— Да, — с злостью сказал он, — видел! показала, да и спрятала опять.
— Да какие они: с бородкой или вот этакие?..
Она показала ему ключ.
— Ключи от своего ума, сердца, характера, от мыслей и тайн — вот какие!
У бабушки отлегло от сердца.
— Вон оно что! — сказала она и задумалась, потом вздохнула. — Да, в этой твоей аллегории есть и правда. Этих ключей она не оставляет никому. А лучше, если б и они висели на поясе у бабушки!
— А что?
— Да так.
— Скажите мне, бабушка, что такое Вера? — вдруг спросил Райский, подсевши к Татьяне Марковне.
— Ты сам видишь: что тебе еще говорить? Что видишь, то и есть.
— Да я ничего не вижу.
— И никто не видит: свой ум, видишь ли, и своя воля выше всего! И бабушка не смей спросить ни о чем: «Нет, да нет ничего, не знаю, да не ведаю». На руках у меня родилась, век со мной, а я не знаю, что у ней на уме, что она любит, что нет. Если и больна, так не узнаешь ее: ни пожалуется, ни лекарства не спросит, а только пуще молчит. Не ленива, а ничего не делает: ни сшить, ни по канве, ни музыки не любит, ни в гости не ездит — так, уродилась такая! И не видала, чтобы она засмеялась от души или заплакала бы. Если и рассмеется, так прячет улыбку, точно грех какой. А чуть что не по ней, расстроена чем-нибудь, сейчас в свою башню спрячется и переживет там и горе, и радость — одна. Вот что!
— Что ж, это хорошо: свой характер, своя воля — это самостоятельность. Дай бог!
— Вот, «дай бог!» девушке — своя воля! Ты не натолкуй ей еще этого, Борис Павлыч, серьезно прошу тебя! Умен ты, и добрый, добрый, и честный, ты девочкам, конечно, желаешь добра, а иногда брякнешь вдруг — бог тебя ведает что!
— Что же такое и кому я брякал, бабушка?
— Как кому? Марфеньке советовал любить, не спросясь бабушки: сам посуди, хорошо ли это? Я даже не ожидала от тебя! Если ты сам вышел из повиновения у меня, зачем же смущать бедную девушку?
— Ах, бабушка, какая вы самовластная женщина: все свое! Мало ли я спорил с вами о том, что любить по приказу нельзя!..
— Вот, Борюшка, мы выгнали Нила Андреича, а он бы тебе на это отвечал как следует. Я не сумею. Я знаю только, что ты дичь городишь, да: не погневайся! Это новые правила, что ли?
— Да, бабушка, новые; старый век проходит. Нельзя ему длиться два века. Нужно же и новому прийти!
— Да все ли хорошо в твоем новом веке?
— Вы рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна — и эта весна — любовь. И вдруг не дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы… За что же и по какому праву вы хотите заставить, например, Марфеньку быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?
— А ты спроси Марфеньку, будет ли она счастлива и захочет ли счастья, если бабушка не благословит ее на него?
— Я уж спрашивал.
— Ну, что же?
— Без вас, говорит, ни шагу.
— Вот видишь!
— Да разве это разумно: где же свобода, где права? Ведь она мыслящее существо, человек, зачем же навязывать ей свою волю и свое счастье?..
— Кто навязывал: спроси ее? Если б они у меня были запуганные или забитые, какие-нибудь несчастные, а ты видишь, что они живут у меня, как птички, делают, что хотят…
— Да, это правда, бабушка, — чистосердечно сказал Райский, — в этом вы правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда… Они обожают вас, так… Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из жизни… Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь — не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая…
— Ничего я ни Марфеньке, ни Верочке не наматывала; о любви и не заикалась никогда, — боюсь и пикнуть, а вижу и знаю, что Марфенька без моего совета и благословения не полюбила бы никого.
— Пожалуй, что и так, — задумчиво сказал Райский.
— И что, если б ты или другой успели натолковать ей про эту твою свободу и она бы послушала, так…
— Была бы несчастнейшее создание — верю, бабушка, — потому, если Марфенька пересказала вам мой разговор, то она должна была также сказать, что я понял ее и что последний мой совет был — не выходить из вашей воли и слушаться отца Василья.
— Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам будешь виноват в том, в чем упрекал меня: в деспотизме. — Ты как понимаешь бабушку, — помолчав, начала она, — если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей — я бы стала уговаривать ее?
— Хорошо, бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера другое. Если с Верой примете ту же систему, то сделаете ее несчастной!
— Кто, я? — спросила бабушка. — Пусть бы она оставила свою гордость и доверилась бабушке: может быть, хватило бы ума и на другую систему.
— Не стесняйте только ее, дайте волю. Одни птицы родились для клетки, а другие для свободы… Она сумеет управить своей судьбой одна…
— А разве я мешаю ей? стесняю ее? Она не доверяется мне прячется, молчит, живет своим умом. Я даже не прошу у ней «ключей», а вот ты, кажется, беспокоишься!
