Обрывок реки — страница 46 из 78

Мы ехали с Микулой, обрадованные, что звери понимают нас и уступают нам дорогу.

Микула дремал, а я думал о тех людях, которые встретят нас в больших пихтовых лесах, и как я буду рассказывать им о нашем разговоре с медведем.

Вдруг стало тихо, так тихо, как было в нашем доме, когда мой зарезанный отец лежал на полу.

Реки не было слышно. Я разбудил Микулу. Он прислушался, но реки не было. Мы потеряли ее. Реки не было, и не слышно было ее шума, и некому было теперь вести нас к людям в большие пихтовые леса. Теперь мы были одни в горелом лесу.

Микула потрогал деревья, но рука его не узнала их: где росли сосны – стояли мертвые черные стволы с углями вместо ветвей.

Было тихо и черно в темном обгорелом лесу, мне стало страшно, и я заплакал.

В это время стая гусей пролетела над нами. Они летели к озеру или к реке. Мы пошли в ту сторону, куда они летели. Я вел оленя.

И опять было тихо, все вокруг нас умерло, и только небо было живое, светлое, как река.

– Микула, – спросил я слепого, – мы заблудились?

– Да, – сказал слепой.

– Если мы не найдем реки, мы умрем, Микула?

– Умрем, – сказал орочон.

– Послушай, Микула, я не хочу умирать. Я не хочу, чтобы ты умер, Микула.

– Я тоже не хочу умирать, – сказал орочон.

– Мы не умрем, Микула. Я знаю. Не может быть, что мы умрем. Я не хочу умирать.

Микула молчал.

Олень шел еле-еле. Он стал тонким и походил на тех оленей, которых я вырезал из доски. Олень плакал. Он умел плакать тихо. Большие слезы висели у него в глазах. Он, должно быть, как и я, не хотел умирать.

– Послушай, Микула, кто из нас первый умрет?

– Не знаю. Наверно, я, – сказал слепой.

– А как же я буду без тебя, Микула? Мне плохо будет без тебя. Я не хочу без тебя.

– Не знаю, – сказал орочон.

Стало совсем темно в черном лесу. В небе показалась луна. Она была милая, маленькая, такая, какую я видел из окна нашего дома.

– Нет, – сказал я Микуле, – мы не умрем, ни я, ни ты.

– Не знаю, – сказал орочон. – Сейчас я ничего не знаю. Руки мои не видят, не знают. А твои глаза глупые. Маленький ты еще. Помолчи.

Утром олень едва встал. Корму и воды не было на нашем пути, рот его высох. И у меня тоже во рту было сухо, не хватало слюны.

– Микула, – сказал я орочону, – сегодня, наверно, мы умрем. Как умирают, Микула? Я не видел, как умирают.

– И не надо, – сказал орочон. – Не говори. Не надо так много говорить.

Олень умер. Он умер просто. Сначала мы думали, что он встанет, но он не встал, он не мог встать, он был мертв.

Олень умер днем. И у меня не было сил идти. Микула понес меня. Он нес меня, и хотя было светло в черном лесу, но лес был по-прежнему тих, а мне казалось, что я по-прежнему сижу на оленьей спине.

Когда я открыл глаза, я увидел себя на земле. Микула лежал возле меня. Он, должно быть, спал, и мне не хотелось его будить.

Я долго ждал, когда он проснется. И вдруг мне стало страшно, я подошел к нему и стал его толкать.

– Микула, ты не умер? Микула! Да Микула же…

Микула проснулся. Его голос был слаб, как эхо.

Оказалось, что Микула не мог идти. И я тоже. Мы поползли.

– Микула, а все-таки мы не умрем, – шепнул я ему. – Вот увидишь, что мы не умрем. Я не хочу умирать.

– Не знаю, – сказал он тихо.

Мы ползли недолго. Снова лежали. И я заснул. Когда я проснулся, Микулы не было. Я крикнул, но никто не ответил мне. Тогда я побежал, я бежал недолго. Мне казалось, что я сплю и ползу во сне. Я чувствовал себя как в жару во время болезни. Я полз. И было темно вокруг меня. И я думал: вот сейчас я умру.

