Марксистский культурно-исторический подход
Та научная дисциплина, которая была в конце двадцатых годов прошлого века разработана в Советском Союзе Львом Выготским и его соратниками, сейчас оценивается как вершинное достижение русской психологии. У меня особое мнение: это была действительно неплохая школа антропологии, но к психологии никто из ее участников отношения не имел.
Как и все марксисты, Выготский, Лурия и Леонтьев напрочь не признавали существование души и лишь пользовались украденным именем психологии для своих нужд. В сущности, они были заняты описанием того, как сделать психологию без души, то есть некую науку, описывающую мышление и поведение человека, исходя из предположения, что он – биоэлектрическая машина, достигшая предельной сложности нервной системы.
Некоторые современные последователи Выготского называют его школу культурно-историческим подходом. Наверное, подходом к психологии. Хотя в действительности, это был культурно-исторический подход к изучению человека. И исходно он никак не был связан с психологией, потому что разрабатывался классиками марксизма-ленинизма совсем для других нужд. Более того, этот подход занимал Выготского и его соратников далеко не во всех работах, которые они осуществили.
Ученик Лурии Майкл Коул достаточно точно описал то, что могло быть воспринято из школы Выготского культурно-исторической психологией, как она развилась в шестидесятых-семидесятых годах прошлого века в Америке. Это всего лишь несколько работ, посвященных собственно изучению культуры или исследованиям культурных различий в поведении людей, принадлежащих к разным обществам.
Все остальное, хотя и органично для творчества Выготского, можно условно отнести к «спору с Пиаже», то есть к попыткам понять и описать устройство и развитие человеческого мышления. Эти труды Выготского настолько дополнительны к трудам Пиаже, что порой кажутся их продолжением. Но Пиаже никто и никогда не относил к культурно-исторической психологии. И это очень важный признак того, что и основной объем работ Выготского тоже к ним не относился.
Соответственно, не относились и работы Лурии и Леонтьева. Все, что есть в них, за исключением одного отчета об экспедиции в Среднюю Азию, либо есть перепев марксистского (а не психологического!) культурно-исторического подхода. Либо же относится к чему угодно, хоть к физиологии высшей нервной деятельности, но только не к культурно-исторической психологии.
Да и отчет о той экспедиции Лурии был забыт и пылился в архивах за ненадобностью, пока в середине шестидесятых о нем не напомнил Коул. Только тогда – через сорок лет! – Лурия опубликовал его, почувствовав спрос. Лично же ему это единственное действительно культурно-историческое исследование было не нужно.
В общем, никакой действительной культурно-исторической психологии в Советском Союзе не было. Был плохо понятый Коулом марксистский культурно-исторический подход во всех общественных науках, в том числе и в психологической антропологии. Коул не знал марксизма и потому не распознавал подобных вкраплений в текстах школы Выготского. Поэтому он выдумал феномен, которого не было – придумал целую школу, из которой вывел свою Культурно-историческую психологию.
Я перескажу, как Коул видел эту марксистскую школу, а потом кратко расскажу обо всем, что имело в школе Выготского хоть какое-то отношение к культурно-исторической психологии. Или может быть ею использовано.
Глава 1Американец о советском КИ-подходе
Американский психолог, создатель американской культурно-исторической психологии Майкл Коул, возможно, единственный рассмотрел психологию школы Выготского именно как культурно-историческую. До него ее так никто не видел, как, на мой взгляд, не видят и до сих пор. В России такое понимание школы Выготского почти никогда не поддерживалось.
Между тем Коул пишет:
«Представление о культурно-исторической психологии объединяет ученых многих национальных традиций, но обычно связывается с российскими учеными Алексеем Леонтьевым, Александром Лурией и Львом Выготским. Именно на основе их идей я пришел к формулированию культурной психологии.
Получившийся в результате подход, для которого я принял название культурно-исторической теории деятельности, дает один из продуктивных путей преодоления дихотомии вундтовских двух психологий и одновременного включения культурных процессов в развитие психики» (Коул, Культурно, с. 128).
Это значит, что Коул однозначно считал школу Выготского следующим после Вундта шагом в развитии психологии. Перескажу, как он видел этот шаг.
