Обрывок реки — страница 32 из 78

– Понюхайте, – говорил он, – этот цветок. Я забыл его название.

Он любил коз и коров, и баранов он любил, одобрял лошадей, оленей обожал.

Глаза его умели замечать красивое, будь то гора, падь, куст или островок. Каждого прекрасного дерева он хотел коснуться. Каждый цветок сорвать.

Он умел подыскивать сравнения.

И, спасибо ему, он первый обратил внимание на истоки той реки, в которой едва не утонул.

Река спускалась с высокой горы, еще не река, но уже ручеек.

– Здесь рождается река, – сказал Афанасий Васильевич и поднял палец. – Мы присутствуем при ее родах.

И он прослезился, не то тронутый своими словами, не то ушибленный красотой, убитый муками реки.

– Ей не легко, – сказал Афанасий Васильевич, – сквозь камни прорываться, пробираться сквозь песок. Не только человек, но и камень, и дерево, и вода страдает. Все живет. Извините меня.

Они ехали быстро, мелькали деревья, летели гальки. Но время года обгоняло. Осень сушила травы, клонила деревья, студила воды.

Белка, подняв пушистый хвост, скользила. Зимний заяц, как комок снега, показался и исчез.


Когда они достигли орочен – орочен не было; орочены ушли на промысел. В пустых юртах суетились женщины и, поджав ноги, сидели старики, закрыв глаза.

Они остановились у беременной женщины, молодой и по-своему красивой. Женщина была бедна; ей некого было послать на охоту. Обиженный соседом, муж ее плакал в углу.

Женщина была жертва обычная: ее первый муж утонул, и ей пришлось выйти замуж за его брата. Брату не было еще девяти лет.

Михаил скоро привык к постоянному дыму и к запаху замоченных для обделывания кож.

Молодая женщина – их хозяйка – имела беспокойный и любопытный ум. Она трогала немногие вещи приезжих и расспрашивала Михаила о городских людях и городах. О революции она знала не больше других орочен.

Афанасий Васильевич переводил. Переводя, он оглуплял вопросы и опошлял ответы. И только по взглядам своей собеседницы Михаил чувствовал ее благородное любопытство и страстный ум. Между Михаилом и этой женщиной, которая представительствовала свой народ, стоял человек, чужой, лживый и сухой, Михаил пожалел, что он его не столкнул тогда. Но он был пока необходим, как язык.

Михаил, легко преодолевший трудный путь, теперь чувствовал себя усталым и неловким. Он сам хорошо не знал – почему.

Через несколько дней для него наступило настоящее испытание. Приближались роды. Женщина, покинутая всеми (знахарка отказалась прийти в юрту, оскверненную неверующим), лежала на оленьих шкурах. Над ней поднимался ее живот. Она мучилась и не стыдилась своих мук. Временами она кричала. И некому было ей помочь.

Михаил ходил из угла в угол, натыкаясь в темноте на непривычную утварь.

Афанасий Васильевич спал в соседней юрте.

– Ну, ничего, – говорил Михаил. – Ну, пройдет. Не надо.

Крик женщины звенел в его ушах. И когда она молчала, ему казалось, что он слышал ее крик. Ее крик был внутри его.

Он сел и задремал. И снова с ним была его трудная дорога и невыносимый спутник. Голос разбудил его.

Женщина приподнялась и, улыбаясь, ему говорила что-то.

Михаил принес ей воды. Но она махнула рукой и повторила, показывая на себя.

Михаил выбежал из юрты и привел Афанасия Васильевича, заспанного и злого.

Женщина, улыбаясь, повторила.

Афанасий Васильевич хихикнул.

– Какая серость, – сказал он.

– Что такое?

– Она спрашивает. Нет, мне это не передать. Я думал, что она шутит.

Он захохотал.

– Что же она спрашивает?

– Она спрашивает – революция, которая принесла радость бедному, не может ли она освободить женщину от родовых мук. Что вы на это скажете?

И, вытащив записную книжку, Афанасий Васильевич записал случай – рассказывать гостям.

Михаилу не нужны были слова. Он подошел к женщине и взял ее руку.

– Вы мне разрешите, – сказал Афанасий Васильевич, зевая.

– Идите.

Роды начались. В юрте не было никого, кроме роженицы и Михаила. Он снял свой пиджак и подстелил под нее. Потом он засучил рукава и неумело принял ребенка.


Зимой они уезжали. Им легко было.

Они ехали по льду на оленях. С реки на реку катились, как на катке.

Женщина ехала, и с ней вместе ее двое детей – муж и дочь. Она ехала учиться. Михаил смотрел на нее и улыбался своим мыслям.

«Вот, – думал он, – она поступит в Медицинский институт, возможно, на гинекологическое отделение, и, окончив, вернется сюда, к тунгусам. Это будет хорошим ответом на ее вопрос. Она сама будет своим ответом». Михаил рассмеялся.

Афанасий Васильевич почти всю дорогу молчал. Он был теперь не нужен. Михаил и Уиль – так звали женщину – разговаривали, мешая русские и тунгусские слова. Но когда не хватало слов, они прибегали к знакам.

Афанасий Васильевич был уже не такой старомодный человек. Например, он не верил даже в Бога. Когда они проезжали мимо того места реки, где он едва не утонул, он предложил назвать девочку в честь реки.

Как всегда, он шутил.

<1935>

Старик Христофор

Баргузин – старинный городок. Он стоит в сорока километрах от Байкала, среди гор, прекрасных и живых.

В Баргузине прошли мои детские годы. Я знавал жителей Баргузина – русских и евреев. Они жили на берегу чистой реки. Но их река им была не нужна. Одни только мальчишки ловили в ней рыбу. Это была детская рыба – окунь или илец. Рыба взрослых – омуль – водилась в Байкале. Жители Баргузина добывали омуля руками рыбаков из Усть-Баргузина. Они были крестьяне, приискатели, промышленники, купцы, пришлые или присланные, сосланные люди. Истории своего города они не знали. Никто из них не слыхал про Ивана Галкина, боярского сына, заложившего в 1648 году Баргузинский острог.

Баргузин стоял на бурятской земле, окружен был тунгусскими лесами. Среди жителей Баргузина не было ни одного бурята, ни одного тунгуса. Буряты приезжали редко, еще реже – тунгусы. К ним вела дорога. Дорога бежала через русские деревни. У русских были бурятские лица и тунгусская легкая походка. Они пасли скот бурятской породы; как тунгусы – промышляли белку. Деревни их назывались: Уро, Суво, Бодон. Крестьяне говорили на старинном русском языке, привезенном в Сибирь казаками еще в XVII веке. В языке их было немало монгольских и бурятских слов. Но к тунгусам и бурятам они относились с высокомерием. Бурят они называли – братскими, тунгусов просто не пускали в избу.

Я любил дорогу, по которой ездили буряты и ходили тунгусы. Ее обступали горы. Я нигде больше не видел таких гор. Они были законченные. Мне казалось, что тайга вытесала их из камня, вылепила из земли и придала им форму животных. Они походили на речные камни, обточенные водой. У этих гор были овальные живые спины. Мне хотелось их потрогать.

На одной из гор подымался страшный камень – вставший на задние лапы разъяренный медведь. Под горой лежал камень, похожий на быка. Буряты почитали этот камень. В юртах у бурят висело изображение Будды, у тунгусов – изображение Христа. Но почитали они не Христа и не Будду, а край – свое небо, свои воды, свои горы, свои камни и свои деревья. Деревья они украшали. Перед страшными и прекрасными камнями сходили с коня.

За последней русской деревней Бодоном дорога разветвлялась: налево – буряты, направо – тунгусы.

Спускалась с гор, прыгала, билась река Ина. Эта река начиналась у тунгусов, заканчивалась у бурят. Чилиры – так назывался тунгусский поселок. Здесь горы были причудливы. На мохнатых камнях росли сосны. Краем управляла река. Ей подчинялись деревья, звери, птицы и камни. Она кидала камни и деревья. В этих местах человек человеку должен был кричать. В Ине обитали горные рыбы – хариусы. На берегу тунгусы ловили рыбу и пасли скот. Это были степные тунгусы, всадники, сменившие охоту на скотоводство. Но в них текла беспокойная кровь звероловов. Осенью они оставляли коров и баранов женщинам, а сами уходили в тайгу.

В пяти верстах от них жил их родственник, старик Христофор. Он жил в дружбе с ними и в добром соседстве. Промышленник – он не уважал домашний скот, недолюбливал лошадей, презирал коров. Во всем крае не было более сметливого охотника.

– Непреклонный человек, – говорили про него купцы.

Старый Христофор с ревностью смотрел на русского промышленника, уничтожавшего соболя и изюбря. Он приносил из тайги лишь столько, сколько ему было нужно. Старик Христофор был богат своими сыновьями, молодыми я здоровыми, которых все знали как неутомимых и счастливых в промысле людей. Но он сердился на них, если они убивали матку с детенышем-сосунком. Каждого зверя он уничтожал с неохотой. На тайгу он смотрел как на дом, на зверей – как на стремительно уменьшающееся стадо своего народа. На него жаловались, что он ходил по тайге и выпускал пойманных зверей из капканов промышленников, слишком жадных к наживе, Христофору не хотелось расставаться со зверем, даже с мертвым. В детстве я не раз видел, как он дул в мех соболя, как в блюдце с горячим чаем, любовался, смотрел со стороны и любил, когда хвалили его пушнину.

Его сыновья не походили на него.

Зимой сыновья Христофора прибегали к нам. Я видел, как они летели с горы на лыжах. Среди крестьянских парней я не мог найти ни одного, кто бы мог с ними сравниться. Я удивлялся русским девушкам, которые любили не их.

Шутя, тунгусы брали меня и неслись с горы. Их лыжи были как птицы. Земля летела на меня.

Старик Христофор дружил с моим дедом и часто бывал у нас. Он редко приходил с сыновьями.

У него была толстая трубка – кусок неотделанного дерева. Огромное старинное ружье с кремневым замком. Для того чтобы разжечь трубку, он доставал огниво и, положив на кремень трут, выбивал искру. Когда топилась печка, он брал рукой головню и подносил к трубке. Старик Христофор был человеком другого тысячелетия. Он имел свой запах, непохожий на запах остальных людей. Он пах рекой, дымом, трутом, кабаргой.

Старик Христофор ходил, легко ступая на носки. У него были легкие руки. Когда он брал что-либо, казалось, вещь теряла свою тяжесть. Он не брал, а касался. В его рукопожатии было удивление. Он был свежий, точно только что вышел из лесного озера. Говорил мало и медленно. Сидел и молчал. Но я никогда не чувствовал его молчания. Молчание его было значительнее, чем разговор.