Но руки мои ожили, они были в чем-то живом. Ручей кипел, холодный, возле моего лица. Я почувствовал запах травы. Воздух был густ и сладок. Пахло пихтами. Я был в большом пихтовом лесу, про который мне говорил Микула.

Лежа в траве, я пил, как пьют олени. Глаза мои были в воде, нос, рот были в воде, и руки тоже. Я был в живом лесу. И тут недалеко, наверно, были люди. Но Микулы не было со мной. Он, наверно, ушел от меня, чтоб умереть. Он не хотел, чтоб я увидел, как он будет умирать. А может быть, был жив и ждал меня в пихтовом лесу?

Я крикнул. Эхо ответило мне. И голос у меня был громкий, радостный. Я встал и пошел по мокрой, по живой траве, и руки мои трогали деревья, как руки слепого.

Богач Тютька

– Послушай, Нот, – сказал Тютька. – Дай я тебе отрежу ухо.

– Ухо, значит, мне отрежешь, – сказал Нот. – Которое ухо? Правое? Левое?

– Пожалуй, правое, – сказал Тютька.

– Ну, уходи! Зачем пришел? – сказал Нот.

– Еще спрашиваешь «зачем?» – Жену мою украл. Зачем украл мою жену?

– Уходи, Тютька. Ну, уходи, – сказал Нот.

– Нет, я сейчас не пойду, подожду, когда ты заснешь. Как только заснешь, подойду и отрежу твое правое ухо.

– Что ж, – сплюнул Нот. – Я без правого уха проживу. А ты без жены не проживешь. Не любит она тебя, Тютька.

– Молчи, Нот! – сказал Тютька. – Ухо я тебе отрежу и брошу своим собакам. Только вот беда, не станут есть собаки твое грязное ухо. Брезгливые у меня собаки.

Тютька был пьян, и в правой руке у него торчал большой нож, которым он свежевал собак. В правой руке у него был нож, а в левой – ремень. Он, должно быть, хотел связать Нота этим ремнем, прежде чем отрезать у него ухо.

– Уходи. Что не уходишь? – сказал Нот. – Раз говорю уходи – значит, уходи.

– А вот я не пойду, – сказал Тютька. – Моя жена с тобой спит. Я хочу посмотреть, как она с тобой спит. Может быть, она с тобой и не спит.

– Сиди, – сказал Ног, – раз не хочешь уходить. Хоть всю ночь сиди. Мы спать будем, а ты сиди. Смотри на нас, как мы спим.

В зимник вошла Ы, прежняя жена Тютьки, нынешняя жена Нота. Она вошла и даже не взглянула на Тютьку, будто его и не было здесь, Тютьки.

– Где у тебя корыто? – спросил Тютька у прежней своей жены.

– Здесь корыто, – сказала она. – Зачем тебе корыто?

– Тебе корыто понадобится ночью. Ухо Ноту отрежу, корыто подставишь, чтоб кровь зря не пропадала. Собаки съедят кровь.

– Уйди, – сказала Ы. – Надоел ты нам.

– Пусть сидит, – сказал Нот. – Он хочет посмотреть, как мы спим. Пусть посмотрит.

– Пусть смотрит, – сказала Ы и стала снимать с себя торбаза.

– Торбоза-то мои, – сказал Тютька. – С другим живешь, а мои торбоза носишь.

– Твои, так возьми, – сказала Ы и бросила ему торбоза. Тютька сложил торбоза, положил их себе за пазуху и стал смотреть, как Ы снимает с себя рубаху. Тютька смотрел на ее рубаху. Рубаху она сшила из бумазеи, которую Тютька купил для нее у китайца. За эту бумазею он отдал четыре лахтачьи[11] шкуры. Он тогда переплатил. Если б он немножко поторговался, китаец бы отдал, пожалуй, бумазею за три лахтачьи шкуры. Теперь Ы живет с другим, а носит рубаху из его бумазеи.

