Ах, что за молодчина Настя! Какая она умница! Она ставила вопрос так, что если все не выйдут на покос, даже школьники, то это будет беда.
И слово «беда» звучало так больно, так лично, что у каждого было чувство, что может что-то случиться непоправимое, но оно не случится, если все послушают председателя и выйдут косить.
В голосе Насти были гневные нотки, когда она говорила о тех, кто любит прикидываться больным, и она посулила тем, кто будет отлынивать, написать на фронт фронтовикам: «Они кровь проливают, гонят Гитлера, а вы что же делаете, а? Какая от вас помощь?»
Вопрос она ставила правильно, категорически, так, как если бы от того, что все или не все колхозники выйдут на сенокос, зависеть будет все, а главное, уйдет Гитлер за Неман и очистит нашу землю или нет, не уйдет.
– А косы-те кто будет отбивать? – крикнул кто-то.
– Это можно, пожалуйста, – взял слово Парфен Иванович. – Косу и я тебе могу отбить. Если, конечно, ты меня попросишь об этом. Понятно вам или нет?
Косить вышли все, даже Сундукова. Настя ходила довольная, Парфен Иванович сидел, подложив под себя ноги, и отбивал косы.
Время измерялось взмахом косы. Лида собирала сено граблями. Солнце обжигало плечи. На спине что-то беспокоило, что-то сухое, постороннее, не то забрался муравей, не то насыпалось сено за рубашку. Возле дороги уже стоял высокий квадратный зарод.
Петр Тихонович с письмами и газетами приезжал прямо на покос. Шел он как-то нерешительно, и вид у него был такой, словно ему было досадно, что здесь нет окна и он не может постучать в стекло пальцем.
Лиде он передал конверт, запечатанный сургучной печатью. В конверте письмо от Хворостовой из Ботанического сада (уже третье письмо) и какая-то бумажка с печатью.
– Уж не вызов ли? – спросила тетя Дуня.
– Кажется, да.
Подошла Настя и спросила грустным голосом:
– Уезжаете от нас, Лидия Николаевна, скоро?
Да нет, не завтра, Настя. Я еще поживу.
А сердце билось рывками, тревожно, и все, и трава, и гора, убегающая вверх, и ель, возле которой, подпрыгивая, суетилась с граблями тетя Дуня, – все уже казалось как из окна вагона в поезде, который вот-вот отойдет.
Парфен Иваныч, склонив голову набок, отбивал косу Сундуковой, и легкий звук прыгал то здесь рядом, возле ног Сундуковой, в траве, то где-то далеко за горой и в лесу, и от этого далекое становилось близким, а близкое далеким оттого, что прыгал этот замечательный живой и быстрый звук.
– Если захочешь, – сказал Парфен Иванович, передавая Сундуковой ее косу, – можешь даже бриться. Понятно тебе или нет?
– Я не мужик, – рассмеялась игриво Сундукова. – Я без бороды.
– Ну, ну. Чего стала? Сегодня такое время: что-нибудь надо одно: или косить или шутить. Я так ставлю вопрос, – сказал Парфен Иванович.
– Правильно ставишь, – согласились бабы.
Возле оврага было прохладно. Блестел узкий ручеек, выглядывая из-под сучьев. На кустах висела зеленая, еще твердая смородина. Овечьи следы в засохшей грязи. Лида зачерпнула ладонью воду. На дне ладони словно лежал и таял кусочек льда. Какая-то тоненькая птичка порхнула крыльями возле самого уха, села и закачалась вместе с веткой только мгновение, потом нырнула в воздухе и скрылась. Может, в траве у нее было гнездо. И Лида возвращалась осторожно, боясь наступить на гнездо.
Июнь прошел, как один большой солнечный и хлопотливый день. Забот прибавилось. Надо было обшить ребят, да и себя привести в порядок. Не ходить же по Невскому в порыжевшей от солнца юбке.
Как-то утром приковыляла тетя Дуня с криком:
– Осподи, что же делается, а?
И вывела Лиду за руку во двор. И когда вела за руку, у Лиды в сознании мелькнуло: уж не натворили ли там чего Ваня с Галей у тети Дуни на огороде или оставили незакрытой калитку и впустили в огород парфеновского козла.
Возле огорода толпились бабы и охали. Черемуха, еще веселая, зеленая вчера, сегодня сморщилась за одну ночь и стояла, вся опутанная пылью и паутиной, и на ней не было не только ни одного цветка, но и ни одного листика. Все за ночь съели откуда-то взявшиеся червяки. И червяки эти ползали еще по живым ветвям, покрывая всё как известью чем-то белым, мертвым, а рядом с черемухой стояла береза с зелеными листьями, и на ней не было ни одного червяка.
– Чего же это будет? – спросила тетя Дуня Лиду. – К несчастью какому или так?
Но в это время подошел старик Елохов, рассмеялся, схватил с ветки червяка и потрогал его.
– Зря тоскуете, бабы. Этому червяку похвальную грамоту присудить надо. Большой, предсказывает он, в этом году будет урожай. А черемухе-то ничего. Она отойдет. Я на своем веку это видывал четыре раза. Большой ноне надо ожидать урожай.
Лида поехала в Молотов оформлять пропуск.