Коул приехал в Москву к Лурии в 1966 году, чтобы узнать о проведенных тем еще в тридцатых годах кросс-культурных исследованиях. Он честно признается, что десятилетиями не понимал то, с чем столкнулся, по американской простоте души пытаясь увидеть это продолжением какой-то из американских школ. А какой же еще?! Его даже не смущало, что Выготский умер за три десятка лет до того, как появился его американский «источник»…
«Первоначально культурно-историческая теория представлялась мне как некий эквивалент американского необихевиоризма 1960-х годов. Л.Выготский, используя формулу “опосредованной стумул-реакции” (S-x-R), строил диаграмму “культурной формы поведения”, поразительно похожую на диаграммы учеников знаменитых теоретиков научения, таких, как Кларк Халл и Кеннет Спенс, имевших огромное влияние на подходы общей психологии к изучению когнитивного развития.
В той части работы А.Лурии, с которой я был тогда знаком, культурная форма поведения обсуждалась на языке “второй сигнальной системы” (понятия, применявшегося И.П.Павловым и его последователями к речи), но, не будучи специалистом по психологии развития, интерпретировал разговоры о второй сигнальной системе как другой способ говорить о научении в процессе опосредованной стимул-реакции – эта идея в то время снискала широкую популярность» (Там же, с. 128).
Человек, не узнающий таких понятий, как «вторая сигнальная система», ничего не понимает в советской психологии. И если уж Коулу потребовалось десять лет, чтобы хоть как-то прорваться сквозь эту помеху к пониманию Выготского, то следующие помехи, мне кажется, не были им не только устранены, но и даже распознаны.
Вот как он излагает школу Выготского в своей «Культурно-исторической психологии».
«Центральный тезис русской культурно-исторической школы состоит в том, что структура и развитие психических процессов человека порождаются культурой, опосредованной исторически развивающейся деятельностью» (Там же, с. 131).
Коул говорит, что все понятия, входящие в это определение, взаимосвязаны, и разбирает их далее по отдельности. При этом у него даже намека не звучит, что он рассмотрел, что из собственного творчества психологов здесь всего лишь то, что все это решено применить к «психическим процессам». Все, кроме этого, – чистой воды марксистское предписание, как следует рассматривать человека и общество. Иными словами, вообще не психология, а идеология, на службу которой и избрали в конце двадцатых встать психологи.
Но последую за Коулом.
«1. Опосредование артефактами. Исходная посылка культурно-исторической школы состоит в том, что психические процессы человека возникают одновременно с новыми формами поведения, в котором люди изменяют материальные объекты, используя их как средство регулирования своих взаимодействий с миром и между собой. (В те времена о таких способах опосредования было принято говорить как об орудиях труда, но я предпочитаю использовать более общее, родовое понятие “артефакт”…)
А.Лурия в первой публикации идей культурно-исторической психологии на английском языке (1928) начинает именно с этого: “Человек отличается от животных тем, что может изготавливать и использовать орудия труда”. Эти орудия “не только радикально меняют условия его существования, они даже оказывают на него самого обратное действие в том смысле, что порождают изменения в нем самом и его психическом состоянии”.
Когда А.Лурия и другие писали об опосредовании “орудиями”, они имели в виду не только такие артефакты, как мотыга или дощечка. Они рассматривали язык как интегральную часть всеобщего процесса культурного опосредования, как орудие орудий…» (Там же, с. 131–132).
Они были молодцы – А.Лурия и другие – ведь это надо было как-то суметь, чтобы уже в двадцать восьмом году начать публиковаться в Америке. Вот американец не молодец, потому что Лурию он читал, а Энгельса, из которого взял все это Лурия, нет… Он эти взгляды выводит… из Джона Дьюи!
Следующее понятие, разбираемое Коулом особо, точно так же взятое из того же источника марксизма, Коул снова пытается понять через Дьюи, тем самым перекрывая себе саму возможность понимания советских психологов:
«2. Историческое развитие. Человек не только изготавливает и использует орудия, но и организует воссоздание уже созданных прежде орудий в каждом новом поколении. Стать культурным существом и организовать такие условия, чтобы и другие становились культурными существами – это тесно связанные аспекты единого процесса, называемого становлением культуры.
Вследствие этой формы деятельности “…мы живем от рождения до смерти в мире людей и вещей, который в большой мере таков, каков он есть, благодаря тому, что было порождено и передано нам предшествовавшей человеческой деятельностью. Когда этот факт игнорируют, опыт трактуют как нечто, происходящее внутри тела или души отдельного человека. Нет необходимости говорить, что опыт не возникает в вакууме, вне индивида существуют источники, порождающие развитие опыта” (Дьюи).
