Обрывок реки — страница 72 из 78

И если это был бы не Жоржка, другой, она бы стала возражать, рассказывать о том, что сам Петр I, практичнейший и самый дальновидный из людей своего века, приказал создать Аптекарский огород, из которого и вырос впоследствии ленинградский Ботанический сад, и что в гербарии есть растения, собранные и засушенные лично Петром I, и что во время блокады Ботанический сад снабжал огороды города рассадой, а аптеки и госпитали аптекарскими растениями. Все бы это она сказала, если б это был не ее брат Жоржка. Но с Жоржкой, с братом, она не умела спорить, и ей всегда казалось, что она права, а он не прав.

– Пойдем-ка лучше пить чай, – сказала она.

– Отчего ж, – ответил Жоржка, чтоб сделать ей приятное. – Еще посмотрим.

Пили чай не в столовой, а в Лялиной комнате, и Жоржка посматривал на картину Челдонова: почему она уцелела, когда не осталось ни одной из других висевших еще с детства картин.

В прихожей, дребезжа, зазвенел звонок. Ляля выскочила и возвратилась с телеграммой.

– От одной женщины, – сказала она. – Едет в Ленинград с детьми. Я ее решила пустить к себе на время. Ей и остановиться-то негде. Дом разбомбило.

– Учились вместе? – спросил Жоржка.

– Нет. Жена одного знакомого. – Помолчала. – Челдонова помнишь?

– Художника-то? – нахмурился Жоржка.

Он вспомнил последнюю их встречу и как Челдонов попросил остановить машину и вышел, а машина пошла. Рассказывать об этом Ляле не стоит, начнутся расспросы, упреки, и выйдет так, что Челдонов погиб из-за него, а может он живой. Но даже если он и погиб, в мыслях у Жоржки ничего не изменилось по отношению к нему: художник, и только, и, вероятно, очень задавался, что талант, а талант или нет – судить не мне, ну а если даже талант, так что?

Ляля вымыла комнату, в которой будут жить Лида и дети. Заняла у соседей стулья, – придут, некуда будет сесть. Купила в комиссионном этажерку. Комната не должна была выглядеть пустой. И уже не в первый раз подумала: интересно, какая она, эта Лида – высокая, с красивым, замкнутым, неподвижным лицом и с холеными пальцами, как у кассирши в Гастрономе, что на углу улицы Кирова и Большого, или, скорее всего, коротконогая, с воспаленными глазами и суетливой мыслью: что где дают и нет ли знакомого в тресте столовых?

Через два-три дня она должна уже быть здесь.

Ляля подходила к стене, на которой висел пейзаж Челдонова, смотрела и не могла решить, убрать ли картину или оставить висеть.

Ей самой было неясно, как поступит она: заговорит ли с Лидой о ее муже и о тех неясных, в сущности чистых отношениях ее, Ляли, к Челдонову, неопределенных, но которые, даже если говорить об этом словами, опошлятся, станут определенными потому, что ей не удастся найти нужные слова. И как она будет говорить об этом, о чем она даже не хотела часто додумывать до конца, с какой-то кассиршей с неподвижным лицом или с коротконогой гражданкой, у которой воспалены глаза и суетится в голове, не дает покоя промтоварная мысль, и которая устроит, конечно, скандал, в сущности за что? За то, что Ляля любила Челдонова и скрывала это от него, а он к ней относился, как, вероятно, относится ко многим своим знакомым молодым девушкам.

Накануне того дня, в который она предполагала, они приедут, Ляля позвонила на Московский вокзал. Ей ответили, что поезд, с которым возвращаются в Ленинград эвакуированные, теплушечный 505 или 503 и твердого расписания у него нет, можно только предполагать, что придет он вечером следующего дня.

В эту минуту, когда Ляля собиралась выйти из дома и поехать на вокзал встретить Лиду, в передней задребезжал звонок. Ляля левой рукой зажгла свет, а правой открыла дверь.

В переднюю вошел и бросил вещи человек в брезентовом пальто, тот самый, у которого она украла два полена, ледяшки-глаза смотрели, как в замочную скважину, на ногах были не валенки, ботинки, по случаю лета, но раздался скрип знакомый, унылый, точно на полу уже был снег. Остановился посреди передней и через плечо Ляли заглянул дальше в комнаты.

– Что вам надо? – спросила Ляля.

– Мне? – И усмешка поползла, и показались редкие зубы.

Но в эту минуту вошла незнакомая женщина, и тоже с вещами, и двое детей. И у детей в руках тоже было по маленькому узлу. У женщины было растерянное выражение лица, она посмотрела на Лялю и вдруг сказала:

– Мы, должно быть, не туда. Скажите, где квартира Хворостовой?

Ляля не сразу ответила, что Хворостова это она.

– А вы кто? Случайно, не Лида?

И это «случайно» прозвучало не к месту, глупо, но откуда же она могла знать, что поезд придет раньше, чем его ожидали на вокзале, а Лидины вещи принесет гражданин в брезентовом пальто. И оттого, что он пришел сюда, прямо на квартиру, в том же брезентовом пальто, а под ногами у него заскрипело, когда он сделал несколько шагов, или оттого, что по лицу ползла усмешка, как тогда на рынке, у Ляли в груди перехватило дыхание, словно в то мгновение, когда она выхватила у него из-под мышек дрова, а он вот стоял здесь, точно на свете не существовало времени или время не двигалось, а стояло на одном месте.

