это тот белобрысый? — спрашивает Мишаня. — Лицо у него знакомое.
— А ты не помнишь? Директором школы был, потом уволился, лет пять назад. Уехал в Питер, говорят. Заработал денег, теперь вот вернулся. Фиг знает зачем, конечно, — отвечает Санек.
— М-м, — протягивает Мишаня. — Но Петька за него не подписал?
— Нет. Земля ему будет пухом. Петя за Славу подписал.
Они пьют, не сговариваясь и не чокаясь. Чтобы выгнать из головы уже эти блестящие от дождя резиновые сапоги, Мишаня приканчивает банку залпом и сразу чувствует, как тепло ему становится. Он даже разрешает себе нащупать взглядом в полутьме каракули на стене и долго играть с ними у себя в голове, переставляя с места на место, без толку пытаясь угадать их смысл, пока пацаны обсуждают вырубку заповедных лесов.
У Сани звонит телефон.
— Черт, номер незнакомый.
— А кто это может быть?
— Мать твоя!
— Моя?
— А ты ей сказал, что уходишь?
— Не-а. Ей не до меня.
— Телефон есть?
— Нету. — Тут Мишаня в первый раз за все эти дни сквозь пелену клюквенного пойла и всего, что на него свалилось, вспоминает про «лансер», который все еще стоит в лесу, и телефон, который дал ему Петька. Он заперт там, в бардачке. Мишаня открывает было рот, чтобы сказать об этом парням, но вовремя спохватывается, даже сейчас понимая, насколько плохой идеей будет ночная пьяная поездка в лес.
— Вот баран. Ответь! — Саня сует ему свою трубку.
Мишаня берет ее, нерешительно глядит на номер на дисплее — и правда мамин. Он уже готовится ответить, когда Саня вырывает телефон у него из рук. Мишаня смотрит на него ошарашенно.
— Да она поймет по голосу, что ты пил, и проблем будет выше крыши. Я ей эсэмэску напишу, что ты у нас ночуешь.
Мишаня только кивает облегченно: с матерью иметь дело ему точно не хочется, не сейчас. Он все никак не может взять в толк, отчего она не плачет. Почему она, как это ее православное радио, заладила: на все божья воля, так было угодно. Как это может быть угодно, чтоб его брата убили? Зачем тогда быть ей опорой и еще там чем, если ей ничего не нужно, если на все чья-то воля и ее это устраивает? Он снова глядит на непонятные значки на стене, и они плывут у него перед глазами, закручиваясь в водоворот.
Когда банки заканчиваются, Васька идет до машины за водкой, которую тайком под кофтой прихватил с поминок. Она теплая и гадкая, и даже запивать ее нечем, но Мишане хочется продолжать, а еще больше — быть героем. Он собирается было предложить сгонять пешком в поселок в круглосуточный магаз, но потом вспоминает про банки в сенях.
Не доверяя своему языку, ставшему будто слишком большим и липким для его рта, Мишаня просто вскакивает с тахты и несется в сени, снова спотыкаясь о перевернутый стул.
— Блин!
— Ты живой там? Приспичило, что ли?
— Живой!
Мишаня показывается на пороге комнаты, триумфально потрясая трехлитровой банкой.
— Это че?
— Морошка!
— Где нашел?
— Да вон, в сенях.
Саня недоверчиво сдвигает брови. Но не успевает он высказать свое недовольство, как Васька уже вскрывает банку перочинным ножичком.
— Пахнет — зашибок. Как у бабушки моей! А стаканчики есть?
Мишаня снова исчезает в темном дверном проеме, слышится звон стекла, и он показывается с тремя пыльными фужерами.
— Вы с башкой, что ль, не дружите тут трогать все, это ж дом покойника! — цедит сквозь зубы Саня.
— А тут все теперь — дома покойников, Сань, сам посуди, — пожимает плечами Васька, протирая рукавом пыль с фужера. — Мертвая деревня. Мертвый завод. Петька вон…
Закатив глаза, Саня принимает фужер из его рук.
Мишаня как‐то постеснялся им сказать, что никогда до этого не тусовался вот так, по взрослому. Он и сладкую эту фигню из банок раньше ни разу не пробовал, не говоря уже о других вещах. Ощущение от всего выпитого такое странное, неуютное, будто ему в голову кто‐то влез и мысли читает. Но он продолжает все равно, тем более с морошкой это даже вкусно, убеждает себя он. Петька точно бы не отказался — поэтому как сказать «нет», когда два его лучших друга предлагают и предлагают снова? Он должен держаться с ними наравне, чтобы не прослыть каким‐то мелким слабаком, он и так облажался уже перед ними достаточно.
Наконец Васька отрубается на тахте, а Санек отправляется спать в «жигули». Поеживаясь от холода, Мишаня устраивается клубком в ногах у Васьки и закрывает глаза. Но сон не идет. Вместо него идут какие-то картинки, цветные пятна, треугольники с кругами, они переливаются одно в другое, как в калейдоскопе. Если смотреть на них очень внимательно, Мишане начинает казаться, что голова его поднимается над кроватью, и его мотает, кружит из стороны в сторону. Он едва успевает выскочить на крыльцо, когда у него изо рта начинает литься жгучая кислая жижа. Его сгибает пополам, он присаживается на ступеньку крыльца и просовывает голову между коленок. Мишане кажется, что он сейчас умрет — так болят при каждом спазме у него глаза, как будто сейчас взорвутся прямо вовнутрь черепа. Его выворачивает, пока желудок не опустеет, а потом рвет еще немного чем-то горьким, как будто нечеловеческим, потому что разве в теле человека может быть такая мерзость? Он зажимает голову руками, пытаясь остановить ее, чтоб она перестала вращаться, как в центрифуге. И тут он слышит вой. Протяжный, тоскливый, где-то близко, но в то же время как будто из-под земли. Он хочет было вскочить, побежать на звук, но тот сразу затихает, и, сколько Мишаня ни прислушивается, больше он ничего не слышит. Он так и засыпает с головой между коленями, а просыпается от холода, когда небо над торчащей вверх дырявой заводской трубой становится бледно-серым. Изо рта валит пар, высохшая трава искрится инеем в мутных солнечных проблесках.
На ватных ногах он встает, ищет что-то, сам не знает что, находит на заднем конце двора заросший травой колодец. Тонкая корочка льда с хрустом трескается под весом ржавого ведра. Мишаня тянет его со дна и пьет, пьет, никак не может напиться. Эта вода — самое вкусное, что он когда-либо пил в своей жизни, хоть она и настолько ледяная, что от нее небо немеет.