Культура с этой точки зрения может быть понята как целостная совокупность артефактов, накопленных социальной группой в ходе ее исторического развития» (Там же, с. 132–133).
Хорошо сказал Дьюи. Я полностью принимаю это его наблюдение. Вот только «с какой точки зрения» в таком случае культура может быть понята как целостная совокупность артефактов? С точки зрения школы Выготского или с точки зрения американского прагматизма?
Ну, и последнее, почему-то изложенное Коулом так кратко, что вызывает у меня подозрение – не испугался ли он выказать собственное непонимание предмета:
«3. Практическая деятельность. Третье основное положение культурно- исторического подхода, воспринятое от Г.В.Ф.Гегеля через К.Маркса, состоит в том, что анализ психических функций человека должен основываться на его повседневной деятельности. Только посредством такого подхода, как утверждал К.Маркс, можно преодолеть противостояние материализма и идеализма, поскольку именно в деятельности люди осваивают идеальное и материальное наследие предыдущих поколений» (Там же, с. 133).
Вот суть марксистского культурно-исторического подхода, как ее рассмотрел лучший продолжатель школы Выготского. К этому им обещались несколько следствий, на деле оказавшихся всего одним.
«Ряд дополнительных важных принципов культурной психологии следует из трех названных. Возможно, самое важное из них заключается в том, что историческое накопление артефактов и их включение в деятельность предполагает социальную природу человеческого мышления.
Как утверждал в 1929 году Л.Выготский, формулируя “общий закон культурного развития”, все средства культурного поведения (по моей терминологии – артефакты) по своей сути социальны. Они социальны также по своему происхождению и развитию: “Всякая функция в культурном развитии ребенка появляется на сцену дважды, в двух планах, сперва— социальном, потом— психологическом, сперва между людьми, как категория интерпсихическая, затем внутри ребенка, как категория интрапсихическая… но, разумеется, переход извне внутрь трансформирует сам процесс, изменяет его структуру и функции. За всеми высшими функциями, их отношениями, генетически стоят социальные отношения, реальные отношения людей”» (Там же, с. 133–134).
Коул здесь не замечает, что Выготский звучит совсем как Маркс, очевидно, подражая ему или просто стараясь выглядеть марксистом. Не замечает Коул и такого пустяка, что как раз обозначенные им «принципы» культурно-исторического подхода не имеют отношения ни к школе Выготского, ни к психологии вообще. Это то, что обязательно должно было быть взято любой идеологической наукой из марксизма, если наука эта хотела выжить.
А собственно школа Выготского начинается как раз там, где Коул небрежно говорит о дополнительных принципах, вытекающих из исходных. Даже если Леонтьев, Лурия и Выготский и были принципиальными и искренними марксистами, как они сами про себя заявляли, все же их собственного творчества в этой части не было. Хотя бы потому, что это уже было создано, и улучшать классиков не полагалось.
Школа Выготского начинается где-то значительно дальше. Точнее, его собственное психологическое творчество надо искать не здесь, а там, где он хоть немножко забывает о глазе Политбюро, следящем за ним, и начинает творить что-то свое. Например, зарывается в споры с Пиаже. Лурия, во всяком случае, не случайно забыл про все культурно-исторические исследования и сбежал в чистую нейрофизиологию уже во время войны. Вот там не было ни культуры, ни истории, ни даже опосредованной орудиями труда деятельности! Но там был Лурия…
Небольшое марксистское отступление
Глава 1Роль труда… Энгельс
Как вы помните, Майкл Коул по своей американской простоте вывел советский культурно-исторический подход из американского же прагматика Джона Дьюи (1859–1952), а многие высказывания Выготского, Лурии и Леонтьева посчитал сутью их психологических воззрений. Например:
«А.Лурия в первой публикации идей культурно-исторической психологии на английском языке (1928) начинает именно с этого: “Человек отличается от животных тем, что может изготавливать и использовать орудия труда”. Эти орудия “не только радикально меняют условия его существования, они даже оказывают на него самого обратное действие в том смысле, что порождают изменения в нем самом и его психическом состоянии”.
Когда А.Лурия и другие писали об опосредовании “орудиями”, они имели в виду не только такие артефакты, как мотыга или дощечка. Они рассматривали язык как интегральную часть всеобщего процесса культурного опосредования, как орудие орудий…» (Коул, Культурно, с. 131–132).
