Обрыв — страница 19 из 148

Здесь Софья Николаевна немного остановилась.

— Я уверен, что мы подходим к катастрофе и что герой ее — русский учитель, — сказал Райский. — Это наши jeunes premiers…[25]

— Да… вы угадали! — засмеявшись, отвечала Беловодова. — Я все уроки учила одинаково, то есть всё дурно. В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle prince Serge, служил в то время и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина II, еще революция, от которой бежал m-r de Querney, а остальное всё… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — всё это у меня путалось. Но по-русски, у m-r Ельнина, я выучивала почти всё, что он задавал.

— До сих пор всё идет прекрасно. Что же вы делали еще?

— Читали. Он прекрасно читал, приносил книги…

— Какие же книги?

— Я теперь забыла…

— Что же дальше, кузина?

— Потом, когда мне было шестнадцать лет, мне дали особые комнаты и поселили со мной ma tante Анну Васильевну, а мисс Дредсон уехала в Англию. Я занималась музыкой, и мне оставили французского профессора и учителя по-русски, потому что тогда в свете заговорили, что надо знать по-русски почти так же хорошо, как по-французски…

— M-r Ельнин был очень… очень… мил, хорош и… comme il faut?.. — спросил Райский.

— Oui, il était tout-à-fait bien[26], — сказала, покраснев немного, Беловодова, — я привыкла к нему… и когда он манкировал, мне было досадно, а однажды он заболел и недели три не приходил…

— Вы были в отчаянии? — перебил Райский, — плакали, не спали ночей и молились за него? Да? Вам было…

— Мне было жаль его, — и я даже просила папа́ послать узнать о его здоровье…

— Даже! Ну, что ж папа́?

— Сам съездил, нашел его convalescent[27] и привез к нам обедать. Maman сначала было рассердилась и начала сцену с папа́, но Ельнин был так приличен, скромен, что и она пригласила его на наши soirées musicales и dansantes[28]. Он был хорошо воспитан, играл на скрипке…

— Что же дальше? — с нетерпением спросил Райский.

— Когда папа́ привез его в первый раз после болезни, он был бледен, молчалив… глаза такие томные… Мне стало очень жаль его, и я спросила за столом, чем он был болен?.. Он взглянул на меня с благодарностью, почти нежно… Но maman после обеда отвела меня в сторону и сказала, что это ни на что не похоже — девице спрашивать о здоровье постороннего молодого человека, еще учителя, «и Бог знает, кто он такой!» — прибавила она. Мне стало стыдно, я ушла и плакала в своей комнате, потом уж никогда ни о чем его не спрашивала…

— Дело! — иронически заметил Райский, — чуть было с Олимпа спустились одной ногой к людям — и досталось.

— Не перебивайте меня: я забуду, — сказала она. — Ельнин продолжал читать со мной, заставлял и меня сочинять, но maman велела больше сочинять по-французски.

— Что ж Ельнин, всё читал?

— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он бывал странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…

— Браво! а предки ничего?

— Смейтесь, cousin: оно в самом деле смешно…

— Я радуюсь, кузина, а не смеюсь: не правда ли, вы жили тогда, были счастливы, веселы, — не так, как после, как теперь?..

— Да, правда: мне, как глупой девочке, было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет. Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки… У нас было иногда… очень скучно! Но он был, кажется, очень добр и несчастлив: у него не было родных никого… Я принимала большое участие в нем, и мне было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..

— Ах, скорее! — сказал Райский, — жду драмы.

— В день моих именин у нас был прием, меня уже вывозили. Я разучивала сонату Бетховена, ту, которою он восхищался и которую вы тоже любите…

— Так вот откуда совершенство, с которым вы играете ее… Дальше, кузина: это интересно!

— В свете уж обо мне тогда знали, что я люблю музыку, говорили, что я буду первоклассная артистка. Прежде maman хотела взять Гензельта, но, услыхавши это, отдумала.

— Мудрость предков говорит, что неприлично артисткой быть! — заметил Райский.

