Обрыв — страница 87 из 148

Три дня прожил лесничий по делам в городе и в доме Татьяны Марковны, и три дня Райский прилежно искал ключа к этому новому характеру, к его положению в жизни и к его роли в сердце Веры.

Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с любовью этим лесом, растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой — рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было с редкою аккуратностью; у него одного в той стороне устроен был паровой пильный завод, и всем заведовал, над всем наблюдал сам Тушин.

В промежутках он ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок к дальнему соседу и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой, что дрогнет всё в городе, потом пропасть месяца на три у себя, так что о нем ни слуху ни духу.

Там он опять рубит и сплавляет лес, или с двумя егерями разрезывает его вдоль и поперек, не то объезжает тройки купленных на ярмарке новых лошадей, или залезет зимой в трущобу леса и выжидает медведя, колотит волков.

Не раз от этих потех Тушин недели по три лежал с завязанной рукой, с попорченным ухарской тройкой плечом, а иногда исцарапанным медвежьей лапой лбом.

Но ему нравилась эта жизнь, и он не покидал ее. Дома он читал увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части, держал сведущего немца, специалиста по лесному хозяйству, но не отдавался ему в опеку, требовал его советов, а распоряжался сам, с помощию двух приказчиков и артелью своих и нанятых рабочих. В свободное время он любил читать французские романы: это был единственный оттенок изнеженности в этой, впрочем обыкновенной, жизни многих обитателей наших отдаленных углов.

Райский узнал, что Тушин встречал Веру у священника и даже приезжал всякий раз нарочно туда, когда узнавал, что Вера гостит у попадьи. Это сама Вера сказывала ему. И Вера с попадьей бывали у него в усадьбе, прозванной «Дымок», потому что издали, с горы, в чаще леса, она только и подавала знак своего существования выходившим из труб дымом.

Тушин жил с сестрой, старой девушкой, Анной Ивановной — и к ней ездили Вера с попадьей. Эту же Анну Ивановну любила и бабушка; и когда она являлась в город, то Татьяна Марковна была счастлива.

Ни с кем она так охотно не пила кофе, ни с кем не говорила так охотно секретов, находя, может быть, в Анне Ивановне сходство с собой в склонности к хозяйству, а больше всего глубокое уважение к своей особе, к своему роду, фамильным преданиям.

О Тушине с первого раза нечего больше сказать. Эта простая фигура как будто вдруг вылилась в свою форму и так и осталась цельною, с крупными чертами лица, как и характера, с не разбавленным на тонкие оттенки складом ума, чувств.

В нем всё открыто, всё сразу видно для наблюдателя, всё слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него нельзя было сказать «умный человек» в том смысле, как обыкновенно говорят о людях, замечательно наделенных этою силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя.

У него был тот ум, который дается одинаково как тонко развитому, так и мужику, ум, который, не тратясь на роскошь, прямо обращается в житейскую потребность. Это больше, нежели здравый смысл, который иногда не мешает хозяину его, мысля здраво, уклоняться от здравых путей жизни.

Это ум — не одной головы, но и сердца, и воли. Такие люди не видны в толпе, они редко бывают на первом плане. Острые и тонкие умы, с бойким словом, часто затмевают блеском такие личности, но эти личности, большею частию, бывают невидимыми вождями или регуляторами деятельности и вообще жизни целого круга, в который поставит их судьба.

В обхождении его с Верой Райский заметил уже постоянное монотонное обожание, высказывавшееся во взглядах, словах, даже до робости, а с ее стороны — монотонное доверие, открытое, теплое обращение.

И только. Как ни ловил он какой-нибудь знак, какой-нибудь намек, знаменательное слово, обмененный особый взгляд — ничего! Та же простота, свобода и доверенность с ее стороны, то же проникнутое нежностию уважение и готовность послужить ей, «как медведь», — со стороны Тушина: и больше ничего!

Опять не он! От кого же письмо на синей бумаге?

— Что это за лесничий? — спросил на другой же день Райский, забравшись пораньше к Вере, — и что он тебе?

— Друг, — отвечала Вера.

— Это слишком общее, родовое понятие. В каком смысле — друг?

— В лучшем и тесном смысле.

— Вот как! Не тот ли это счастливец, на которого ты намекала и которого имя обещала сказать?

— Когда?

— А до твоего отъезда!

— Что-то не помню. Какой счастливец, какое имя? Что я обещала?

— Какая же у тебя дурная память! Ты забыла и письмо на синей бумаге?

— Да, да, помню. Нет, брат, память у меня не дурна, я помню всякую мелочь, если она касается или занимает меня. Но, признаюсь вам, что на этот раз я ни о чем этом не думала, мне в голову не приходил ни разговор наш, ни письмо на синей бумаге…

— Ни я сам, может быть?

Она улыбнулась и кивнула в знак согласия головой.