«Простота» эта не такая уж простая и довольно подлая. Коул не просто американец – он имперец. И ему просто неохота знать что-то про окружающих империю варваров и дикарей. Да и зачем, когда в империи все есть?!. Его в действительности не очень-то интересовали какие-то корни культурно-исторической психологии, ему надо было найти изюминку к собственному подходу, и он придумал найти ее в таком месте, которое станет ему яркой рекламой. И во времена железного занавеса поехал за этой изюминкой в Советский Союз…
Тем не менее, понимать «совков» он так и не начал, а просто научился использовать их тексты, подставляя к ним американские пояснения. Дьюи никак не объясняет, почему советские психологи говорят о том, что человека надо изучать исторически и в его культуре. Просто потому, что объясняют это классики марксизма-ленинизма, для которых Дьюи считался бы буржуазным философом.
Впрочем, с самими Марксом и Энгельсом все было не так уж просто. Энгельс пишет «Происхождение семьи, частной собственности и государства», основываясь немножко на таких ныне забытых социологах, как Летурно, но в основном на работах Льюиса Моргана, особенно, на его «Лиге ирокезов». То есть именно на той работе, про которую сами ирокезы однажды сказали: «Нельзя сказать, что Морган не прав, как нельзя сказать, что он и прав. Он просто не понимает того, о чем пишет…»
Энгельс тоже не очень это понимает, но зато относится к рассуждениям американского этнолога с полнейшим доверием. Все-таки его задачей был не поиск истины, не разыскание того, что же было в действительности, а создание политического памфлета, который бы помог коммунизму бродить по Европе…
Лично я вполне согласен с оценкой это доверчивости Энгельса к своим источникам, высказанной хорошим английским этнологом Альфредом Рэдклифф-Брауном:
«Выдающимся примером попыток антропологов установить посредством априорных рассуждений последовательный порядок развития социальных институтов или форм общества был труд американца Льюиса Моргана “Древнее общество”, опубликованный в 1877 г. Пользуясь широкими этнографическими познаниями, он попытался составить схему последовательных стадий развития человечества, представляемых, с его точки зрения, существующими народами.
Теории Моргана были совершенно ненаучными и неисторичными, однако не были лишены романтического очарования. В переложении Энгельса они стали неотъемлемой составной частью ортодоксального марксизма» (Рэдклифф-Браун, с. 246).
Вот так же писалась и та работа, которая лежит в основе всех культурно-исторических высказываний Лурии и Выготского. Она называлась «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека» и была задумана как чисто политическая статья для «Диалектики природы», в 1876 году. Но так и не была завершена Энгельсом до смерти в 1895-м, хотя издатели ждали ее, чтобы опубликовать отдельно. Не потянул…
Лет за двадцать до этой статьи, начитавшись Гегеля, Энгельс пришел к полному атеизму. Очевидно, где-то в промежутке, скорее, после выхода «Происхождения видов» Дарвина, он окончательно съехал в естественнонаучность и стал ярым борцом против Церкви и за естественнонаучное объяснение существующего порядка вещей. Поэтому «Роль труда…», по сути своей, является продолжением книги Дарвина.
Наши идеологи так прямо и делали Энгельса продолжателем Дарвина, когда писали об этой работе в «Кратком философском словаре» в 1954 году:
«Дарвин доказал происхождение человека из мира животных и осветил этот вопрос со стороны биологической. Но полного и правильного решения проблемы не было, поскольку не была разработана социологическая сторона вопроса. Такое решение дает Энгельс.
Принимая положение передовой естественной науки о происхождении человека из животного мира, Энгельс сосредоточивает внимание на вопросе о социальных закономерностях, обусловивших возникновение человека. Основным фактором в превращении обезьяны в человека был труд, трудовая деятельность – то, что присуще только человеку».
Это «положение передовой для середины девятнадцатого века естественной науки» делает Энгельса временами жалким и смешным. До сих пор вспоминаю, как мы потешались студентами над его настойчивыми утверждениями, что поедание мяса позволило человеку нарастить большой мозг и стать умным. А почему же тигры и поминаемые им собаки не стали умными? – спрашивали мы. Кстати, не знаю уж, у кого из естественников он подхватил эту «передовую мысль», но он пытается ее же навязать читателю и в «Происхождении семьи…»
А вот последователи, то есть советские идеологи и промарксистские естественники, почему-то всегда скромно замалчивали этот казус, выбирая из трудов Энгельса лишь то, с чем были согласны. Возможно, учитывали, что образования у классика все-таки не было, и читал он все подряд…
Но перескажу основные положения этой работы, сыгравшей столь печальную роль в судьбе советской психологии. Печальна же она тем, что все советские психологи вынуждены были поминать о необходимости культурно-исторического рассмотрения человека, но тут же сбегали от этого, в итоге чего именно этот подход стал тем, что никто и никогда не читал в работах психологов. Просто пробегали глазами как обязательную марксистскую вставку.
