— А по-твоему лучше ночью в саду нашептывать девушке… — перебила мать.
— Лучше, maman: вспомни себя…
— Каков, ах ты! — обе закричали на него, — откуда это у него берется? Соловей, что ли, сказал тебе?
— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам всё рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы забудем многое, всё, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…
У него даже навернулись слезы.
— Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфиньку в сад… — добавил он.
Татьяна Марковна в умилении обняла его.
— Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфинька только и могла слушать соловья…
Викентьев бросился на колени.
— Бабушка, бабушка! — говорил он.
— Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе жениться? погоди года два-три — созрей.
— Поумней! — подсказала мать, — перестань повесничать.
— Если б вы обе не согласились, — сказал он, — я бы…
— Что?
— Уехал бы сегодня же отсюда: и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы, совсем пропал бы!
— Еще грозит! — сказала Татьяна Марковна. — Я вольничать вам не дам — сударь!
— Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего… не съем без вашего спроса…
— Полно, так ли?
— Так, так — ей-богу…
— Еще отстаньте от божбы, а то…
Он бросился целовать руки Бережковой.
— А кушать всё хочется? — спросила Татьяна Марковна.
— Нет: уж мне теперь не до еды!
— Что ж, уж не отдать ли за него Марфиньку, Марья Егоровна?
— Не стоит, Татьяна Марковна: да и рано. Пусть бы года два…
Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.
— Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! — говорила мать, оттолкнув его прочь.
— Со мной не смеет, я его уйму — подойди-ка сюда…
Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.
— Ух! — сказал он, садясь, — мучительницы вы обе: зачем так терзали — сил нет!
— Вперед будь умнее!
— Где же Марфа Васильевна?.. я побегу…
— Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! — сказала бабушка.
— Опять терпение!
— Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы «созрели», — ну так и остепенись!
Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфинькой.
— Ни за что не пойду! И сохрани Господи! — отвечала она и Марине, и Василисе.
Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, неодетую, старающуюся закрыть лицо руками.
Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.
Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.
Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:
— Я давно ждала этого, — сказала она.
— Теперь, если б Бог дал пристроить тебя… — начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.
— Бабушка! — сказала она с торопливым трепетом, — ради Бога, если любите меня, как я вас люблю… то обратите все попечения на Марфиньку. Обо мне не заботьтесь.
— Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе…
— Знаю, и это мучает меня… Бабушка! — почти с отчаянием молила Вера, — вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне…
— Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..
— Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.
— Да чем, чем: что у тебя на уме, что на сердце? — говорила тоже почти с отчаянием бабушка, — разве не станет разумения моего или сердца у меня нет, что твое счастье или несчастье… чужое мне?..
— Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфиньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…
— Ты успокой меня: скажи только, что с тобой?..
— Ничего, бабушка, нет: только не старайтесь пристроивать меня…
— Ты горда, Вера! — с горечью сказала старушка.
— Да, бабушка, может быть: что же мне делать?
— Не Бог вложил в тебя эту гордость!
Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что бабушка не понимала ее, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.
— Открой мне душу: я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть…
— Когда оно настанет — и я не справлюсь одна… тогда я приду к вам — и ни к кому больше, да к Богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами… Не ходите, не смотрите за мной…
— Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. — прошептала бабушка. — Хорошо, — прибавила она вслух, — успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не Марфинька, и тревожить тебя не стану.
Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.
Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В беседке она увидела Марфиньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфиньке после новости, которую узнала утром.
Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.
— Ты должна быть счастлива! — сказала она, с блеснувшими вдруг и спрятавшимися слезами.
— И будет! — подсказал Викентьев.
— Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! — отвечала Марфинька, краснея. — Посмотри, какая ты красавица, какая умная, — мы с тобой — как будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?
Вера молча пожала ей руку.
— Николай Андреевич, знаете ли, кто она? — спросила Вера, указывая на Марфиньку.
— Ангел! — отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.
— Ангел! — с улыбкой передразнила она его.
— Вот она кто! — сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка бабочку, — троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй, и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но Боже сохрани — огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас тогда!.. — заключила она, ласково погрозив ему.
XIX
Через неделю после радостного события всё в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфинька не скакали уже. Оба были сдержаннее, и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем.
Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии — всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.
Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта.
Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником — в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.
Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен.
Марфинька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев, в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.
Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфинька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки — и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.
Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.
Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь.
Свадьба была отложена до осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны — и в доме постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева, отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.
Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники, караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел мастеров.
— Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфинькино — ни одной нитки жемчуга, ни одного лишнего лота ни та, ни другая не получит. Смотрите обе!
Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала их с Марфинькиным и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и опять принималась разбирать и делить на две половины.
Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка погребла их в глубину своих сундуков до поры до времени:
— Понадобятся и самому! — говорила она, — вздумаешь жениться.
Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала, потом не выдержала и обняла его.