Обрыв — страница 94 из 148

— А по-твоему лучше ночью в саду нашептывать девушке… — перебила мать.

— Лучше, maman: вспомни себя…

— Каков, ах ты! — обе закричали на него, — откуда это у него берется? Соловей, что ли, сказал тебе?

— Да, соловей, он пел, а мы росли: он нам всё рассказал, и пока мы с Марфой Васильевной будем живы — мы забудем многое, всё, но этого соловья, этого вечера, шепота в саду и ее слез никогда не забудем. Это-то счастье и есть, первый и лучший шаг его — и я благодарю Бога за него и благодарю вас обеих, тебя, мать, и вас, бабушка, что вы обе благословили нас… Вы это сами думаете, да только так, из упрямства, не хотите сознаться: это нечестно…

У него даже навернулись слезы.

— Если б надо было опять начать, я опять вызвал бы Марфиньку в сад… — добавил он.

Татьяна Марковна в умилении обняла его.

— Бог тебя простит, добрый, милый внучек! Так, так: ты прав, с тобой, а не с другим, Марфинька только и могла слушать соловья…

Викентьев бросился на колени.

— Бабушка, бабушка! — говорил он.

— Вот уж и бабушка: не рано ли стал величать? Да и к лицу ли тебе жениться? погоди года два-три — созрей.

— Поумней! — подсказала мать, — перестань повесничать.

— Если б вы обе не согласились, — сказал он, — я бы…

— Что?

— Уехал бы сегодня же отсюда: и в гусары пошел бы, и долгов наделал бы, совсем пропал бы!

— Еще грозит! — сказала Татьяна Марковна. — Я вольничать вам не дам — сударь!

— Отдайте мне только Марфу Васильевну, и я буду тише воды, ниже травы, буду слушаться, даже ничего… не съем без вашего спроса…

— Полно, так ли?

— Так, так — ей-богу…

— Еще отстаньте от божбы, а то…

Он бросился целовать руки Бережковой.

— А кушать всё хочется? — спросила Татьяна Марковна.

— Нет: уж мне теперь не до еды!

— Что ж, уж не отдать ли за него Марфиньку, Марья Егоровна?

— Не стоит, Татьяна Марковна: да и рано. Пусть бы года два…

Он налетел на мать и поцелуем залепил ей рот.

— Видите, какого сорванца вы пускаете в дом! — говорила мать, оттолкнув его прочь.

— Со мной не смеет, я его уйму — подойди-ка сюда…

Он подошел к Татьяне Марковне: она его перекрестила и поцеловала в лоб.

— Ух! — сказал он, садясь, — мучительницы вы обе: зачем так терзали — сил нет!

— Вперед будь умнее!

— Где же Марфа Васильевна?.. я побегу…

— Погоди, имей терпение!.. они у меня не такие верченые! — сказала бабушка.

— Опять терпение!

— Теперь оно и начинается: полно скакать и бегать, ты не мальчик, да и она не дитя. Ведь сам говоришь, что соловей вам растолковал обоим, что вы «созрели», — ну так и остепенись!

Он немного смутился от этого справедливого замечания и скромно остался в гостиной, пока пошли за Марфинькой.

— Ни за что не пойду! И сохрани Господи! — отвечала она и Марине, и Василисе.

Наконец сама бабушка с Марьей Егоровной отыскали ее за занавесками постели в углу, под образами, и вывели ее оттуда, раскрасневшуюся, неодетую, старающуюся закрыть лицо руками.

Обе принялись целовать ее и успокоивать. Но она наотрез отказалась идти к обеду и к завтраку, пока все не перебывали у ней в комнате и не поздравили по очереди.

Точно так же она убегала и от каждого гостя, который приезжал поздравлять, когда весть пронеслась по городу.

Вера с покойной радостью услыхала, когда бабушка сказала ей об этом:

— Я давно ждала этого, — сказала она.

— Теперь, если б Бог дал пристроить тебя… — начала было Татьяна Марковна со вздохом, но Вера остановила ее.

— Бабушка! — сказала она с торопливым трепетом, — ради Бога, если любите меня, как я вас люблю… то обратите все попечения на Марфиньку. Обо мне не заботьтесь.

— Разве я тебя меньше люблю? Может быть, у меня сердце больше болит по тебе…

— Знаю, и это мучает меня… Бабушка! — почти с отчаянием молила Вера, — вы убьете меня, если у вас сердце будет болеть обо мне…

— Что ты говоришь, Верочка? Опомнись!..

— Это убьет меня, я говорю не шутя, бабушка.

— Да чем, чем: что у тебя на уме, что на сердце? — говорила тоже почти с отчаянием бабушка, — разве не станет разумения моего или сердца у меня нет, что твое счастье или несчастье… чужое мне?..

— Бабушка! у меня другое счастье и другое несчастье, нежели у Марфиньки. Вы добры, вы умны, дайте мне свободу…

— Ты успокой меня: скажи только, что с тобой?..

— Ничего, бабушка, нет: только не старайтесь пристроивать меня…

— Ты горда, Вера! — с горечью сказала старушка.

— Да, бабушка, может быть: что же мне делать?

— Не Бог вложил в тебя эту гордость!

Вера не отвечала, но страдала невыразимо оттого, что бабушка не понимала ее, что она не могла растолковать себя ей. Она металась в тоске.