Энгельс начинает от Дарвина, от того, как тот верно рассмотрел, как в конце третичного периода, где-то на жарком, обширном материке, погрузившемся впоследствии на дно Индийского океана, жила «необычайно высокоразвитая порода человекообразных обезьян», волосатых, бородатых, с острыми ушами, у которых произошло «разделение функций между руками и ногами». Очевидно, именно они избрали развивать свои руки. Это прямо не говорится Энгельсом, но такой вывод напрашивается.
Прямо Энгельс говорит только о том, что скачок этот от обезьяны к человеку, невозможен, но, кажется, сам не замечает противоречия.
«Уже и у обезьян существует известное разделение функций между руками и ногами. Как уже упомянуто, при лазании они пользуются руками иначе, чем ногами. Рука служит преимущественно для целей собирания и удержания пищи, как это уже делают некоторые низшие млекопитающие при помощи своих передних лап. С помощью руки некоторые обезьяны строят себе гнезда на деревьях или даже, как шимпанзе, навесы между ветвями для защиты от непогоды. Рукой они схватывают дубины для защиты от врагов или бомбардируют последних плодами и камнями. При ее же помощи они выполняют в неволе ряд простых операций, которые они перенимают у людей.
Но именно тут-то и обнаруживается, как велико расстояние между неразвитой рукой даже самых высших человекообразных обезьян и усовершенствованной трудом сотен тысячелетий человеческой рукой. Число и общее расположение костей и мускулов одинаково у обеих, и тем не менее рука даже самого первобытного дикаря способна выполнять сотни операций, не доступных никакой обезьяне. Ни одна обезьянья рука не изготовила когда-либо хотя самого грубого каменного ножа» (Энгельс, Роль труда, с. 145).
Похоже, он, как эта самая обезьяна, не может подняться над каким-то потолком, выше которого спрятан ответ. Он сам говорит: рука, тело – одни и те же, но разница сущностна! Она в чем-то ином, чем тело! Разве этих сотен тысяч лет, что существовал человек, не было для высших обезьян? Они же тоже существовали все это время, они жили, сражались за выживание, наблюдали за человеком. И ничего!
Если бы Дарвин был прав, то были бы правы и все дети, которые с удивлением задают вопрос: а когда естественный отбор сделает думающими тигров и лошадей? Когда они тоже станут людьми, если мы – высшая цель эволюции, а теория прогресса верна?
Но тигры остаются тиграми, обезьяны обезьянами, а в начале человеческого развития присутствует какой-то скачок, который и позволил изготовить этот каменный нож…
Энгельс не может его признать, потому что тогда становится необходима гипотеза души, если не бога, и разваливается вся механическая красота и неизбежность теории эволюции. Поэтому он изображает простого парня, и предполагает, что просто так взяли одни из обезьян и начали понемножку трудиться…как зверушки, использующие камни, палки и траву.
«Поэтому те операции, к которым наши предки в эпоху перехода от обезьяны к человеку на протяжении многих тысячелетий постепенно научились приспособлять свою руку, могли быть вначале только очень простыми…
Прежде чем первый кремень при помощи человеческой руки был превращен в нож, должен был, вероятно, пройти такой длинный период времени, что в сравнении с ним известный нам исторический период является незначительным. Но решающий шаг был сделан, рука стала свободной и могла теперь усваивать себе всё новые и новые сноровки, а приобретенная этим бjльшая гибкость передавалась по наследству и возрастала от поколения к поколению» (Там же).
Последнее – очевидный бред. По наследству ничего не передается, если верить современной биологии. Да и примеры всяческих «маугли», превращающихся в звериной стае в зверей, подтверждают это. Но это бред очевидный.
Менее заметно то, что Энгельс упорно тянет к тому, что рука как-то уж очень самостоятельна. Это чуть ли не то, что думает и учится. А то, что у людей с потерей памяти руки уже развитые, но ни на что не годны, его пока не трогает – он решает задачу, как навязать свое мнение. Точнее, как навязать такую стройную теорию эволюции, которая позволит совсем обойтись без бога в вопросе о происхождении человека.