— Весело же, должно быть, тебе там…

— Да, мне там было хорошо, — сказала она, глядя в сторону рассеянно, — никто меня не допрашивал, не подозревал… так тихо, покойно…

— И притом друг был подле?

Она опять кивнула утвердительно головой.

— Да, он, этот лесничий? — скороговоркой спросил Райский и поглядел на Веру.

Она не слушала его.

За ее обыкновенной, вседневной миной крылась другая. Она усиливалась, и притом с трудом, скрадывать какое-то ликование, будто прятала блиставшую в глазах, в улыбке зарю внутреннего удовлетворения, которым, по-видимому, не хотела делиться ни с кем.

Трепет и мерцание проявлялись реже, недоверчивых и недовольных взглядов незаметно, а в лице, во всей ее фигуре была тишина, невозмутимый покой, в глазах появлялся иногда луч экстаза, будто она черпнула счастья. Райский заметил это.

«Что это за счастье, какое и откуда? Ужели от этого лесного “друга”? — терялся он в догадках. — Но она не прячется, сама трубит об этой дружбе: где же тайна?»

— Ты счастлива, Вера? — сказал он.

— Чем? — спросила она.

— Не знаю: но как ты ни прячешь свое счастье, оно выглядывает из твоих глаз.

— В самом деле? — с улыбкой спросила она и с улыбкой глядела на Райского и всё задумчиво молчала.

Ей не хотелось говорить. Он взял ее за руку и пожал: она отвечала на пожатие, он поцеловал ее в щеку, она обернулась к нему, губы их встретились, и она поцеловала его — и всё не выходя из задумчивости. И этот так долго ожидаемый поцелуй не обрадовал его. Она дала его машинально.

— Вера! ты под наитием какого-то счастливого чувства, ты в экстазе!.. — сказал он.

— А что? — вдруг спросила она, очнувшись от рассеянности.

— Ничего, но ты будто… одолела какое-то препятствие: не то победила, не то отдалась победе сама, и этим счастлива… Не знаю что: но ты торжествуешь! Ты, должно быть, вступила в самый счастливый момент…

— Ах, как еще далеко до него! — прошептала она про себя.

— Нет, ничего особенного не случилось! — прибавила она вслух, рассеянно, стараясь казаться беззаботной и смотрела на него ласково, дружески.

— Так ты очень любишь этого…

— Лесничего? да, очень! — сказала она, — таких людей немного: он из лучших, даже лучший, здесь.

Опять ревность укусила Райского.

— То есть лучший мужчина: рослый, здоровый, буря ему нипочем, медведей бьет, лошадьми правит, как сам Феб, — и красота — красота!

— Гадко, Борис Павлович!

— Тебе досадно, что низводят с пьедестала любимого человека?

— Какого любимого человека?

— Ведь он — герой тайны и синего письма! Скажи — ты обещала…

— Обещала? Ах да — да, вы всё о том… Да, он: так что же?

— Ничего! — сильно покрасневши, сказал Райский, не ожидавший такого скорого сюрприза. — Сила-то, мышцы-то, рост!.. — говорил он.

— А вы сказали, что страсть всё оправдывает!..

— Я и ничего! — с судорогой в плечах произнес Райский, — видишь, покоен! Ты выйдешь за него замуж?

— Может быть.

— У него, говорят, лесу на сколько-то тысяч…

— Гадко, Борис Павлович!

— Ну, теперь я могу и уехать.

Он высунулся из окна, кликнул какую-то бабу и велел вызвать Егорку.

— Принеси чемодан с чердака ко мне в комнату: я завтра еду! — сказал он, не замечая улыбки Веры.

— Что ж, я очень рад! — злым голосом говорил он, стараясь не глядеть на нее. — Теперь у тебя есть защитник, настоящий герой, с ног до головы!..

— Человек с ног до головы, — повторила Вера, — а не герой романа!

— Да вяжутся ли у него человеческие идеи в голове? Нимврод, этот прототип всех спортсменов, и Гумбольдт — оба люди… но между ними…

— Я не знаю, какие они были люди. А Иван Иванович — человек, какими должны быть все и всегда. Он что скажет, что задумает, то и исполнит. У него мысли верные, сердце твердое — и есть характер. Я доверяюсь ему во всем, с ним не страшно ничто, даже сама жизнь!

— Вот как! особенно в грозу, и с его лошадьми! — насмешливо добавил Райский. — И весело с ним?

— Да, и весело: у него много природного ума, и юмор есть — только он не блестит, не сорит этим везде…

— Словом, молодец-мужчина! Ну что же, поздравляю, Вера — и затем прощай!

— Куда вы?

— Я завтра рано уеду и не зайду проститься с тобой.

— Почему же?

— Ты знаешь почему: не могу же я быть равнодушен — я не дерево…

Она положила свою руку — ему на руку и, как кошечка, лукаво, с дрожащим от смеха подбородком взглянула ему в глаза.

— А если я не хочу, чтоб вы уезжали?

— Ты?

— Да, я.

— Зачем?