– Эй, ты! – сказал Тютька. – С другим спишь, а мою рубаху носишь.

Ы свернула рубаху и бросила Тютьке.

Тютька положил рубаху за пазуху, где уже лежали торбоза.

– Теперь уходи, – сказала Ы. – Свое получил и уходи.

– Нет, – сказал Тютька, – Я еще не все получил.

Он подошел к Ы и, схватив ее за уши, сказал:

– Серьги-то из моего серебра. Русскому купцу я две выдры за них отдал. С другим ночуешь, а мои серьги носишь.

Ы закусила губу. Ей не хотелось отдавать серьги. Но она все же сняла серьги и бросила их на пол к ногам Тютьки. Тютька нагнулся, поднял серьги и сунул их за пазуху, где уже лежали торбоза и рубаха.

– Все получил? – спросила Ы. – Если все получил, уходи.

– Нет, – сказал Тютька. – Я получил не всё. Серьги я получил, теперь уши мне надо.

– Зачем тебе мои уши?

– Соседям хочу показать. Скажу, Ноту она досталась безухая. Соседи будут смеяться.

– Не ври, – сказал Нот.

– Вот увидишь! – сказал Тютька. – Всем буду показывать. «Вот, скажу, какие маленькие у ней уши». «Уши, скажу, любил, а ее не любил. Ее отдал, а уши себе оставил».

– Уходи! – сказала Ы. – Не хочу я тебя слушать.

– Нет, – сказал Тютька. – Я хочу посидеть посмотреть, как вы будете спать.

– Пусть смотрит, – сказал Нот и стал раздеваться.

– Ну-ка, обними меня, Нот, – сказала Ы. – Крепче обнимай. Ну, еще крепче. Вот так.

– Ух! – сказал Тютька, – ух! ух! Отрежу я вам уши.

Утром Нот вышел из зимника, а Тютька уже стоит возле дверей с ножом. С ножа кровь капает.

– Здорово, Тютька, – сказал Нот. – Что за ушами не пришел? Я тебя всю ночь ждал. Думаю: что это Тютъка не идет резать мне уши?

– Ух! – сказал Тютька, – ух! ух!

– Дай дорогу, – сказал Нот. – Что дорогу загораживаешь? Надо будет собак покормить. Однако проголодались.

– Теперь не проголодаются, – сказал Тютька, вытаскивая из-за пазухи что-то. – Зачем их кормить? На, считай.

И Тютька бросил в снег собачьи хвосты. Нот узнал хвосты своих собак.

– Да, – сказал Нот. – Значит, ты убил ночью моих собак?

– Нет, – сказал Тютька. – Не ночью, а утром. Ночью было темно. А утром было светло. Унес я твоих собак и бросил в прорубь. Хвосты тебе оставил. На, возьми хвосты. Хорошие были у тебя собаки.

– Значит, разорил ты меня? – сказал Нот.

– Не знаю, – сказал Тютька. – Одну сучку я тебе оставил. Белую сучку.

– В прорубь, что ли, мне теперь прыгнуть вслед за моими собаками! – сказал Нот.

– Вот, вот, – сказал Тютька. – Надо прыгнуть в прорубь. Вот, вот!

– Ы, иди сюда! – крикнул Нот.

Ы, услыша крик Нота, вышла из зимника.

– Не плачь, Ы, – сказал Нот. – Не надо плакать.

Ы, увидя кровь, капавшую с ножа Тютьки, спросила:

– Чья это кровь, Нот? Это не твоя ли кровь?

– Это кровь наших собак, – сказал Нот. – Тютька зарезал ночью наших собак. Не плачь, Ы, не надо плакать.

– Надо, – сказал Тютька, – пусть плачет. Я для того и убил собак, чтобы она плакала.

Ы нагнулась и, подняв собачьи хвосты, стала их гладить, ласкать стала их, как будто они были живые хвосты живых собак, будто и собаки тоже были здесь вместе с хвостами.