При этом очевидно, что речь, в сущности, идет не о руке. Совсем не о руке. Речь идет о сознании, о тех образах, с помощью которых рука работает. У руки нет своей памяти, и если уж быть психологически точным, она вообще ни при чем, когда речь идет о труде. Речь идет о некой призрачной руке, о руке, в которой воплощено представление человека о себе самом, о руке образа себя. Именно она обучается и накапливает умения. Но это мелочи, психология…
А далее Энгельс выводит на то, ради чего и заказывалась эта статья, которая изначально называлась «Три основные формы порабощения». Он пытается подвести к тому, как рождается эксплуатация в человеческом обществе, выводя из «способности руки обучаться» социальные закономерности. «Наши обезьяноподобные предки, как уже сказано, были общественными животными; вполне очевидно, что нельзя выводить происхождение человека, этого наиболее общественного из всех животных, от необщественных ближайших предков. Начинавшееся вместе с развитием руки, вместе с трудом господство над природой расширяло с каждым новым шагом вперед кругозор человека. В предметах природы он постоянно открывал новые, до того неизвестные свойства.
С другой стороны, развитие труда по необходимости способствовало более тесному сплочению членов общества, так как благодаря ему стали более часты случаи взаимной поддержки, совместной деятельности, и стало ясней сознание пользы этой совместной деятельности для каждого отдельного члена.
Коротко говоря, формировавшиеся люди пришли к тому, что у них появилась потребность что-то сказать друг другу» (Там же, с. 146–147).
Вот так простенько взял и родился язык. И даже догма родилась:
«Потребность создала себе свой орган: неразвитая гортань обезьяны медленно, но неуклонно преобразовывалась путем модуляции для все более развитой модуляции, а органы рта постепенно научались произносить один членораздельный звук за другим.
Что это объяснение возникновения языка из процесса труда и вместе с трудом является единственно правильным, доказывает сравнение с животными. То немногое, что эти последние, даже наиболее развитые из них, имеют сообщить друг другу, может быть сообщено и без помощи членораздельной речи» (Там же).
Вот откуда Иосиф Виссарионыч научался произносить единственно правильные объяснения!
А дальше – мозг! Он последовал за рукой и речью.
«Сначала труд, а затем и вместе с ним членораздельная речь явились двумя самыми главными стимулами, под влиянием которых мозг обезьяны постепенно превратился в человеческий мозг, который, при всем своем сходстве с обезьяньим, далеко превосходит его по величине и совершенству. А параллельно с дальнейшим развитием мозга шло дальнейшее развитие его ближайших орудий – органов чувств» (Там же, с. 148).
Что он тут сбрендил про органы чувств как орудия мозга, я совсем не понимаю, а наши психофизиологи, кажется, не рискнули объяснить. Но вот третьим стимулом, поведшим к тому, что у нас такой исключительный мозг, было уже упоминавшееся мясо. И именно ради этого был изобретен каннибализм – чтобы приток мяса к мозгу был постоянным…
Ну, и последнее, что сделало человека человеком:
«Наверное протекли сотни тысяч лет, – в истории Земли имеющие не большее значение, чем секунда в жизни человека, – прежде чем из стада лазящих по деревьям обезьян возникло общество. Но все же оно, наконец, появилось. И в чем же опять мы находим характерный признак человеческого общества, отличающий его от стада обезьян? В труде» (Там же).
Все остальное – только развитие труда. Неслучайно и Маркс использовал слово «труд» весьма особым образом: выражение «Труд и Капитал» – означает общество трудящихся и сообщество эксплуататоров. Труд для марксиста – это не просто деятельность, это Нечто! И Нечто это мистическое, вполне заменяющее в новой религии и Бога и Душу.
«Самый труд становился от поколения к поколению более разнообразным, более совершенным, более многосторонним. К охоте и скотоводству прибавилось земледелие, затем прядение и ткачество, обработка металлов, гончарное ремесло, судоходство. Наряду с торговлей и ремеслами появились, наконец, искусство и наука; из племен развились нации и государства.
Развились право и политика, а вместе с ними фантастическое отражение человеческого бытия в человеческой голове – религия.
Перед всеми этими образованиями, которые выступали прежде всего как продукты головы и казались чем-то господствующим на человеческими обществами, более скромные произведения работающей руки отступили на задний план, тем более что планирующая работу голова уже на очень ранней ступени развития общества (например, уже в простой семье) имела возможность заставить не свои, а чужие руки выполнять намеченную ею работу» (Там же, с. 151).