В городе она задержалась недолго. В комнату начальника того отдела областной милиции, где выдавали пропуска, хотя и была очередь, но очередь шла быстро, и Лида, получив уже заготовленный заранее пропуск, вышла на солнечные улицы. Воздух гудел от рева моторов. Но в небе не было ни одного самолета. Гудело оттого, что где-то недалеко стоял завод, где испытывали авиамоторы. Временами сотрясали воздух пушечные выстрелы. Это испытывали пушки на пушечном заводе. Лида знала это с тех пор, как приехала сюда, что каждый пушечный выстрел означает, где-то уже готова новая пушка.
В вагоне опять к ней подошел тот же слепой с книгой и предложил погадать. И Лида поймала себя на сильном желании погадать еще и узнать, совпадет ли новое предсказание с тем, что сказал слепой раньше. Но ей вдруг почудилось, что слепой трогает немытыми пальцами не книгу, а ее, Лидину, душу.
Неделя, которую Лида положила себе на сборы, уже близилась к концу. Уже были связаны, сложены, обшиты мешками вещи, и на них химическим карандашом были написаны фамилия владельца и ленинградский адрес, нет, не Моховая, где у Лиды не осталось ничего, кроме воспоминаний, а Карповка на Петроградской стороне, квартира Е. И. Хворостовой, где Лида предполагала остановиться на первое время, пока не получит жилплощади.
Только на первые два-три дня.
Каким милым, дорогим казалось теперь все, что должно было остаться здесь: и чистая половина тети-Дуниной избы с огромной печкой, и окно, в которое видна гора, круглая посредине, а потом вдруг крутая, острая, с синей заплатой леса и с желтой заплатой полей, и даже труба ЗакамТЭЦ с огромной волной дыма, и все избы, бани, изгороди, кусты, тропинки.
И вот Лида уже везла вещи на станцию, озабоченная и чуть огорченная всем предстоящим и в то же время довольная, радостная.
С крыльца своего дома на нее смотрел старик Елохов, трогая свою белую бороду длинными пальцами, толстый, похожий на прасола, в длинной, как кафтан, рубахе, смотрел и щурился и, видимо, что-то даже сказал, но Лида не разобрала что.
Лошадь бежала резво. Вещи прыгали и били тетю Дуню по ее деревянной ноге.
– Черемуха-то, а, – сказала тетя Дуня, – в нашем-то огороде во второй раз цветет.
– А у Парфен Иваныча?
– Тоже. Старик-то не соврал.
И Лида подумала, что в хлопотах она даже не заметила, что черемуха цветет второй раз в течение одного лета, но ей сейчас не до того: нужно достать билет и сесть с детьми и вещами в поезд, который на этой станции будет стоять всего пять минут.
Пришли Лиду провожать школьники и даже старики. Бабы принесли ей вареные яйца, ягоды, столько ягод, что их будет не съесть. Небо было темное, с синим тревожным светом. Раздался сухой раскат грома, стало душно, и вдруг кто-то заплакал глубоко, искренне. Лида по голосу узнала Настю и поцеловала ее в мокрые губы, но не успела проститься с Сергеевной и тетей Дуней, как подбежал поезд. Не сразу нашли вагон, втолкнули детей и уже на ходу бросали вещи. Лида посмотрела на провожатых – блеснуло и раскатилось грохоча, поезд шел уже вовсю, и все осталось позади сразу, а в открытую дверь теплушки синело темное небо. По крыше вагона забарабанил дождь.
Глава двадцать шестая
На каждом растении дощечка. На ней латинское название. Возможно, что русские женщины, недавно еще работавшие в колхозе, поливая растения, называют их по-своему, по-русски, по-деревенски. Их связывает с этими растениями нечто большее, чем время и обязанность, их связывает страдание. Они поливали их в 1942 и 1943 году, когда воду надо было носить в ведрах из Невы и когда в Ботаническом саду звенело стекло, оттого что снаряд разрывался возле оранжереи.
На земном шаре около четырехсот тысяч видов растений, и еще не создано такое стеклянное небо, под которым они были бы собраны все. Но в детстве Ляля думала, что эта участь всех тропических растений – быть занумерованными и стоять с латинским названием, от которого всегда пахнет аптекой (и как они только не засохнут от этих названий), и только русским деревьям – осине, березе, сосне, иве, рябине, калине – суждено свободно расти и цвести.
Ей помнится, как она приходила к отцу в оранжерею. Растения спали. И казалось, не спал только кувшинчик, а дремал и переваривал свою пищу.
Окоченели саговники, погибли, как погиб бы слон на льду Чукотки.
Но сколько растений удалось сберечь, сохранить, и сейчас они цвели.
Под открытым небом рядом с кленами стояли растения Японии и Индокитая. Их выставили сюда в горшках или временно пересадили, лето обещало быть теплым, сухим.
А в той оранжерее, где когда-то стояли жирафоподобные пальмы, трогавшие своей верхушкой стекло потолка, теперь был детский дом, ясли для детей-пальм и детей-папоротников. Молодые растения росли буйно, казалось, даже заметно простому глазу, как на картинах Ван Гога. Пройдет несколько лет, и ленинградец потянет на себя обжигающую морозом дверную ручку и прямо из зимы войдет в тропический лес.
Ляля привела сюда брата Жоржку, приехавшего с фронта на два дня, и, пожалуй, жалела о том, что привела. Жоржка шел и смотрел с каким-то недоверием на все эти растения, и легкая усмешка была на его губах. Вероятно, он думал в это время: да, конечно, все это интересно, но ведь в мире, и в Ленинграде особенно, много более важного, существенного, чем все эти орхидеи. И вероятно, много есть в Ленинграде людей, которые ни разу за всю жизнь не бывали в Ботаническом саду и от этого не стали хуже.