– Виктор! Ворона! А где же «здравствуй»? Не стыдно? Маня дома? Мне хотелось показать ей, какое я купила прекрасное шелк-полотно.
Эти слова словно разбудили его. «Полотно, – подумал он, – ну да! Может, она достанет и для нее?»
Он остановился и вдруг вспомнил. «К черту», – чуть не сказал он вслух. И мысль, что Соня не должна увидеть Маню, что любой ценой он должен задержать Соню здесь, не пустить к себе, заставила его задрожать.
– Нет дома. Нет дома, – сказал он скороговоркой.
– Вот как. Но ведь она скоро вернется. Я не спешу.
– Нет, не скоро. Не скоро. Не вернется, – сказал он.
– Ну, тогда я завтра или послезавтра забегу к ней, – сказала Соня и, махнув перчаткой, побежала.
Петров быстро поднялся по лестнице и перевел дух перед дверью. Он немножко постоял здесь на площадке, тревожно думая: а что там с Маней? Было тихо. Он открыл дверь, зажег свет в прихожей и посмотрел на вешалку. Шуба, муфта и боты – все было на месте. Да и могла ли она уйти куда-нибудь? Он пошел в столовую. Но там ее не было. Он пошел в спальню. Она сидела на кровати и читала книгу.
– Маня!
И в первое мгновение ему показалось, что все было по-прежнему, и рука, и подбородок. Ну конечно, в одной руке она держала книгу, а другую положила на подушку, облокотясь. Это была любимая ее поза, когда она читала.
– Маня. Дорогая, – сказал он. – Милая. Значит, все это было сном. Я так и был уверен, что это снилось.
Она молчала.
– Я даже не пустил Соню. Я сказал, что тебя нет дома. Она несла показать тебе шелк-полотно.
– Полотно? – спросила жена. – Отрез или два? Почему же ты ее не пустил?
Она приподнялась, и тут он увидел, что произошло с ее лицом. В первое мгновение он не мог догадаться. Подбородок был закрыт шалью, но над глазами чего-то не хватало. Ну да, не было ее бровей.
– Маня, что ты наделала? Зачем ты их сбрила?
Но не успел он закончить вопрос, шаль упала, и он увидел ее губу и то место, где у всех людей подбородок, и ее плечо как у статуи, плечо без руки.
И она словно спохватилась, словно он застал ее голой, быстро набросила шаль и закрыла то место, где у нее вчера еще был подбородок, но все же лицо ее было чужим, странным. Над глазами не хватало бровей, и потому выражение стало навсегда удивленным, спрашивающим. И он подумал: брови – это мелочь, и их можно сделать искусственными, и даже руку можно приладить, пригласив втайне от всех крупного профессора, но подбородок нельзя сделать искусственным, он не будет держаться. И нельзя же ходить все время с закрытым лицом.
Он отошел и снова посмотрел на жену, и почему-то ему вспомнилась Средняя Азия, Таджикистан, где женщины до недавнего времени носили чадру и могли ходить без подбородка, не говоря уже о бровях. Но теперь и они сбросили чадру, да и не мог он уехать с ней туда и записаться в таджики.
«Все это глупости», – подумал он так четко, что ему показалось, что он это даже сказал вслух. «Все это глупости, глупости».
Он стоял посреди комнаты и не знал, уйти ли к себе или остаться с ней. Он не знал, что делать. Раньше в такое время он обедал, а после обеда уходил с ней в гости, или в кино, или просто пройтись по бульвару. В дни, когда она лежала в постели больная гриппом или ангиной (она никогда серьезно не болела), он сидел возле нее, ухаживая за ней, рассказывал ей разные истории из своей жизни или читал ей вслух. Сейчас он отдал бы всё, лишь бы уйти от нее, уйти скорей, чтоб только не упала снова шаль и он не увидал опять это ужасное, удивленное навсегда лицо, лицо без подбородка.
– Маня, ты уже обедала? – спросил он.
– Да, – сказала она тихо. – Я весь день ем и ем. Не знаю, отчего у меня такой аппетит.
И он подумал: вероятно, это очень неприятная картина, когда она ест этим ртом, ртом без подбородка. Но почему-то он стал гнать от себя эту мысль. Может быть, чтоб не испортить себе аппетит.
Он пошел на кухню, на электрической плитке разогрел суп и котлеты и стал есть, стоя возле стола, не снимая миску с плитки, прямо из миски черпая ложкой суп и беря котлеты со сковородки. Он никогда не ел раньше на кухне. Еда была для него священнодействием. Но сегодня он ел машинально, не думая о том, что ест, почти не жуя. И вдруг он подумал опять о том, как она ест. В мыслях он уже не называл ее Маней, а называл «она», словно она ничего общего не имела с Маней.
Он думал об этом с тоской, стараясь отогнать эту мысль и думать о чем-нибудь другом. Но не мог. И его немножко утешало лишь одно – что у него-то было все на месте.
Он спросил себя: а что, если бы он остался без подбородка и без бровей, ведь ему надо ходить на службу зарабатывать. Потом он опять очень четко подумал: «Безобразие», и ему показалось, что он даже это сказал вслух: «Безобразие, безобразие, что за безобразие, почему это безобразие?»
В это время раздался телефонный звонок в передней.
– Я слушаю вас, – сказал Петров.
– Позовите Маню.
Он уже хотел сказать, что Мани нет дома, но спохватился, ведь голос-то ее остался прежним, а разговаривать по телефону можно без подбородка и бровей.
– Маня, тебя! – крикнул он в полураскрытую дверь спальни.
