Обрывок реки — страница 42 из 78

– На что жалуетесь? – спросил профессор.

– Я? – переспросил Петров.

– Разумеется – вы. А кто же? На что жалуетесь?

Петров подумал: «Сейчас скажу, что у жены исчез подбородок и брови. Что будет? Он вообразит, что я сумасшедший. Но может быть, в самом деле это с ней случилось?»

– Нервы, – сказал Петров. – Галлюцинации. Странные сновидения.

– Сядьте в кресло, – сказал профессор.

Он проделал все необходимые манипуляции, зачем-то заставил Петрова пробежаться по комнате и сказал:

– Да. Есть небольшое переутомление. Вы, вероятно, работаете по вечерам?

Когда Петров выходил из квартиры профессора, он чувствовал, что он был отменно здоров и всё: и профессор, и передняя с пейзажами на стене, и прохожие на улице, – всё, казалось, говорило ему, что он здоров, здоров, здоров.

Дома он застал большие перемены. Когда он открыл дверь и зажег свет в передней, он увидел, что на вешалке нет Маниной шубы, а на столе нет муфты, и в том месте, где стояли боты, их нет.

«Не были ли воры», – подумал он.

Но все другие вещи – его пальто, его летняя шляпа, плащ – все висело, как всегда, там, где висело всегда.

– Маня! – крикнул он, открыв дверь в спальню.

Но никто не ответил.

– Маня! – позвал он.

Но никто не отозвался.

Мани не оказалось, и он не нашел ее ни в кабинете, ни в ванной, ни на кухне. Она ушла, надев шубу, боты и взяв муфту. Может, брови, подбородок и рука снова на своем месте. Не могла она в том ужасном виде выйти на улицу.

Он пошел в кабинет и стал ждать ее с нетерпением, ходя из угла в угол. Ну куда она пошла? В булочную? Или, может быть, не дождалась вечера и сама поехала к Соне?

В квартире было тихо, лишь в кухне монотонно капала из крана вода. Буль-буль-буль!

Он пошел на кухню и завернул кран. Он стал быстро ходить по комнате, иногда останавливаясь и прислушиваясь, не слышен ли шум ее шагов.

Часы уже показывали четыре часа. Он возвратился домой в два. Было тихо. Он подходил к окну, и выглядывал, и смотрел на прохожих: не идет ли она? Но ее не было.

Ему представилось, что с ней могло случиться какое-нибудь несчастье, например посреди улицы могли исчезнуть ноги. Она могла упасть. Ведь рука и подбородок исчезли так внезапно. Но он прогнал эту мысль.

– Это невозможно, это невозможно, это невозможно, наконец, – пробормотал он.

В передней раздался телефонный звонок. Он подошел и снял трубку.

– Это ты, Витя? – услышал он ее голос, голос Мани.

– Да, я. Где ты? Откуда ты звонишь? Как ты могла выйти из дому в таком виде?

– В каком виде? Неодетая? Нет, я оделась. Да, да. Звоню из магазина. Купила мыло и фрукты. Нужно сварить компот. Ах, Витя, какой сегодня чудный день. И все дамы смотрят. Я понимаю, не на меня, а на мое манто. И одна дама в магазине спросила, где я покупала муфту.

– Да как же им не смотреть. А она не спросила, эта дама, зачем тебе муфта, когда у тебя…

– Ах, оставь. Мне надоели твои глупые придирки. Да, да. Иду домой…

Он повесил трубку, и опять надежда, что всё в порядке и на своем месте, словно разбудила его от далекого и кошмарного сна.

Он подставил чайник под струю, повернул кран, в это время вошла Маня. Она открыла дверь ключом и вошла тихо. Он поставил чайник на плиту и, забыв завернуть кран, побежал к ней в переднюю. В передней было не очень светло. Она снимала боты нагнувшись и стоя к нему спиной, так что он не видел ее лица.

– Маня. Я так волновался за тебя.

– Волновался? Я же не маленькая. Ты вечно волнуешься по пустякам. Не могу же я валяться в постели, когда у меня всего-навсего маленькое недомогание и температура тридцать семь и два.

Она посмотрела на него, и он увидел, боже мой, он увидел ее лицо, или то, что недавно было лицом.

– Маня. Да на тебе нет лица.

Он почувствовал, что сказал не то. Это обычное в сущности выражение не соответствовало тому ужасу, который он увидел.

Лица не было, не было носа, не говоря уже о подбородке и бровях, и не было волос на голове. То, что еще недавно было Маниным лицом, – это глаза, по-прежнему синие, и золотой зуб во рту.

– Боже мой! Боже мой! Как же это? Как же ты могла идти по улице с такой, с тако… Где же твой нос? Где волосы? Где…

Сказав это, он почувствовал угрызение совести. Это было слишком жестоко – упрекать ее в том, в чем она меньше всего была виновата. Но что он мог сделать – скрыть от нее, что у нее исчезли нос и волосы, но достаточно ей было провести рукой по лицу или по голове или подойти к зеркалу, чтобы убедиться в этом.

Она подошла к зеркалу и, достав пудреницу из сумки, стала пудриться.

«Боже мой. Она не видит себя, что ли? Может быть, она ослепла?» – подумал он.

– Ты, – сказала она твердо, – мне надоел. Мне надоели вечные твои придирки. То велики ноги. То некрасивые руки. Сейчас ты находишь, что у меня короткий нос и редкие волосы. Мне это надоело. И я предупреждаю тебя, что я уйду.

