— А если был?
— Ну, так не мудрено, что вы можете влюбиться и плакать… Зачем же вы выгнали Тычкова: он тоже — верующий!
— Я не спрашиваю вас, веруете ли вы: если вы уж не уверовали в полкового командира в полку, в ректора в университете, а теперь отрицаете губернатора и полицию — такие очевидности, то где вам уверовать в бога! — сказал Райский. — Обратимся к предмету вашего посещения; какое вы дело имеете до меня?
— Вот видите, один мальчишка, стряпчего сын, не понял чего-то по-французски в одной книге и показал матери, та отцу, а отец к прокурору. Тот слыхал имя автора и поднял бунт — донес губернатору. Мальчишка было заперся, его выпороли: он под розгой и сказал, что книгу взял у меня. Ну, меня сегодня к допросу…
— Что же вы?
— Что я? — сказал он, с улыбкой глядя на Райского. — Меня спросили, чьи книги, откуда я взял…
— Ну?
— Ну, я сказал, что… у вас: что одни вы привезли с собой, а другие я нашел в вашей биолиотеке — вон Вольтера…
— Покорно благодарю: зачем же вы мне сделали эту честь?
— Потому что с тех пор, как вы вытолкали Тычкова, я считаю вас не совсем пропащим человеком.
— Вы бы прежде спросили, позволю ли я — и честно ли это?
— Я — без позволения. А честно ли это, или нет — об этом после. Что такое честность, по-вашему? — спросил он, нахмурившись.
— Оо этом тоже — после, а только я не позволю этого.
— Это ни честно, ни нечестно, а полезно для меня.
— И вредно мне: славная логика!
— Вот я до логики-то и добираюсь, — сказал Марк, — только боюсь, не две ли логики у нас?..
— И не две ли честности? — прибавил Райский.
— Вам ничего не сделают: вы в милости у его превосходительства, — продолжал Марк, — да и притом не высланы сюда на жилье. А меня за это упекут куда-нибудь в третье место: в двух уж я был. Мне бы все равно в другое время, а теперь… — задумчиво прибавил он, — мне бы хотелось остаться здесь… на неопределенное время…
— Ну-с? — холодно сделал Райский. — Еще что?
— Еще ничего. Я хотел только рассказать вам, что я сделал, и спросить, хотите взять на себя или нет?
— А если не хочу? И не хочу!
— Ну, нечего делать: скажу на Козлова. Он совсем заплесневел: пусть посидит на гауптвахте, а потом опять примется за греков…
— Нет, уж не примется, когда лишат места и куска хлеба.
— Пожалуй что и так… не логично! Так уж лучше скажите вы на себя.
— Во имя чего вы требуете от меня этой услуги? Что вы мне?
— Во имя того же, во имя чего занял у вас деньги, то есть мне нужны они, а у вас есть. И тут тоже: вы возьмете на себя, вам ничего не сделают, а меня упекут — надеюсь, это логика!
— А если на меня упадет неприятность?
— Какая? Нил Андреич разбойником назовет, губернатор донесет и вас возьмут на замечание?.. Перестанемте холопствовать: пока будем бояться, до тех пор не вразумим губернаторов…
— Однако сами боитесь сказать на себя!
— Не боюсь, а теперь не хочу уехать отсюда.
— Отчего?
— Ну так, не хочу. После я пойду сам и скажу, что книги мои. Если потом вы какое-нибудь преступление сделаете, скажите на меня: я возьму на себя…
— Как же это брать на себя: странной услуги требуете вы! — говорил Райский в раздумье.
— А вы вот что: попробуйте. Если дело примет очень серьезный оборот, чего, сознайтесь сами, быть не может, тогда уж нечего делать — скажите на меня. Экая досада! — ворчал Марк. — Этот мальчик все испортил. А уж тут было принялись шевелиться…
— Я сейчас к губернатору еду, — сказал Райский, — он присылал. Прощайте!
— А! присылал!
— Что же мне делать, что говорить?
— Губернатор замнет историю, если вы назоветесь героем: он не любит ничего доводить до Петербурга. А со мной нельзя, я под надзором, и он обязан каждый месяц доносить туда, здоров ли я и каково поживаю? Ему все хочется сбыть меня отсюда, чтобы мне дали разрешение уехать; я у него, как бельмо на глазу! Он уж недавно донес, что я «обнаруживаю раскаяние»: если история с книгами пройдет мимо меня, он донесет, что я стал таким благонадежным благонадежным и доблестным гражданином, какого ни Рим, ни Спарта не производили: меня и выпустят из-под надзора! Следовательно, взязвши на себя историю, вы угодите и ему… А впрочем, делайте, как хотите! — равнодушно заключил Марк. — Пойдемте, и мне пора!
— Куда же вы — вот двери…
— Нет, дойдемте до вашего сада, а там по горе сойду, мне надо туда… Я подожду на острове у рыбака, чем это кончится.
У обрыва Марк исчез в кустах, а Райский поехал к губернатору и воротился от него часу во втором ночи. Хотя он поздно лег, но встал рано, чтобы передать Вере о случившемся. Окна ее были плотно закрыты занавесками.
«Спит», — подумал он и пошел в сад.
Он целый час ходил взад и вперед по дорожке, ожидая, когда отдернется лиловая занавеска. Но прошло полчаса, час, а занавеска не отдергивалась. Он ждал, не пройдет ли Марина по двору, но и Марины не видать.
