Потом он подумал: а можно ли «ее» носить в боковом кармане, ведь он мог обронить «ее» раздеваясь, наконец какой-нибудь хулиган мог по ошибке выхватить у него «ее» в трамвае, незаметно засунув руку в боковой карман, как это делают воры в трамвае.
Он сшил для «нее» (ухо для него было больше чем простым ухом, и он мысленно не называл его ухом) особый потайной карман и положил «ее» туда.
Началась трудная жизнь.
Да, «она» была у него в кармане, вернее, остаток ее, ухо, но надо было придумать что-то, чтоб ответить любопытным, где она, куда она ушла. И он решил отвечать так:
– Она уехала в Тамбов к бабушке.
Никто из знакомых не знал, что бабушка, которая действительно жила когда-то в Тамбове, скончалась уже, кажется, пять лет тому назад.
Да, решил он, она уехала в Тамбов к бабушке. И ему самому казалось: а не уехала ли она в самом деле в Тамбов и, может, скоро вернется. Должна же она в конце концов вернуться?
Однажды, возвращаясь со службы, он встретил Соню, подругу Мани, и уже хотел отвернуться, но уже было поздно. Она узнала его.
– Виктор, – сказала она игривым тоном. – Ты куда?
– Домой.
Он уже приготовился сообщить ей о бабушке из Тамбова, куда уехала Маня, как вдруг Соня сделала сочувственное лицо и сказала:
– Ничего, Витя. Привыкнешь. Это бывает со многими.
«Боже мой, – подумал он, – неужели еще с кем-нибудь произошло нечто подобное. Но откуда же она знает о том, что исчезла Маня?»
– Ничего, Витя. Ты себе найдешь другую. А она поступила решительно и внезапно. Но что делать? Таков у нее характер. Решила уйти и ушла.
– Но зачем же таким образом, так ужасно?
– Всякий поступает по-своему, – сказала Соня. – Большинство уходит сразу. А она уходила от тебя понемножку. Такой уж у нее характер.
– Но куда, куда она ушла? Ведь ее нет. Она исчезла совсем. Вопреки законам природы.
– Ну, как сказать. Для кого – совсем, а для кого не совсем. А насчет природы – успокойся. Природе нет до этого дела. И вообще, смешно рассуждать о природе, когда уходит жена.
– Но где же она? Где?
– Не скажу, – ответила Соня. – Да и зачем тебе, Витя. Ты еще не стар и найдешь другую.
Она махнула сумочкой и побежала на тонких своих дамских ножках, на быстрых ножках, похожих на козьи.
Придя домой, он вытащил ухо из кармана и нежно поцеловал его. Да, это все, что она оставила ему, немного, но лучше мало, чем ничего.
Он вспомнил слова Сони и усомнился. Может ли быть так, что она ушла от меня к другому? Нет, она исчезла вопреки законам природы. Можно ли верить Соне, этой сплетнице и черствой душе? Да если бы она и ушла, зачем бы она оставила ухо. Маня так любила свои уши. Да, он был уверен, что Соня все выдумала. Разве можно ей верить. Ей даже не верила Маня, когда была здорова и невредима. С этой мыслью он лег спать.
Но утром – может ли это быть? – он встретился лицом к лицу с ней, ну, разумеется, с Маней, возле сосисочной на Михайловской. Она шла под ручку с каким-то и смеялась. И рот ее был прежним, и подбородок. Боже мой. И тот, что был с ней, в сером коверкотовом пальто, держал крепко ее под ручку и тоже смеялся. Боже мой, и ноги, и туловище, и руки ее, Манины руки. Петров растерялся. Он чуть не позвал ее: Маня! Она взглянула на него синими прекрасными глазами и удивленно подняла брови, словно не она исчезла, а он исчез вопреки законам природы.
Тогда он, Виктор Владимирович Петров, подошел к ней, приподнял ее шляпу и увидел, что у нее не хватает одного уха.
– Позвольте, – сказал ее спутник. – Я позову милиционера. Вот нахал!
– Нет, – сказал Петров. – Я не отдам тебе ухо. Я не дам тебе ухо. Я не отдам.
И, повернувшись, пошел домой.
<1938>
Горячий ручей
Я играл в лесу. Ручей кипел у моих ног. Вода была желтая, а камни зеленые. Траве было тепло возле ручья. Сосны отодвинулись от ручья. Они, наверно, боялись ручья, их корням было жарко.
Тогда я еще не знал, что горячие ручьи редкость.
Я играл у ручья с изюбром, вырезанным из сосновой коры Микулой. Микула был слепой орочон. Правый глаз его был мертвый, а левый видел все, как вечером, смутным.
Я играл один. В поселке, кроме меня, не было детей.
Между двух гор стояли три дома в лесу и маленькая баня. В баню бежала горячая вода из ручья по желобку. Возле бани ходил олень, щипал мох. Это был олень орочона Микулы. В бане мылась моя мать. Она сидела в сосновой бочке, вделанной в пол, и горячий ручей, пахнувший горой и лесом, бежал к ней на колени.
Отец стоял у окна в большом доме и чистил ружье. Он собирался на охоту.
В двух других домах жили три китайца и орочон Микула.
Я любил китайцев. В доме у них пахло пампушками. Китайцы были легкие люди и говорили на своем прекрасном и непонятном мне языке.
– Коля, – просили меня китайцы, когда я приходил к ним, – сыграй, Коля.