Он вышел в коридор осмотреть почтовый ящик – нет ли газет. Он вынул газету и пошел в кабинет. Из кабинета он услышал ее голос, громкий, обычный, чуть насмешливый, каким она всегда разговаривала по телефону. По телефону она любила говорить долго. И он долго слышал ее голос. Она смеялась, рассказывая что-то. И обычно он нервничал, когда она подолгу стояла у телефона и болтала о пустяках, особенно когда он читал. Но сейчас, к удивлению, он заметил, что он с удовольствием слышит ее голос, мягкий, женский, Манин голос, и голос ее волновал, словно он слышал его вернувшись из командировки, и он подошел к дверям кабинета и стал прислушиваться, о чем она там говорит.
– Ну вот еще, – сказала она и рассмеялась. – Ему? Ну да. – И опять рассмеялась. – Я? Ни в каком случае. И вообще он мне не понравился. Можешь даже передать. Обидится? – И она опять рассмеялась обычным своим телефонным смехом. – А где ты достала материал? Дорого? Он тебе подарил? Ну да!
И, слыша эти ее слова и веселый смешок, Петров опять подумал: «А вдруг она прежняя, обыкновенная, моя Маня?»
Он подошел к ней и увидел ее с плечом как у статуи, и ему уже не хотелось взглянуть на ее лицо.
«Что за безобразие, отчего это безобразие, к чему это безобразие», – подумал он.
Она опять смеялась.
– Приедешь? Завтра вечером? Почему не сегодня? Приведешь и его? Отлично. Я познакомлю его с Витей. Ну да. Застенчивый? Боишься, что отобью? – и она опять засмеялась.
И тут злоба, страшная злоба на нее за все эти глупые и неуместные слова, сказанные, будто с ней ничего не произошло, и за то, что она кого-то зовет к себе в гости, она, с таким лицом, страшная злоба заставила его заскрежетать зубами.
– И ты, и ты, с таким лицом, с такой, с такой физиономией, безобразная, безрукая, ты, ты приглашаешь в гости и находишь уместным шутить.
Она посмотрела на него, гордо подняв голову, как делала всегда, когда чувствовала себя правой.
– Ну и что ж! Ты хочешь, чтоб я стала затворницей? Ты хочешь, чтоб я всю жизнь просидела в комнате возле тебя, как вещь. Я знаю. Я знаю. Ты давно мечтал запереть меня. Достаточно было мне немножко заболеть.
– Постой, – сказал он. – Кричать не надо. Стенка тонкая, и услышат Никифоровы. Пойдем в столовую. Мне нужно с тобой поговорить.
– Ну и пусть слышат. Ты думаешь, Никифоровы не знают тебя? Ты, ты хочешь, чтоб я превратилась в вещь, которую можно спрятать в шкаф. Я нарочно буду кричать. Пусть все слышат. Пусть знает об этом весь дом.
– Не волнуйся. Прошу тебя – подойди к зеркалу и посмотри на свое лицо. Ну как можно принимать с таким лицом гостей! Они убегут, увидев тебя. Или спросят, где твой подбородок, где твоя рука, где, наконец, брови? Как ты можешь думать о гостях?
Она отвернулась и, закрывшись шалью, сказала:
– Ты всегда мне говорил это. Вспомни, ты всегда попрекал меня, что я некрасивая, что тебе не нравятся мои волосы, что у меня толстые ноги. Ты всегда ко мне придирался. Всю жизнь. Как я только жила с тобой и терпела это!
И она заплакала. Он и раньше не мог слышать ее плач и всегда уступал и извинялся перед ней, увидя ее слезы. Но тут, услыша ее плач, он вздрогнул от внезапной мысли: а вдруг не с ней случилось это, а со мной. Со мной случилось что-то странное, какое-то изменение зрения. Может, я, наконец, просто начал сходить с ума.
Он подошел к книжным полкам. Книги в сиреневых, желтых, розовых и зеленых переплетах обычно действовали на него успокаивающе. И всегда, когда он волновался, поссорившись с женой, глядя на книги, он думал: ничего, это пустяки. Нужно взять книгу и почитать. Забыться? Что бы взять?
Но сейчас его рука, протянувшаяся было к полке, опустилась. Он уныло опустил голову: «И зачем я их собирал? Маня продаст их за бесценок, когда меня увезут туда».
Ему представилось, как приедет «скорая помощь» и его, буйного, увезут в желтый дом, где понемногу он станет животным и будет ползать, как Мопассан.
– Что это за безобразие, почему это безобразие, для чего это безобразие, – сказал он себе.
Он подошел к окну и посмотрел на улицу. В доме напротив осветились окна. Началась вечерняя жизнь. На улицах торопились домой мужчины и женщины, и сверху из теплой квартиры хорошо было смотреть, как они смешно бежали, каждый занятый своими мыслями, и какие у них маленькие фигурки; улица и особенно канал, покрытый снегом, немножко успокоили его, и он подумал: «Завтра, к счастью, выходной и с утра я могу пойти к невропатологу».
Ночь он спал нервно, ворочаясь. Он ночевал в кабинете, чтоб не видеть ее. Утром, наспех позавтракав, он выбежал из дому, вскочил на «четверку» и поехал на Васильевский остров к профессору.
– Разденьтесь, – сказал профессор.
Петров стал неуклюже и растерянно раздеваться, как раздеваются у врача, стыдясь своего нижнего белья и не зная, куда положить одежду. И вдруг странная мысль заставила посмотреть на себя в зеркало. Не исчезло ли у него что-нибудь за ночь? В конце концов и он не был гарантирован от этого.