Обрыв — страница 49 из 148

— А! грешки есть: ну, слава богу! А я уже было отчаивался в тебе! Говори же, говори, что?

Он подвинулся к ней, взял ее за руки.

— Что! — повторила она задумчиво, не отнимая руки, а совесть?

— Совесть! О-го! это большими грехами пахнет!

Он засмеялся было, а потом вдруг подумал, не кроется ли под этой наивностью какой-нибудь крупный грешок, не притворная ли она смиренница?

— Что же может быть у тебя на совести? Доверься мне, и разберем вместе. Не пригожусь ли я тебе на какую-нибудь услугу?

— То, что я думаю, у всякого есть…

— Например?

— Послушайте-ка проповеди отца Василья о том, как надо жить, что надо делать! А как мы живем: делаем ли хоть половину того, что он велит? — внушительно говорила она. — Хоть бы один день прожить так… и то не удается! Отречься от себя, быть всем слугой, отдавать все бедным, любить всех больше себя, даже тех, кто нас обижает, не сердиться, трудиться, не думать слишком о нарядах и о пустяках, не болтать… ужас, ужас! Всего не вспомнишь! Я как стану думать, так и растеряюсь: страшно станет. Не достанет всей жизни, чтоб сделать это! Вон бабушка: есть ли умнее и добрее ее на свете! а и она… грешит… — шепотом произнесла Марфенька, — сердится напрасно, терпеть не может Анну Петровну Токееву: даже не похристосовалась с ней! Полину Карповну не любит. На людей часто сердится; не все прощает им; баб притворщицами считает, когда они жалуются на нужду… Деньги очень бережет… — еще тише шепнула Марфенька. — А когда ошибется в чем-нибудь, никогда не сознается: гордая бабушка! Она лучше всех эдесь: какие же мы с Верочкой! и какой надо быть, чтоб…

— Такой, как ты есть, — сказал Райский

— Нет… — Она задумчиво покачала головой. — Я многого не понимаю и оттого не знаю, как мне иногда надо поступить. Вон Верочка знает, и если не делает, так не хочет, а я не умею…

— И ты часто мучаешься этим?

— Нет: иногда, как заговорят об этом, бабушка побранит заплачу, и пройдет, и опять делаюсь весела, и все, что говорит отец Василий, — будто не мое дело! Вот что худо!

— И больше нет у тебя заботы, счастливое дитя? Как будто этого мало! Разве вы никогда не думаете об этом? — с удивлением спросила она.

— Нет, душенька: ведь я не слыхал отца Василья.

— Как же вы живете: ведь есть и у вас что-нибудь на душе?

— Вот теперь ты!

— Я! Обо мне бабушка заботится, пока жива…

— А как она умрет?

— Бабушка? Боже сохрани! — торопливо прибавила она, крестясь

— Должно же это случиться…

— Бог с вами: что за мысли, что за разговор у вас такой!..

Она старалась не слушать его.

— Неужели ты думаешь, что она вечно будет жить?..

— Перестаньте, ради бога: я и слушать не хочу!

— Ну, а если?

— Тогда и мы с Верочкой умрем, потому что без бабушки…

Она тяжело вздохнула.

— От этого и надо думать, что птичек, цветов и всей этой мелочи не станет, чтоб прожить ею целую жизнь. Нужны другие интересы, другие связи, симпатии…

— Что же мне делать? — почти в отчаянии сказала она.

— Надо любить кого-нибудь, мужчину… — помолчав, говорил он, наклоняя ее лоб к своим губам.

— Выйти замуж? Да, вы мне говорили, и бабушка часто намекает на то же, но.

— Но… что же? Где его взять? — стыдливо сказала она.

— Разве тебе не нравится никто? Не заметила ты между молодыми людьми…

— Уж хороши здесь молодые люди! Вон у Бочкова три сына: все собирают мужчин к себе по вечерам, таких же как сами, пьют да в карты играют. А наутро глаза у всех красные. У Чеченина сын приехал в отпуск и с самого начала объявил, что ему надо приданое во сто тысяч, а сам хуже Мотьки: маленький, кривоногий и все курит! Нет, нет… Вот Николай Андреич — хорошенький, веселый и добрый, да…

— Да что?

— Молод: ему всего двадцать три года!

— Кто это такой?

— Викентьев: их усадьба за Волгой, недалеко отсюда. Колчино — их деревня, тут только сто душ. У них в Казани еще триста душ. Маменька его звала нас с Верочкой гостить, да бабушка одних не пускает. Мы однажды только на один день ездили… А Николай Андреич один сын у нее — больше детей нет. Он учился в Казани, в университете, служит здесь у губернатора, по особым поручениям.

Она проговорила это живо, с веселым лицом и скороговоркой.

— А! так вот кто тебе нравится: Викентьев! — говорил он и, прижав ее руку к левому своему баку, сидел не шевелясь, любовался, как беспечно Марфенька принимала и возвращала ласки, почти не замечала их,и ничего,кажется,не чувствовала.

«Может быта, одна искра, — думал он, — одно жаркое пожатие руки вдруг пробудят ее от детского сна, откроют ей глаза, и она внезапно вступит в другую пору жизни…»

А она щебетала беспечно, как птичка.

— Что вы: Викентьев! — сказала она задумчиво, как будто справляясь сама с собою, нравится ли он ей.

— Теперь темно, а то, верно, ты покраснела! — поддразнивал ее Райский, глядя ей в лицо и пожимая руку.