Если бы еще удалось избавиться от того, что для Энгельса эта «планирующая голова» – не условное выражение, а именно голова, мозг, созданный с помощью химических веществ, извлеченных из мяса! И еще он в нее кушает, как тот боксер…
Энгельс постоянно требует к себе снисхождения, он ведь всего лишь идеолог, он не специалист, он как бы просит, чтобы мы позволили ему быть чуточку неточным. Ну, например, не прибавлялось земледелие к охоте и скотоводству. Приручение животных произошло довольно поздно. А до этого было собирательство. Пустяк. Мелкая неточность. Можно бы и простить ввиду важности рисуемой картины. Но вот беда, выводы из нее были сделаны такие, что кровью затопили шестую часть земли. А картина эта называлась Новый Образ мира! И стала она основой мышления всего европейского человечества, будучи в основе своей соткана из неточностей.
Да и заявления, вырастающие из всяких предположений, тоже рождаются чудовищные: фантастическое отражение человеческого бытия в человеческой голове – религия.
Ну, сам же только что фантазировал на тему, а как там, предположительно, все могло начинаться, и вдруг смертный приговор врагу!..
Дальше статья становится совсем скучной, поэтому приведу лишь один кусочек, прямо имеющий отношение к той психологии, которой занимался Выготский, споря с Пиаже. Отсюда вырастает его знаменитая «стимул-х- реакция» в поведении ребенка.
«Напротив, планомерный образ действий существует в зародыше уже везде, где протоплазма, живой белок существует и реагирует, то есть совершает определенные, хотя бы самые простые движения как следствие определенных раздражений извне. Такая реакция имеет место даже там, где еще нет никакой клетки, не говоря уже о нервной клетке. <…>
Ибо, подобно тому, как история развития человеческого зародыша во чреве матери представляет собой лишь сокращенное повторение развертывавшейся на протяжении миллионов лет истории физического развития наших животных предков, начиная с червя, точно так же и духовное развитие ребенка представляет собой лишь еще более сокращенное повторение умственного развития тех же предков, – по крайней мере более поздних» (Там же, с. 152–153).
Вот и весь культурно-исторический подход в сжатом изложении. Он развивался классиками марксизма-ленинизма и в других работах, но я не буду их намеренно подымать, потому что все мысли на эту тему с неизбежностью были извлечены и использованы советскими психологами. Так что нам все равно не избежать знакомства с ними.
Глава 2Трудовая деятельность. Маркс
В какой-то миг Маркс и Энгельс решили разделить сферы приложения сил. Энгельс писал общеполитические статьи, а Маркс засел за экономику. Поэтому у него нет статей, прямо посвященных тому, что стало предметом культурно-исторической антропологии. Разнообразные высказывания разбросаны по его трудам, и нужно было немалое трудолюбие, чтобы их выбрать.
К счастью, советские психологи отсутствием трудолюбия в таких делах не страдали, и все, что только того стоило, из Маркса выбрали многократно. Поэтому я имею возможность не делать этот нелегкий труд, а просто воспользуюсь работами тех, кто называл себя искренними марксистами в психологии. Впрочем, таких слишком много, поэтому я построю свой рассказ о марксистских корнях культурно-исторического подхода на работе сына А.Н.Леонтьева – Алексея Алексеевича Леонтьева, – названной им «Деятельный ум».
Марксу он посвящает раздел во второй главе. Если верить ее названию, то, что сказал Маркс, является «философско-методологическими предпосылками психологической теории». Это обман. Нужно уточнить: предпосылками той теории, которую советские идеологи называли психологией. Совершенно очевидно, что существовали и другие психологические теории, для которых марксизм вовсе не являлся никакими предпосылками. Я уж не говорю о том, что была и просто наука о душе, которую А. Леонтьев никак не подозревает, говоря о «психологической теории».
Леонтьев издал эту работу только в 2001 году, и поэтому он уже позволяет себе некоторые вольности в отношении классика. Но начинал он ее делать как раз за тридцать лет до этого, поэтому она въелась в плоть и кровь его сознания, и ему можно доверять в том, что все сказанное соответствует заветам и его отца, и учителя отца Льва Выготского.