— Я ждала этого вечера с нетерпением, — продолжала Софья, — потому что Ельнин не знал, что я разучиваю ее для…

Беловодова остановилась в смущении.

— Понимаю! — подсказал Райский.

— Все собрались; тут пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le cœur gros[29] — и села за фортепиано. Я думаю, я была бледна: но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была потому, что он понимал музыку…

— Кузина! говорите сами, не заставляйте говорить предков.

— Я играла, играла…

— С одушевлением, горячо, со страстью… — подсказывал он.

— Я думаю — да, потому что сначала все слушали молча, никто не говорил банальных похвал: «Charmant, bravo», а когда кончила — все закричали в один голос, окружили меня… Но я не обратила на это внимания, не слыхала поздравлений, я обернулась, только лишь кончила, к нему… Он протянул мне руку, и я…

Софья остановилась в смущении.

— Ну, вы бросились к нему…

— Уж и бросилась! Нет, я протянула ему тоже руку, и он… пожал ее! — и, кажется, мы оба покраснели…

— Только?

— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими глазами, что я ушла в другую комнату. Maman, не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а у Анны Васильевны на глазах были слезы…

— Помешательства бывают разные, — заметил Райский, — эти все рехнулись на приличии… Ну, что же наутро?

— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла к maman. У меня сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что было и кто был у maman в комнате. Там было темно, портьеры и сторы спущены, maman казалась утомлена; подле нее сидели тетушка, mon oncle prince Serge и папа́…

— Весь ареопаг — и портреты тут!

— Папа́ стоял у камина и грелся. Я посмотрела на него и думала, что он взглянет на меня ласково: мне бы легче было. Но он старался не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я видела, что ему было жалко. Он всё жевал губами: он это всегда делает в ажитации, вы знаете.

— И что же они?

— «Позвольте вас спросить, кто вы и что вы?» — тихо спросила maman. «Ваша дочь», — чуть-чуть внятно ответила я. «Не похоже. Как вы ведете себя?» — Я молчала: отвечать было нечего…

— Боже мой! нечего! — произнес Райский…

— «Что это за сцену разыграли вы вчера: комедию, драму? Чье это сочинение, ваше или учителя этого… Ельнина?» — «Maman, я не играла сцены, я нечаянно…» — едва проговорила я, так мне было тяжело. «Тем хуже, — сказала она, — il у a donc du sentiment là dedans?[30] Вот послушайте, — обратилась она к папа, — что говорит ваша дочь… как вам нравится это признание?..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала, что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда… «Знаете ли, кто он такой, ваш учитель? — сказала maman. — Вот князь Serge всё узнал: он сын какого-то лекаря, бегает по урокам, сочиняет, пишет русским купцам французские письма за границу за деньги, и этим живет…» — «Какой срам!» — сказала ma tante. Я не дослушала дальше, мне сделалось дурно. Когда я опомнилась, подле меня сидели обе тетушки, а папа стоял со спиртом.

Maman не было. Я не видала ее две недели. Потом, когда увиделись, я плакала, просила прощения. Maman говорила, как поразила ее эта сцена, как она чуть не занемогла, как это всё заметила кузина Нелюбова и пересказала Михиловым, как те обвинили ее в недостатке внимания, бранили, зачем принимали бог знает кого. «Вот чему ты подвергла меня!» — заключила maman. Я просила простить и забыть эту глупость и дала слово вперед держать себя прилично.

Райский расхохотался.

— Я думал, бог знает какая драма! — сказал он, — а вы мне рассказываете историю шестилетней девочки! Надеюсь, кузина, когда у вас будет дочь, вы поступите иначе…

— Как же: отдать ее за учителя? — сказала она. — Вы не думаете сами серьезно, чтоб это было возможно!

— Почему нет, если он честен, хорошо воспитан?..

— Никто не знает, честен ли Ельнин: напротив, ma tante и maman говорили, что будто у него были дурные намерения, что он хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь не смел…

— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули. Не бледнеют и не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: вот у кого дурное на уме! А у Ельнина не было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он, не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance