Обрывок реки — страница 40 из 78

Девушка сказала:

– Я неотложная.

И то, что это была девушка, совсем молоденькая и милая, заставило Петрова растеряться еще больше.

Он не знал, что делать. Показать ей свои глаза? Но с какой целью? Теперь ему было ясно, что дело не в глазах и глаза его были здоровые и невредимые (чтоб проверить себя, он посмотрел на девушку и увидел ее всю, хорошенькую, светлоглазую, и ее ножки, маленькие, тоненькие, как у школьницы десятого класса). Да, глаза его были здоровые и невредимые. И то, что произошло с женой… На одну секунду у него мелькнула мысль: не показать ли ей жену? Но он отверг эту мысль. То, что случилось с женой – внезапное исчезновение руки и подбородка, – едва ли имело отношение к медицине. И если это имело хоть отдаленное отношение к медицине, то это был настолько исключительный случай, что тут бы затруднился профессор, а не только девушка, вероятно скороспелый врач, недавно окончивший вуз вследствие своевременной сдачи зачетов.

Девушка стояла в дверях и с удивлением смотрела на Петрова.

– Где же больной?

– Вы знаете, – ответил Петров скороговоркой, – мне показалось, что жена опасно порезала подбородок. Произошло недоразумение. Не знаю, как загладить свой проступок. Этот вызов…

Девушка повернулась и побежала. Она не сказала ни слова и, очевидно, забыла, что может потребовать штраф. Она спешила, и ноги ее мелькали. И Петров поймал себя на некрасивой мысли: вот она, хорошенькая и молодая, а жена моя сидит в столовой и плачет. И нет у нее руки, что еще пустяки, у нее нет подбородка, и на лицо ее будет неприятно смотреть.

Он постоял в передней. Ему не хотелось идти туда, к плачущей жене. Он стоял в передней и смотрел на муфту, купленную зимой, и думал: да, муфту придется продать или сшить из нее воротник для зимнего пальто. Да, пожалуй, лучше ее переделать и сшить из нее воротник, чем продавать. Никогда не следует продавать хорошие вещи.

С тоской он возвратился в столовую. Жена по- прежнему сидела возле неубранной посуды. Она сказала тихо:

– Перетри чашки. А я их уберу в шкаф. Убрать можно и одной рукой. А вытирать одной рукой неудобно. Можно уронить и сломать.

Он еще раз посмотрел на ее лицо. Без подбородка оно было чужое, незнакомое, и только золотой зуб во рту да еще брови, прекрасные, тонкие, длинные брови, подтверждали, что это была Маня, его Маня, Маня, которую он так любил.

Ночь прошла бессонная, трагичная. И он только два или три раза вздремнул на диване, и, когда он просыпался, у него была надежда, что все, что случилось с женой, был сон, и сон этот кончился и он увидит жену прежней, с подбородком, таким круглым, мягким, с подбородком, который он так любил целовать и гладить. Но жена дремала, положив голову на подушку, и подбородка не хватало. Без подбородка она походила на рыбу. Он отвернулся и закрыл глаза, чтоб не видеть и забыть всё, опять с тайной и робкой надеждой, что утром все выяснится и придет в норму.

Утром она разбудила его уцелевшей рукой. Он посмотрел на нее. Она была вчерашней, однорукой и без подбородка.

– Витя, – сказала она. – Нужно сходить за хлебом и купить молока. Я хотела пойти сама, но на улице могут встретиться знакомые или соседи. Они спросят: «Где рука?» Ведь вчера вечером рука была на месте. Подбородок еще можно спрятать, закрыться шалью или поднять воротник и сказать, что болят зубы. Но отсутствие руки трудно скрыть.

– Да, – согласился он. – Если б ты была мужчиной, ты бы могла надеть мой плащ. Но женщины плащи не носят. И потом, какой плащ, когда на дворе еще зима, хотя и март месяц.

Он взял корзинку и вышел из дому. На улице было холодно, и прохожие шли съежившись, вприпрыжку, пряча руки в карманы, а подбородки в воротники. Он почти не чувствовал холода. Улица была прежней, и все дома такими же, какими он их видел вчера и месяц тому назад. Ничего не изменилось в мире. И прохожие тоже были такими же, как всегда, обыкновенными людьми, и руки у них были на месте, и подбородки тоже. А вот у жены исчезла рука и пропал подбородок, и все это произошло так быстро, внезапно, и он не мог понять, почему это произошло. Он никогда не слышал ни о чем подобном. И ему было грустно, что это случилось именно с его женой, с его любимой Маней. И хоть бы остался на лице или на плече какой-нибудь след и он мог сказать, что руку отрезало трамваем, а подбородок убрали, когда делали операцию, вырезая рак, но следа не было, и было такое впечатление, что руки и подбородка никогда не существовало и жена так и родилась без них уродом.

Когда он подходил к молочной, что была на углу Невского проспекта и канала Грибоедова, он подумал, глядя на прохожих: а что бы, если у них у всех исчезло за эту ночь по руке и по подбородку, во всем городе сразу, тогда бы другое дело, совсем другое дело, и внезапное отсутствие подбородка и руки без следа не показалось бы таким странным. Он даже готов был сам пожертвовать своей правой рукой и подбородком, чтобы это было как у всех. Но у всех руки и подбородки были на месте. Он смотрел на прохожих, и особенно на дам, на их руки и подбородки. Да, у всех было все на своем месте.

В молочной он взял две бутылки сливок и невольно задержался возле кассы, смотря на кассиршу, на ее ловкие, красивые руки, быстро отсчитывающие сдачу. Потом он вздохнул и вышел из молочной, стараясь думать о чем-либо далеком и приятном; об Алтае, о котором много читал и куда собирался съездить, присоединившись к туристической группе, – посмотреть Телецкое озеро.

Мысли его немножко отвлекли его от неприятной действительности, и, понемножку увлекаясь предстоящей в июне поездкой на Алтай, которую он собирался совершить вместе с женой, он забыл о том, что произошло вчера вечером. Поднимаясь по лестнице в свою квартиру, он думал о том, что от Бийска до Аската они проедут на туристской машине, но там дальше им придется ехать верхом на низеньких алтайских лошадках, и его смущало только одно – что Маня никогда не ездила верхом и она может струсить и отказаться. Французским ключом он открыл дверь, поставил корзинку с продуктами на пол и, стараясь не шуметь, вошел в квартиру.

Маня, по всей вероятности, спит.

Он вошел в спальню. Жена действительно спала, закрывшись одеялом. И маленькая надежда, что рука и подбородок на своем месте, заставила забиться его сердце. Он приподнял одеяло и посмотрел. Руки не было, а плечо, он потрогал его, то плечо, где не хватало руки, было ровное и гладкое, словно там никогда руки и не было. Подбородка не было, и рот от этого стал больше. Его всего передернуло от этого зрелища. Он не любил уродства, и он помнит, как однажды, когда он пришел с Маней в этнографический музей Академии наук, он отказался подняться наверх в кунсткамеру взглянуть на заспиртованных уродцев и Мане пришлось пойти туда одной.

Чтобы не видеть ее, он закрыл ее одеялом и на цыпочках вышел из спальни.

Часы в столовой пробили десять часов, и он подумал, что в распоряжении у него два часа. В двенадцать ровно он должен быть на службе.

Он подошел к телефону и хотел уже позвонить на работу, что у него опасно заболела жена и потому он не может прийти, но потом раздумал, так как это вызвало бы законное любопытство и расспросы, и кто поручится, может, кто-нибудь из сослуживцев или их жен пришел бы навестить больную.

И вдруг сердце его защемило от сознания невозможности утерянного, рука и подбородок уже не возвратятся на свое место. Это было ясно. Но было страшно и другое, тоже неразрешимое: как он покажет жену без руки и без подбородка. Другое дело, если б она попала под трамвай или под троллейбус и у нее отрезало руку колесом. Но тут было необъяснимое, непредвиденное, страшное – рука ушла, исчезла сама и то же самое подбородок, который вдруг исчез, пропал без всякой причины и повода.

Мысли эти были неприятны, и Петров, как и многие люди на его месте, попытался думать о чем-нибудь другом. Для этого он пошел в кабинет и стал пересчитывать книги. Никогда он раньше этого не делал. Он не знал, сколько у него книг, даже приблизительно. Просто у него не было времени и желания их пересчитать. Да и зачем это было нужно? Ведь он не собирался их продавать. Но тут он подошел к полкам и стал смотреть на корешки. Они были разноцветные. Петров очень внимательно следил за красотой своих книг и переплетал их в шелковые и сатиновые переплеты. Они выглядели красиво, разноцветные: синие, желтые, коричневые, голубые, – и он стал считать их.

Это было как в детстве. В детстве часто, закрыв глаза, он считал про себя, ожидая, когда кончатся томительные минуты – урок в школе или обедня в церкви, но теперь, считая, он не чувствовал облегчения, увеличивающееся число не приближало его к цели, как это было в детстве – к концу урока или обедни. Он знал, что, сколько бы он ни считал, положение не изменится, подбородок и рука не возвратятся на свое место.

– Тридцать, тридцать одна, тридцать две, – считал он.

В столовой снова зашумели часы. Пробило одиннадцать.

– Пора, – сказал он. – Я могу опоздать.

И он подумал, что в его помощи жена едва ли нуждается, она, слава богу, не беспомощная и сумеет включить штепсель, чтоб вскипятить для себя молоко.

Он написал записку: «Маня, я не хотел тебя будить. Ухожу на службу. Постараюсь не задерживаться».

Потом надел пальто и с облегчением вышел из квартиры на воздух.

На службе у себя за столом у окна он поминутно зевал. Его сонливость делала все окружающее скучным, вялым, смутным, и два или три раза он поймал себя на том, что закрыл глаза и, уронив голову, на секунду вздремнул. Вообще, этот день походил на ночь в дачном поезде, когда хочется положить голову на плечо соседу или на чемодан и закрыть глаза. Очевидно, бессонная ночь и волнения утомили его. И он даже не смог ответить на несколько игривых шуток кассирши, которая всегда так мило улыбалась ему, кокетливая и толстая.

Домой он возвращался вялый, дремотно покачиваясь в трамвае. У трамвайной остановки его окликнули. Он поднял сонные глаза и увидел Соню, Манину подругу.