– Вот что, – сказал гражданин в брезентовом пальто не то Ляле, не то Лиде, не то им обеим. – Придется пятиалтынный набавить. Понятно?

– За что же это? – спросила Ляля.

– Эта гражданка говорила: в первом этаже. А какой же это первый? – Усмешка опять поползла. – Разве только что первый от крыши.

– Я же это не знала, к тому же я, кажется, и так не мало… – Лида взглянула на Лялю, отчего-то сконфузилась и стала доставать из сумки деньги.

– А мне это ни к чему, что ты не знала. – Человек в брезентовом пальто перешел сразу на «ты». – Мне ваше – что Володе вашему каша. Володей мальчика-то или как зовут его? Пятиалтынный придется прибавить.

– Это еще что! – сказала Ляля. – Раньше дровами спекулировал, а сейчас с людей шкуру драть, с жены фронтовика. В милицию сведу.

– В милицию сведешь? – Усмешка ползла, ползла медленно, а глаза-ледяшки смотрели, трогали Лялю. – Интересно.

– Сведу, – сказала решительно Ляля. – Расстреливать таких, как ты, надо.

– Вы, гражданка, свои слова маленько придержите. А то как бы другое не получилось, не то, что вы думаете.

– Землю своим существованием позорите. Паразит! – кричала Ляля.

Но он сделал несколько шагов к ней. Заскрипело.

– Веди! – крикнул. – Ну, что? Дрова-то кто у меня украл? А? Кто?

И, оттолкнув Лялю, пошел прямо к выходу.

Глава двадцать седьмая

В Городское бюро по распределению рабочей силы Лида пошла не одна, а вместе с Лялей.

У людей в коридоре было ожидание на лицах. И Лялю даже слегка знобило за Лиду. Говорили, что направляют на торфяные разработки за город, на лесозаготовки, и это еще хорошо, если направят в строительный трест. Лида за дверь пошла одна, попросила Лялю обождать. Вышла с тем же спокойным лицом, с каким вошла.

– Ну что? – спросила нетерпеливо Ляля.

– В строительный трест.

– А вы разве не сказали, что вы учительница?

– Нет. Да и зачем? Он говорил со мной, заранее зная, что я буду его просить, чтоб он послал по специальности. Все просят. Потому он разговаривал круто, защищаясь от меня, не стала просить, хотела, но не стала. «Ведь надо восстанавливать город», – сказал он, ожидая что я отвечу. «Надо», – ответила я. Ну и всё – получила наряд в строительное управление Ленсовета.

– Табельщицей?

– Нет. Чернорабочей.

Ляле стало неприятно Лидино спокойствие, может, она не подозревает, что это такое.

– Это очень тяжелая работа. Очень, – сказала она. – И возвращаться с работы вы будете поздно. А уйти, перевестись оттуда будет нелегко.

– Да, – ответила тихо Лида и застенчиво улыбнулась. – Но сейчас уже поздно, – и показала наряд.

«Равнодушная, – подумала Ляля, – или, еще хуже, слабохарактерная».

Ее почему-то удовлетворила эта мысль, и от этого Лида сразу определилась в сознании ее, стала скучной, заурядной.

Возвращалась с работы Лида поздно, с осунувшимся лицом, вся в извести, в глине. Ездить ей приходилось почти на Охту, на двух трамваях, и работа, судя по ее усталому голосу, по тому, как она раздраженно разговаривала с детьми, была тяжелая, напряженная. Ляля ждала с каким-то даже нетерпением, что Лида наконец расплачется, признается, что поступила необдуманно, оплошно (зачем она тогда пошла одна, а ее оставила в коридоре), и будет просить ее, чтоб она похлопотала за нее, пошла бы в Гороно, где вероятно есть нужда в школьных работниках, что дальше это невозможно.

Ляля мысленно ставила себя в Лидино положение, она бы, конечно, тоже не стала жаловаться, ныть и просить, чтоб ее перевели туда, где полегче, но ведь то другое дело – это она, Ляля, видевшая и пережившая нечто неизмеримо более трудное, чем восстановительная работа, она, Ляля, а не эта худенькая маленькая женщина с испуганными глазами, прожившая эти три года где-то на Урале, в глубоком тылу, и, судя по ее словам, в очень сносных, даже слишком сносных условиях.

Прошло три недели, и эти двадцать дней показались Ляле длинными, как три месяца. Ляля думала, что Лиде не пришлось даже посмотреть свой город, о котором она, вероятно, тосковала там, в глубоком тылу, на Урале, по смотреть как следует, не спеша на работу или с работы, не через стекло трамвая, а как следует, со скамейки Летнего сада или во время вечерней прогулки на острова. Выходные Лидины дни были заняты детьми, баней, стиркой, уборкой.

Ляля жалела Лиду, но жалость к ней была смешана с другим, странным чувством: ведь ты же сама пошла на это. И не может она, Ляля, пойти хлопотать за нее в Гороно, раз она об этом не просит.

«Нет, не слабохарактерная, – думала Ляля, – а, пожалуй, равнодушная к себе и к другим».

И оттого Лида в ее сознании стала еще более скучной, невзрачной, безталанной, а где-то в глубине сознания мелькало: такую ли жену нужно Челдонову, самобытному, умному, – такую ли жену, как Лида?

И оттого, что это мелькнуло в сознании, стало Ляле неловко и хотелось сделать что-нибудь неожиданное, хорошее именно для Лиды и для ее детей, пойти в Гороно или в Горбюро и добиться, чтоб Лиду перевели на другую работу.