— Открой мне душу: я пойму, может быть, сумею облегчить горе, если есть…

— Когда оно настанет — и я не справлюсь одна… тогда я приду к вам — и ни к кому больше, да к Богу! Не мучьте меня теперь и не мучьтесь сами… Не ходите, не смотрите за мной…

— Не поздно ли будет тогда, когда горе придет?.. — прошептала бабушка. — Хорошо, — прибавила она вслух, — успокойся, дитя мое! я знаю, что ты не Марфинька, и тревожить тебя не стану.

Она поцеловала ее со вздохом и ушла скорыми шагами, понурив голову. Это было единственное темное облачко, помрачавшее ее радость, и она усердно молилась, чтобы оно пронеслось, не сгустившись в тучу.

Вера долго ходила взволнованная по саду и мало-помалу успокоилась. В беседке она увидела Марфиньку и Викентьева и быстро пошла к ним. Она еще не сказала ни слова Марфиньке после новости, которую узнала утром.

Она подошла к ней, пристально и ласково поглядела ей в глаза, потом долго целовала ей глаза, губы, щеки. Положив ее голову, как ребенка, на руку себе, она любовалась ее чистой, младенческой красотой и крепко сжала в объятиях.

— Ты должна быть счастлива! — сказала она, с блеснувшими вдруг и спрятавшимися слезами.

— И будет! — подсказал Викентьев.

— Ты, Верочка, будешь еще счастливее меня! — отвечала Марфинька, краснея. — Посмотри, какая ты красавица, какая умная, — мы с тобой — как будто не сестры! здесь нет тебе жениха. Правда, Николай Андреевич?

Вера молча пожала ей руку.

— Николай Андреевич, знаете ли, кто она? — спросила Вера, указывая на Марфиньку.

— Ангел! — отвечал он без запинки, как солдат на перекличке.

— Ангел! — с улыбкой передразнила она его.

— Вот она кто! — сказала Вера, указывая на кружившуюся около цветка бабочку, — троньте неосторожно, цвет крыльев пропадет, пожалуй, и совсем крыло оборвете. Смотрите же! балуйте, любите, ласкайте ее, но Боже сохрани — огорчить! Когда придет охота обрывать крылья, так идите ко мне: я вас тогда!.. — заключила она, ласково погрозив ему.

XIX

Через неделю после радостного события всё в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфинька не скакали уже. Оба были сдержаннее, и только иногда живо спорили, или пели, или читали вдвоем.

Но между ними не было мечтательного, поэтического размена чувств, ни оборота тонких, изысканных мыслей, с бесконечными оттенками их, с роскошным узором фантазии — всей этой игрой, этих изящных и неистощимых наслаждений развитых умов.

Дух анализа тоже не касался их, и пищею обмена их мыслей была прочитанная повесть, доходившие из столицы новости да поверхностные впечатления окружающей природы и быта.

Поэзия, чистая, свежая, природная, всем ясная и открытая, билась живым родником — в их здоровье, молодости, открытых, неиспорченных сердцах.

Их не манила даль к себе; у них не было никакого тумана, никаких гаданий. Перспектива была ясна, проста и обоим им одинаково открыта. Горизонт наблюдений и чувств их был тесен.

Марфинька зажимала уши или уходила вон, лишь только Викентьев, в объяснениях своих, выйдет из пределов обыкновенных выражений и заговорит о любви к ней языком романа или повести.

Их сближение было просто и естественно, как указывала натура, сдержанная чистой нравственностью и моралью бабушки. Марфинька до свадьбы не дала ему ни одного поцелуя, никакой почти лишней против прежнего ласки — и на украденный им поцелуй продолжала смотреть как на дерзость и грозила уйти или пожаловаться бабушке.

Но неумышленно, когда он не делал никаких любовных прелюдий, а просто брал ее за руку, она давала ему руку, брала сама его руку, опиралась ему доверчиво на плечо, позволяла переносить себя через лужи и даже, шаля, ерошила ему волосы или, напротив, возьмет гребенку, щетку, близко подойдет к нему, так что головы их касались, причешет его, сделает пробор и, пожалуй, напомадит голову.

Но если он возьмет ее в это время за талию или поцелует, она покраснеет, бросит в него гребенку и уйдет прочь.

Свадьба была отложена до осени по каким-то хозяйственным соображениям Татьяны Марковны — и в доме постепенно готовили приданое. Из кладовых вынуты были старинные кружева, отобрано было родовое серебро, золото, разделены на две равные половины посуда, белье, меха, разные вещи, жемчуг, брильянты.

Татьяна Марковна, с аккуратностью жида, пускалась определять золотники, караты, взвешивала жемчуг, призывала ювелиров, золотых и других дел мастеров.

— Вот, смотри, Верочка, это твое, а то Марфинькино — ни одной нитки жемчуга, ни одного лишнего лота ни та, ни другая не получит. Смотрите обе!

Но Вера не смотрела. Она отодвигала кучу жемчуга и брильянты, смешивала их с Марфинькиным и объявила, что ей немного надо. Бабушка сердилась и опять принималась разбирать и делить на две половины.

Райский выписал от опекуна еще свои фамильные брильянты и серебро, доставшееся ему после матери, и подарил их обеим сестрам. Но бабушка погребла их в глубину своих сундуков до поры до времени:

— Понадобятся и самому! — говорила она, — вздумаешь жениться.

Он закрепил и дом с землей и деревней за обеими сестрами, за что обе они опять по-своему благодарили его. Бабушка хмурилась, косилась, ворчала, потом не выдержала и обняла его.