Вскоре у бабушки в спальне поднялась стора, зашипел в сенях самовар, голуби и воробьи начали слетаться к тому месту, где привыкли получать от Марфеньки корм. Захлопали двери, пошли по двору кучера, лакеи, а занавеска все не шевелилась. Наконец Улита показалась в подвалах, бабы и девки поползли по двору, только Марины нет. Бледный и мрачный Савелий показался на пороге своей каморки и тупо смотрел на двор.
— Савелий! — кликнул Райский.
Савелий расстановистыми шагами подошел к нему.
— Скажи Марине, чтоб она сейчас дала мне знать, когда встанет и оденется Вера Васильевна.
— Марины нет! — несколько поживее обыкновенного сказал Савелий.
— Как нет, где она?
— Уехала еще на заре проводить барышню за Волгу, к попадье.
— Какую барышню: Веру Васильевну?
— Точно так.
Он остолбенел и почти с ужасом глядел на Савелья.
— На чем же они поедали, с кем? — спросил он, помолчав.
— Прохор их завсегда возит в бричке, на буланой лошади.
Райский молчал.
— К вечеру вернутся, — прибавил Савелий.
— Вернутся, ты думаешь, сегодня? — живо спросил Райский.
— Точно так-с, Прохор с лошадью, и Марина тоже. Они проводят барышню, а сами в тот же день назад.
Райский смотрел во все глаза на Савелья и не видал его. Долго еще стояли они друг против друга.
— Еще ничего не прикажете? — медленно спросил Савелий.
— А? что? да, — очнулся Райский, — ты… тоже ждешь Марину?
— Сгинуть бы ей, проклятой! — мрачно сказал Савелий.
— Зачем ты бьешь ее? Я давно хотел посоветовать, чтоб ты перестал, Савелий.
— Я не бью теперь больше.
— Давно ли?
— Вот теперь, как смирно эту неделю живет, так и…
Складки стали прилежно работать у него на лбу, помогая мысли.
— Ступай, мне больше ничего не надо — только не бей, пожалуйста, Марину — дай ей полную свободу: и тебе, и ей лучше будет… — сказал Райский.
Он пошел с поникшей головой домой, с тоской глядя на окна Веры, а Савелий потупился, не надевая шапку, дивясь последним словам Райского.
«Тоже страсть! — думал Райский. — Бедный Савелий! бедный — и я!»
Х
С отъездом Веры Райского охватил ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой, как будто целый мир опустел, и он очутился в какой-то бесплодной пустыне, не замечая, что эта пустыня вся в зелени, в цветах, не чувствуя, что его лелеет и греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.
Домовитость Татьяны Марковны и порханье Марфеньки, ее пение, живая болтовня с веселым, бодрым, скачущим Викентьевым, иногда приезд гостей, появление карикатурной Полины Карповны, бурливого Опенкина, визиты хорошо одетых и причесанных барынь, молодых щеголей — он не замечал ничего. Ни весело, ни скучно, ни тепло, ни холодно ему было от всех этих лиц и явлений.
Он видел только одно, что лиловая занавеска не колышется, что сторы спущены в окнах, что любимая скамья стоит пустая, что нет Веры — и как будто ничего и никого нет: точно весь дом, вся окрестность вымерли.
Он не хотел любить Веру, да и нельзя, если б хотел: у него отняты все права, все надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему — была — «уехать поскорей», а он был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!
Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним; его влекла к ней какая-то другая сила. Он чувствовал, что связан с ней не теплыми и многообещающими надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.
Его мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то на глазах у всех, в виду, из дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей русалкой, с светлыми, прозрачными глазами, с печатью непрощаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей на голове, как настоящая русалка!
И какой опасной, безотрадной красотой блестит тогда ему в глаза эта сияющая, таинственная ночь!
Но если б еще только одно это: а она вполовину открыла ему, что любит, что есть кто-то тут около, кем полна ее жизнь, и этот уголок, кем прекрасны эти деревья, это небо, эта Волга.
Но открыв на минуту заветную дверь, она вдруг своенравно захлопнула ее и неожиданно исчезла, увезя с собой ключи от всех тайн: и от своего характера, и от своей любви, и от всей сферы своих понятий, чувств, от всей жизни, которою живет,все увезла! Перед ним опять одна замкнутая дверь!
— Все ключи увезла! — с досадой сказал он в разговоре о Вере с бабушкой про себя.
Но Татьяна Марковна услыхала и вся встрепенулась.
— Какие ключи увезла? — в тревоге спросила она.
Он молчал.
— Говори, — приставала она и начала шарить в карманах у себя, потом в шкатулке. — Какие такие ключи: кажется, у меня все! Марфенька, поди сюда: какие ключи изволила увезти с собой Вера Васильевна?
— Я не знаю, бабушка: она никаких никогда не увозит, разве от своего письменного стола.
— Вот Борюшка говорит, что увезла. Посмотри-ка у себя и у Василисы спроси: все ли ключи дома, не захватили ли как-нибудь с той вертушкой, Мариной, от которой-нибудь кладовкой — поди скорей! Да что ты таишься, Борис Павлович, говори, какие ключи увезла она: видел, кто ли, ты их?