Он жадным взглядом ждал объяснения.
— Угадайте!
— Что же ты хочешь: чтоб я на свадьбе твоей был?
Она всё глядела на него с улыбкой и не снимая с его руки своей.
— Хочу, — сказала она.
— А когда это будет? — сухо спросил он.
Она молчала.
— Вера?
Вдруг она громко засмеялась. Он взглянул на нее: она, против обыкновения, почти хохочет.
«Не он, не он, не лесничий — ее герой! Тайна осталась в синем письме!» — заключил он.
У него отлегло от сердца. Он стал весел, запел, заговорил, посыпалась соль, послышался смех…
— Велите же Егору убрать чемодан, — сказала она.
— Зачем ты остановила меня, Вера? — спросил он. — Скажи правду. Помни, что я покоряюсь всему…
— Всему?
— Да, безусловно. Что бы ты ни сделала со мной, какую бы роль ни дала мне — только не гони с глаз — я всё принимаю…
— Всё?
— Всё! — подтвердил он в слепом увлечении.
— Смотрите, брат, теперь и вы в экстазе! Не раскайтесь после, если я приму…
— Клянусь тебе, Вера, — начал он, вскочив, — нет желания, нет каприза, нет унижения, которого бы я не принял и не выпил до капли, если оно может хоть одну минуту…
— Довольно. Я принимаю — и вы теперь…
— Твой раб? Да, скажи, скажи…
— Хорошо, — сказала она, поглядев на него «русалочным» взглядом.
— Так мне остаться?..
— Оставайтесь…
— Что за перемена! — говорил он, ликуя, — зачем вдруг ты захотела этого?
— Зачем?..
Она глядела на него, а он упивался этим бархатным, неторопливо смотревшим в его глаза взглядом, полным какого-то непонятного ему значения.
— Затем… чтобы… вам завтра не совестно было самим велеть убрать чемодан на чердак, — скороговоркой добавила она. — Ведь вы бы не уехали!
— Нет, уехал бы.
Она отрицательно покачала головой.
— Даю тебе слово…
— Не уехали бы.
— Отчего так?
— Оттого, что я не хочу.
— Ты, ты, ты, — Вера! хорошо ли я слышу, не ошибаюсь ли я?
— Нет.
— Повтори еще.
— Я не хочу, чтоб вы уехали, — и вы останетесь…
— Зачем? — страстным шепотом спросил он.
— Хочу! — повелительным шепотом подтвердила она.
— Вера, — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь, сходишь с ума по мне, — я всему поверю, всему — и тогда…
— Что тогда?
— Тогда не будет в мире дурака глупее меня… Я надоем тебе жестоко.
— Нужды нет, я не боюсь.
— Ты… ты сама позволяешь мне любить тебя — блаженствовать, безумствовать, жить… Вера, Вера!
Он поцеловал у ней руку.
— Вы этого хотели, просили сами, я и сжалилась! — с улыбкой сказала она.
— С тобой случилось что-нибудь, ты счастлива и захотела брызнуть счастьем на другого: что бы ни было за этим, я всё принимаю, всё вынесу — но только позволь мне быть с тобой, не гони, дай остаться…
— Останьтесь, повелеваю! — подтвердила она с ласковой иронией.
Счастье, как думал он, вдруг упало на него!
«Правду бабушка говорит, — радовался он про себя, — когда меньше всего ждешь, оно и дается! “За смирение”, утверждает она: и я отказался совсем от него, смирился — и вот! О благодетельная судьба!»
Он вышел от Веры опьяневший, в сенях встретил Егорку с чемоданом.
— Назад, назад неси, — сказал он, прибежал в свою комнату, лег на постель и в нервных слезах растопил внезапный порыв волнения.
— Это она — страсть, страсть! — шептал он, рыдая.
Лесничий уехал, всё пришло в порядок. Райский стал глубоко счастлив; его страсть обратилась почти в такое же безмолвное и почтительное обожание, как у лесничего.
Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то, другое или нет.
Она была тоже в каком-то ненарушимо-тихом торжественном покое счастья или удовлетворения, молча чем-то наслаждалась, была добра, ласкова с бабушкой и Марфинькой и только в некоторые дни приходила в беспокойство, уходила к себе, или в сад, или с обрыва в рощу, и тогда лишь нахмуривалась, когда Райский или Марфинька тревожили ее уединение в старом доме или напрашивались ей в товарищи в прогулке. А потом опять была ровна, покойна, за обедом и по вечерам была сообщительна, входила даже в мелочи хозяйства, разбирала с Марфинькой узоры, прибирала цвета шерсти, поверяла некоторые счеты бабушки, наконец, поехала с визитами к городским дамам. С Райским говорила о литературе; он заметил из ее разговоров, что она должна была много читать, стал завлекать ее дальше в разговор, они читали некоторые книги вместе, но не постоянно.
Она часто отвлекалась то в ту, то в другую сторону. В ней даже вспыхивал минутами не только экстаз, но какой-то хмель порывистого веселья. Когда она, в один вечер, в таком настроении исчезла из комнаты, Татьяна Марковна и Райский устремили друг на друга вопросительный и продолжительный взгляд.
— Что это с Верой? — спросила бабушка, — кажется, выздоровела!