Я играл им на маленькой гармошке, подаренной мне проезжим кооператором. Китайцы трогали меня быстрыми пальцами. На пальцах у них были длинные ногти, и пальцы у них были тонкие, живые, непохожие на пухлые пальцы моего отца.
Отец мой был толстый человек и, когда подымался на гору, пыхтел. Я знал, что у него было больное сердце. Отца я боялся. Он был строгий. И мать иногда плакала. Она просилась в город. Город был очень далеко. Она жаловалась, что вышла замуж за нелюдима, за лесного бродягу, который не любит никого, кроме китайцев и орочон, и что гора дороже ему жены и ребенка. Мать плакала, а отец хмурился.
– Нина, – говорил он, – я тебя не задерживаю. Поезжай.
Но мать не уезжала.
Отец мой любил гору и горячий ручей. Он искал что-то, – не золото, которое искали китайцы, а что-то другое, что было дороже золота.
Теперь мне известно, что отец мой был чудак и что в тайге он искал необыкновенных людей. Он хотел написать книгу. Отец мой не был писателем, он был мечтателем и в тайге собирал сказки, записывал рассказы досужих людей, орочон и приискателей.
В это утро, как я уже сказал, моя мать мылась. Ручей журчал по деревянному желобу, и мать моя, как и я, любила, наверное, его шум. Она распахнула дверь мокрой рукой и позвала отца, чтоб он сходил за водой. Отец принес из реки ведро студеной горной воды и подал его матери. Я это видел. Олень смотрел на мою мать в открытую дверь. Отец что-то сказал матери, она рассмеялась и закрыла дверь. Я видел, как показались ее плечо, белая рука и спина, закрытая длинными распущенными волосами. Отец, насвистывая, пошел в дом. Он шел покачиваясь, утренний, счастливый, и подмигнул мне. Я смотрел на китайцев. Они сидели на высоком берегу бурной нашей реки и промывали золото.
Ручей, журча, бежал в лес. Он звал меня в лес с собой. Над синими деревьями висело облако, наполовину розовое, наполовину белое, утреннее облако, похожее на изюбра.
Я шел по берегу горячего ручья. Возле ручья росли кусты с розовой нежной корой. Мне хотелось срезать ветку и сделать из нее свистульку. Я шел по берегу ручья и слышал его шум. Показалась дорога. Дорога была узкая, протоптанная оленями. Я знал, что она терялась в тайге. К людям в город у нас была одна дорога – река. Моя мать любила смотреть на реку. Река текла к другой большой реке, на берегу которой стоял город.
Я наклонился над низким кустом, чтобы срезать ветку, и услышал топот. Словно табун диких оленей бежал по тропе. Из лесу выехали всадники. Они куда-то торопились, – должно быть, ехали к нам в гости. Один из них остановился и спросил меня:
– Папа дома?
– Дома!
– А мама?
– И мама дома.
Он посмотрел на меня внимательно.
– Как же тебя звать? – спросил он меня.
– Коля.
– Молодец, Коля, – сказал он и ласково мне улыбнулся большим ртом.
Я задержался, срезая ветку, и отстал от всадников. Я любил гостей. Гости привозили с собой незнакомое, веселое, что-то другое, чего не было у нас. Мать моя смеялась, когда приезжали гости. Лицо у нее оживало. Отец рассказывал гостям о своей жизни у горячего ручья. Я садился на колени к гостям и смотрел им в рот. Мне хотелось, чтоб гости остались у нас навсегда. Но в этот раз гостей ехало очень уж много.
Я сел в траву, чтобы сделать свистульку из срезанной ветки. Мне хотелось показать свистульку гостям. Рука моя торопилась, и я испортил ветку. Мне пришлось вернуться и срезать другую ветку. Я сделал из нее свистульку. Свистулька получилась хорошая и свистела, как птичка, словно птичка сидела у меня во рту.
Я шел посвистывая. Олень по-прежнему ходил возле бани и щипал мох. Матери моей, наверное, в бане уже не было. Она, наверное, была с гостями. Я подошел к оленю и погладил его. В ладони я почувствовал влажный олений рот.
У крыльца я увидел гостей. Они сидели на лошадях. И только тот, с большим ласковым ртом, что спрашивал меня в лесу, стоял на крыльце и смотрел на солнце над рекой, на дальние горы, нежные и небесные, на горы, которые сливались с лесом и с небом. Отца моего не было с гостями. Дверь в наш дом была открыта, и там было тихо, словно никого не было.
– Коля, – сказал мне человек с большим ласковым ртом, – иди-ка сюда.
Я подошел к нему.
– Мальчик, – сказал мне тот высокий человек. – Иди посмотри на папу. Мы убили твоего папу. Он там лежит, твой папа, на полу.
Я вошел в тихий наш дом. Мне стало душно, как во сне, и хотелось крикнуть. Но, как во сне, я не мог крикнуть: на полу лежал мой отец.
– Папа, – сказал я, – они говорят, что они тебя убили. Папа, они тебя не убили? Папа!
Я положил руку на грудь отцу, и пальцы мои попали во что-то живое, липкое.
– Папа, – сказал я, – за что они тебя убили? Папа, да папа же! Папа! За что они тебя убили? Папа!
В комнате жужжала муха. Ей было душно. Она билась о стекло, просилась в лес. Я распахнул окно. Но ветра не было. И в комнате по-прежнему было душно, как во сне. Отец мой лежал на полу, и голова его смотрела на меня.
Вещи стояли прежние. На стене тикали часы. Гости ничего не тронули. Даже ружье, которое отец чистил, висело вместе с патронташем и тунгусским ножом на большом гвозде в углу.