– Куда?

– А это уж мое дело.

– Но куда же ты пойдешь такая? Кому ты нужна?

– Вот как! Ты находишь! Ты находишь, что я некрасивая, недостаточно красивая для тебя? Ты находишь? Зачем же ты женился на мне? Зачем приставал, дежурил под окнами? Вспомни, что ты говорил о моих бровях и подбородке. Достаточно мне немножко прихворнуть, похудеть и чуть-чуть измениться, как я ему уже не нужна.

Она быстро прошла в спальню и хлопнула дверью. Он тихо подошел к дверям. И услышал ее плач, монотонный, врезывающийся в душу.

И он подумал, что от нее остался голос и ноги, стройные, красивые. Вот и всё.

С тоской он стал ждать вечера. Вечером придет Соня и наконец все выяснится, в самом ли деле с ней случилось это ужасное, внезапное, необъяснимое, или его преследуют галлюцинации и он сходит с ума. Только свежий человек, человек посторонний и в то же время близкий, – подруга Соня могла внести некоторую ясность в эти запутанные обстоятельства. Он посмотрел бы на Маню свежими Сониными глазами и мог бы проверить себя – обманывают ли его собственные чувства – зрение и осязание, – или с ней (мысленно он теперь уже не называл ее Маней) происходило что-то непонятное, необъяснимое, невиданное и неслыханное.

Он пошел к себе в кабинет, сел в кресло и, взяв лист бумаги, стал рассеянно, не глядя на лист, чертить что-то карандашом, может быть, для того, чтобы убить время.

Он думал: одно из двух – или я сошел с ума, или произошло что-то противоречащее законам природы. Если рука бы отвалилась или подбородок отпал вследствие какой-нибудь неизвестной болезни или внешнего воздействия. Но они исчезли сразу, без всякой видимой причины. Как в сказке, не оставив никакого следа.

Он взглянул на бумагу, на свой рисунок, который рисовал машинально, и, боже, увидел безносое, безбровое, ужасное лицо своей жены.

Да, нужен был кто-то посторонний и в то же время свой, с кого можно было взять слово, чтоб он не разболтал, нужен был кто-то, чтоб взглянуть на Маню: так ли это или это галлюцинация, и поэтому он ждал Соню с таким нетерпением, с каким ждут врача.

Звонок раздался в ту минуту, когда он собирался вздремнуть на диване. Разумеется, звонила Соня. Кто же другой так громко и настойчиво мог бы звонить? Он подошел к дверям и положил руку на запор, чтоб открыть дверь, как вдруг одно очень веское соображение заставило его убрать руку: а что, если это в самом деле, в самом деле произошел распад Мани, вопреки законам природы. Разве Соня поймет это и поверит. Ведь она подумает, что он изуродовал Маню в припадке ревности, хотя это абсурд, во-первых, нет никаких следов, а были бы раны. И как могли зарасти раны в два дня. Позавчера Соня видела ее живой, здоровой и веселой. Но что другое могло прийти в голову Соне, кроме этого соображения, что он изуродовал ее нарочно. И потом, можно ли было показать ей Маню? Ведь завтра весь город бы узнал о происшедшем. Ведь в коридорах будут толпиться любопытные и не будет отбоя от телефонных звонков.

«Нет, нет, – сказал он про себя, – ни за что».

Звонок продолжал настойчиво звонить. Маня могла услышать и сама выйти открыть. Он прикрыл дверь в столовую и, встав на стул, оборвал провод, испортив звонок.

Утро следующего дня, туманное, ленинградское, наступило после бессонной ночи.

Они сидели за столом и пили кофе. Время от времени он взглядывал на нее и сразу отвертывался, вздрогнув. Она пила кофе как ни в чем не бывало, поднося чашку единственной рукой к ужасному рту, и нечто кокетливое было в ее позе, в ее оттопыренном пальчике, в ее чистой, белой, холеной руке. Украдкой он поглядывал на ее лицо. То место, где у людей подбородок, она обвязала. Лицо ее было плоским, невероятным, как сновидение, и только глаза, оставшиеся прежними синие ее глаза с негодованием смотрели мимо него на буфет. И думалось ему, что и глаза ее тоже скоро исчезнут, уйдут от него, как ушли подбородок, рука, нос и брови.

Они пили кофе молча. О чем он мог говорить с ней? Ни о чем другом он не мог думать, видя ее, ни о ком другом, как о ней.

Он встал из-за стола, вымыл посуду, убрал ее в буфет и стал собираться на службу.

Раздался стук в дверь.

– Должно быть, испортился звонок, – сказала она. – Надо написать, чтоб стучали. Иди открой.

Он пошел открывать, совсем забыв, что это ему нельзя делать. К счастью, он забыл отцепить дверную цепочку. За дверью стоял водопроводчик.

– Нет никого дома, – сказал Петров, только через мгновение сообразив нелепость им сказанного.

– То есть как нет? А вы? Откройте, мне необходимо осмотреть водопровод.

– Не могу, – сказал Петров и захлопнул дверь перед носом водопроводчика.

В столовой она окликнула его:

– Кто приходил?

– Нищий, – ответил.

И, сказав это слово «нищий», он представил почему-то себя нищим, который ходит от дверей к дверям. «Нищим, вором, кем угодно, – подумал он, – только не этот кошмар».

Прошло несколько дней. На работе сослуживцы стали обращать внимание на Петрова. Первой, кажется, обратила внимание кассирша.