— Вовсе нет! Отчего мне краснеть? Вот его две недели не видать совсем, мне и нужды нет…

— Скажи, он нравится тебе?

Она молчала.

— Что: угадал?

— Что вы! Я только говорю, что он лучше всех здесь: это все скажут… Губернатор его очень любит и никогда не посылая на следствия: «Что, говорит, ему грязниться там, разбирать убийства да воровства — нравственность испортится! Пусть, говорит, побудет при мне!» Он теперь при нем, и когда не у нас, там обедает, танцует, играет…

— Одним словом, служит! — сказал Райский.

— У него уж крестик есть! Маленький такой! — с удовольствием прибавила Марфенька.

— Бывает он здесь?

— Очень часто: вот что-то теперь пропал. Не уехал ли в Колчино, к maman? Надо его побранить, что, не сказавшись, уехал. Бабушка выговор ему сделает: он боится ее… А когда он здесь — не посидит смирно: бегает, поет. Ах, какой он шалун! И как много кушает! Недавно большую, пребольшую сковороду грибов съел! Сколько булочек скушает за чаем! Что ни дай, все скушает. Бабушка очень любит его за это. Я тоже его…

— Любишь? — живо спросил Райский, наклоняясь и глядя ей в глаза.

— Нет, нет! — Она закачала головой. — Нет, не люблю, а только он… славный! Лучше всех здесь: держит себя хорошо, не ходит по трактирам, не играет на бильярде, вина никакого не пьет…

— Славный! — повторил Райский, приглаживая ей волосы на висках, — и ты славная! Как жаль, что я стар, Марфенька: как бы я любил тебя! — тихо прибавил он, притянув ее немного к себе.

— Что вы за стары: нет еще! — снисходительно заметила она, поддаваясь его ласке. — Вот только у вас в бороде есть немного белых волос, а то ведь вы иногда бываете прехорошенький… когда смеетесь или что-нибудь живо рассказываете. А вот когда нахмуритесь или смотрите как-то особенно… тогда вам точно восемьдесят лет…

— В самом деле, я тебе не кажусь страшен и стар?

— Вовсе нет.

— И тебе приятно… поцеловать меня?

— Очень.

— Ну, поцелуй.

Она привстала немного, оперлась коленкой на его ногу и звучно поцеловала его и хотела сесть, но он удержал ее.

Она попробовала освободиться, ей было неловко так стоять наконец села, раскрасневшись от усилия, и стала поправлять сдвинувшуюся с места косу.

Он, напротив, был бледен, сидел, закинув голову назад, опираясь затылком о дерево, с закрытыми глазами, и почти бессознательно держал ее крепко за руку.

Она хотела привстать, чтоб половчее сесть, но он держал крепко, так что она должна была опираться рукой ему на плечо.

— Пустите, вам тяжело, — сказала она, — я ведь толстая — вон какая рука — троньте!

— Нет, не тяжело… — тихо отвечал он, наклоняя опять ее голову к своему лицу и оставаясь так неподвижно.

— Тебе хорошо так?

— Хорошо, только жарко, у меня щеки и уши горят, посмотрите: я думаю, красные! У меня много крови: дотроньтесь пальцем до руки, сейчас белое пятно выступит и пропадет.

Он молчал и все сидел с закрытыми глазами. А она продолжала говорить обо всем, что приходило в голову, глядела по сторонам, чертила носком ботинки по песку.

— Обрейте бороду! — сказала она, — вы будете еще лучше. Кто это выдумал такую нелепую моду — бороды носить? У мужиков переняли! Ужель в Петербурге все с бородами ходят?

Он машинально кивнул головой.

— Вы обреетесь, да? А то Нил Андреич увидит — рассердится. Он терпеть не может бороды: говорит, что только революционеры носят ее.

— Все сделаю, что хочешь, — нежно сказал он. — Зачем только ты любишь Викентьева?

— Опять! Вот вы какие: сами затеяли разговор, а теперь выдумали, что люблю. Уж и люблю! Он и мечтать не смеет! Любить — как это можно! Что еще бабушка скажет? — прибавила она, рассеянно играя бородой Райского и не подозревая, что пальцы ее, как змеи, ползали по его нервам, поднимали в нем тревогу, зажигали огонь в крови, туманили рассудок. Он пьянел с каждым движением пальцев.

— Люби меня, Марфенька: друг мой, сестра!.. — бредил он, сжимая крепко ее талию.

— Ох, больно, братец, пустите, ей-богу, задохнусь! — говорила она, невольно падая ему на грудь.

Он опять прижал ее щеку к своей и опять шептал:

— Хорошо тебе?

— Неловко ногам.

Он отпустил ее, она поправила ноги и села подле него.

— Зачем ты любишь цветы, котят, птиц?

— Кого же мне любить? — Меня, меня!

— Ведь я люблю.

— Не так, иначе! — говорил он, положив ей руки на плечи.

— Вон одна звездочка, вон другая, вон третья: как много! — говорила Марфенька, глядя на небо. — Ужели это правда, что там, на звездах, тоже живут люди? Может быть, не такие, как мы… Ах, молния! Нет, это зарница играет за Волгой: я боюсь грозы… Верочка отворит окно и сядет смотреть грозу, а я всегда спрячусь в постель, задержу занавески, и если молния очень блестит, то положу большую подушку на голову, а уши заткну и ничего не вижу, не слышу… Вон звездочка покатилась! Скоро ужинать! — прибавила потом, помолчав. — Если б вас не было, мы бы рано ужинали, а в одиннадцать часов спать; когда гостей нет, мы рано ложимся.