— Боюсь, бабушка, не пуще ли захворала…
— Что ты, Борюшка, видишь, как она весела, совсем другая стала: живая, говорливая, ласковая…
— Да прежняя ли, такая ли она, как всегда была?.. Я боюсь, что это не веселье, а раздражение, хмель…
— Правда, она никогда такой не была — а что?
— Она в экстазе: разве не видите?
— В экстазе! — со страхом повторила Татьяна Марковна. — Зачем ты мне на ночь говоришь: я не усну. Это беда — экстаз в девушке! Да не ты ли чего-нибудь нагородил ей? От чего ей приходить в экстаз? Что же делать?
— Поглядим, что дальше будет!
Бабушка поглядела на Райского тревожными глазами; он засмеялся.
— Тебе всё смешно! — сказала она, — послушай, — строго прибавила потом, — ты там с Савельем и с Мариной, с Полиной Карповной или с Ульяной Андреевной сочиняй какие хочешь стихи или комедии, а с ней не смей! Тебе комедия, а мне трагедия!
XV
Не только Райский, но и сама бабушка вышла из своей пассивной роли и стала исподтишка пристально следить за Верой. Она задумывалась не на шутку, бросила почти хозяйство, забывала всякие ключи на столах, не толковала с Савельем, не сводила счетов и не выезжала в поле. Пашутка не спускала с нее, по обыкновению, глаз, а на вопрос Василисы, что делает барыня, отвечала: «Шепчет».
Татьяна Марковна печально поникала головой и не знала, чем и как вызвать Веру на откровенность. Сознавши, что это почти невозможно, она ломала голову, как бы, хоть стороной, узнать и отвратить беду.
«Влюблена! в экстазе!» Это казалось ей страшнее всякой оспы, кори, лихорадки и даже горячки. И в кого бы это было? Дай Бог, чтоб в Ивана Ивановича! Она умерла бы покойно, если б Вера вышла за него замуж.
Но бабушка, по-женски, проникла в секрет их взаимных отношений и со вздохом заключила, что если тут и есть что-нибудь, то с одной только стороны, то есть со стороны лесничего, а Вера платила ему просто дружбой или благодарностью, как еще вернее догадалась Татьяна Марковна, за «баловство».
— Обожает ее, — говорила она, — а это всегда нравится.
Кто же, кто? Из окрестных помещиков, кроме Тушина, никого нет — с кем бы она видалась, говорила. С городскими молодыми людьми она видится только на бале у откупщика, у вице-губернатора, раза два в зиму, и они мало посещают дом. Офицеры, советники — давно потеряли надежду понравиться ей, и она с ними почти никогда не говорит.
— Не в попа же влюбилась! Ах ты, Боже мой, какое горе! — заключила она.
Так она волновалась, смотрела пристально и подозрительно на Веру, когда та приходила к обеду и к чаю, пробовала было последить за ней по саду, но та, заметив бабушку издали, прибавляла шагу и была такова.
— Вот так в глазах исчезла, как дух! — пересказывала она Райскому, — хотела было за ней, да куда со старыми ногами! Она, как птица, в рощу, и точно упала с обрыва в кусты.
Райский пошел после этого рассказа в рощу, прошел ее насквозь, выбрался до деревни и, встретив Якова, спросил, не видал ли он барышню?
— Вон они там у часовни, сию минуту видел, — сказал Яков.
— Что она там делает?
— Молятся Богу.
Райский пошел к часовне.
— Молиться начала! — в раздумье шептал он.
Между рощей и проезжей дорогой стояла в стороне, на лугу, уединенная деревянная часовня, почерневшая и полуразвалившаяся, с образом Спасителя, византийской живописи, в бронзовой оправе. Икона почернела от времени, краски местами облупились; едва можно было рассмотреть черты Христа: только веки были полуоткрыты, и из-под них задумчиво глядели глаза на молящегося, да видны были сложенные в благословение персты.
Райский подошел по траве к часовне. Вера не слыхала. Она стояла к нему спиной, устремив сосредоточенный и глубокий взгляд на образ. На траве у часовни лежала соломенная шляпа и зонтик. Ни креста не слагали пальцы ее, ни молитвы не шептали губы, но вся фигура ее, сжавшаяся неподвижно, затаенное дыхание и немигающий, устремленный на образ взгляд — всё было молитва.
Райский боялся дохнуть.
«О чем молится? — думал он в страхе. — Просит радости или слагает горе у креста, или внезапно застиг ее тут порыв бескорыстного излияния души перед всеутешительным духом? Но какие излияния: души, испытующей силы в борьбе, или благодарной, плачущей за луч счастья?..»
Вера вдруг будто проснулась от молитвы. Она оглянулась и вздрогнула, заметив Райского.
— Что вы здесь делаете? — спросила она строго.
— Ничего. Я встретил Якова: он сказал, что ты здесь, я и пришел… Бабушка…
— Кстати о бабушке, — перебила она, — я замечаю, что она с некоторых пор начала следить за мною: не знаете ли, что этому за причина?
Она зорко глядела на него. Он покраснел. Они шли в это время к роще, через луг.
— Я думаю, она всегда… — начал он.
— Нет, не всегда… Ей и в голову не пришло бы следить. Послушайте, «раб мой», — полунасмешливо продолжала она, — без всяких уверток скажите, вы сообщили ей ваши догадки обо мне, то есть о любви, о синем письме?..