Она пристально взглянула на него.
Райский покраснел, когда бабушка вдруг так ясно и просто доказала ему, что весь ее «деспотизм» построен на почве нежнейшей материнской симпатии и неутомимого попечения о счастье любимых ею сирот.
— Я только, как полицмейстер, смотрю, чтоб снаружи все шло своим порядком, а в дома не вхожу, пока не позовут, — прибавила Татьяна Марковна.
— Каково: это идеал, венец свободы! Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый, выработанный человек! И как это вам далось даром, когда мы хлопочем, хлопочем! Я кланялся вам раз, как женщине, кланяюсь опять и горжусь вами: вы велики!
Оба замолчали.
Скажите, бабушка, что это за попадья и что за связь у них с Верой? — спросил Райский.
— Наталья Ивановна, жена священника. Она училась вместе с Верой в пансионе, там и подружились. Она часто гостит у нас. Она добрая, хорошая женщина, скромная такая…
— За что же любит ее Вера? Она умная замечательная женщина, с характером должна быть?
— И! нет, какой характер! Не глупа, училась хорошо, читает много книг и приодеться любит. Поп-то не бедный: своя земля есть. Михайло Иваныч, помещик, любит его — у него там полная чаша! Хлеба, всякого добра — вволю; лошадей ему подарил, экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из молодых — только уж очень по-светски ведет себя: привык там в помещичьем кругу. Даже французские книжки читает и покуривает — это уж и не пристало бы к рясе…
— Ну, а попадья что? Скажите мне про нее: за что любит ее Вера, если у ней, как вы говорите, даже характера нет?
— А за то и любит, что характера нет.
— Как за то любит? Да разве это можно?
— И очень. Еще учить собирался меня, а не заметил, что иначе-то и не бывает
— Как так?
— Да так: сильный сильного никогда не полюбит; такие, как козлы, лишь сойдутся, сейчас и бодаться начнут! А сильный и слабый — только и ладят. Один любит другого за силу, а тот…
— За слабость, что ли?
— Да, за гибкость, за податливость, за то, что тот не выходит из его воли.
— Ведь это верно, бабушка: вы мудрец. Да здесь, я вижу, — непочатый угол мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный ученик, только прошу об одном — не жените меня. Во всем остальном буду слушаться вас. Ну, так что же попадья?
— Ну, попадья — добрая, смирная курица, лепечет без умолку, поет, охотница шептаться, особенно с Верой: так и щебечет, и все на ухо. А та только слушает да молчит, редко кивнет головой или скажет слово. Верочкин взгляд, даже каприз — для нее святы. Что та сказала, то только и умно, и хорошо. Ну, Вере этого и надо; ей не друг нужен, а послушная раба. Вот она и есть: от этого она так и любит ее. Зато как и струсит Наталья Ивановна, чуть что-нибудь не угодит: «Прости меня, душечка, милая», начнет целовать глаза, шею — и та ничего!
«Так вот что! — сказал Райский про себя, — гордый и независимый характер — рабов любит! А все твердит о свободе, о равенстве и моего поклонения не удостоила принять. Погоди же ты!»
— А ведь она любит вас, бабушка, Вера-то? — спросил Райский, желая узнать, любит ли она кого-нибудь еще, кроме Наталии Ивановны.
— Любит! — с уверенностью отвечала бабушка, — только по-своему. Никогда не показывает и не покажет! А любит, — пожалуй, хоть умереть готова.
«А что, может быть, она и меня любит, да только не показывает!» — утешил было себя Райский, но сам же и разрушил эту надежду, как несбыточную.
— Почему же вы знаете, если она не показывает?
— Не знаю и сама почему, а только любит.
— А вы ее?
— Люблю, — вполголоса сказала бабушка, — ох, как люблю! прибавила она со вздохом, и даже слезы было показались у нее, она и не знает: авось, узнает когда-нибудь…
— А заметили ли вы, что Вера с некоторых пор как будто задумчива? — нерешительно спросил Райский, в надежде, не допытается ли как-нибудь от бабушки разрешения своего мучительного «вопроса» о синем письме.
— А ты заметил?
— Нет… так… она что-то… Ведь я не знаю, какая она вобще, только как будто того…
— Что ж это за любовь, если б я не заметила! Уж не одну ночь не спала я и думаю, отчего она с весны такая странная стала? То повеселеет, то задумается; часто капризничает, иногда вспылит. Замуж пора ей — вот что! — почти про себя прибавила Татьяна Марковна. — Я спрашивала доктора, тот все на нервы: дались им эти нервы — и что это за нервы такие? Бывало, и доктора никаких нерв не знали. Поясница — так и говорили, что поясница болит или под ложечкой: от этого и лечили. А теперь все пошли нервы! Вон, бывало, кто с ума сойдет: спятил, говорят, сердечный — с горя, что ли, или из ума выжил, или спился, нынче говорят: мозги как-то размягчились…