Итак, «Маркс о деятельности». «Строго говоря, марксовская концепция деятельности непосредственно восходит к взглядам Гегеля. Эти взгляды были многократно проанализированы в истории философии, и мы… дадим им лишь самую обобщенную характеристику. Развивая более ранние подходы немецкой классической философии, Гегель дает принципу деятельности (для него это характеристика абсолютного духа, связанная с имманентной потребностью в самоизменении) “структурно развернутое выражение через категории цели, средства и результата.
Принципиально важна для нас идея Гегеля, что “истинное бытие человека есть его действие; в последнем индивидуальность действительна”. Другое важнейшее положение сформулировано Гегелем в “Философии духа”: “Субъект есть деятельность удовлетворения влечений… а именно перевода из субъективности содержания— которое, поскольку оно субъективно, составляет цель— в объективность, в которой субъект смыкается с самим собой. <…>
Поступок есть цель субъекта, а также его деятельность, осуществляющая эту цель» (Леонтьев, Деятельный ум, с. 101).
Из этих рассуждений о поступке в советское время была сделана, кажется, опираясь на Курта Левина, попытка вывести в качестве «единицы психического» именно «поступок». Что в действительности понимал под поступком Гегель, Маркс и все психологи, понять очень непросто, поэтому я все эти рассуждения просто опущу. К тому же, они ни во что и не вылились. Ребенок был мертворожденным, как, к примеру, Вундтовская попытка вывести такую же единицу из музыкального тона.
Перейду собственно к Марксу. Дальше пойдут узнаваемые места, потому что, как мне кажется, Энгельс не был самостоятелен в своих построениях и всего лишь записывал то, что рождалось в беседах с Марксом.
«Общеизвестно, что концепция Маркса— как одно из ответвлений немецкой классической философии – есть удачная попытка синтеза объективно- идеалистической диалектической теории Гегеля с материалистической философией, традиция которой идет от сенсуалистических философских учений XVII–XVIII веков к Л.Фейербаху, на которого прежде всего и опирался Маркс. Попытаемся кратко резюмировать основные положения Маркса, имеющие отношение к проблеме деятельности.
Маркс видел качественную специфику человеческой деятельности прежде всего в ее производственном характере, в труде. Труд для него есть “процесс, в котором человек своей собственной деятельностью опосредует, регулирует и контролирует обмен веществ между собой и природой”» (Там же, с. 102).
Вот этот дикий заворот мыслей, снизошедший на Маркса в Капитале, пожалуй, стоит привести целиком, потому что из него-то и рождается весь культурно-исторический подход к психологии. Как вы уже могли почувствовать, его бы лучше было назвать биологическим или физиологическим… впрочем, важно лишь то, что в нем узнается явная попытка понять человека как физический «объект», существующий по законам Ньютоновской механики.
Итак, марксистская социология во всей своей механической красе:
«Труд есть прежде всего процесс, совершающийся между человеком и природой, процесс, в котором человек своей собственной деятельностью опосредствует, регулирует и контролирует обмен веществ между собой и природой.
Веществу природы он сам противостоит как сила природы. Для того чтобы присвоить вещество природы в известной форме, пригодной для его собственной жизни, он приводит в движение принадлежащие его телу естественные силы:
руки и ноги, голову и пальцы. Воздействуя посредством этого движения на внешнюю природу и изменяя ее, он в то же время изменяет свою собственную природу.
Он развивает дремлющие в последней силы и подчиняет игру этих сил своей собственной власти. Мы не будем рассматривать здесь первых животнообразных инстинктивных форм труда… Мы предполагаем труд в такой форме, в которой он составляет исключительно достояние человека.
Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, то есть идеально.
Человек не только изменяет форму того, что дано природой, он осуществляет в то же время и свою сознательную цель, которая как закон определяет способ и характер его действий и которой он должен починять свою волю» (Маркс, Капитал, с. 188–189).
Вот по этому завещанию и строили все советские психологи свои «психологические теории». Не будь Маркс классиком марксизма, его бы запросто могли объявить вульгарным биологизатором. Но повезло… Поэтому в его работах, как и в работах Энгельса, старались опустить то, что явно выглядело глупо, зато выбирали все, что было очевидно или разумно.
Чтобы это было понятно, скажу, что полную цитату я взял из старой работы Рубинштейна, написанной в те времена, когда против даже Марксовской глупости никто бы не посмел открыть рот. А вот первая – сокращенная – приведена Леонтьевым в двухтысячном году, и ему, похоже, было немножко неловко повторять все, что наговорил великий…
Тем не менее, избежать казусов не удается даже узкой выборкой цитирования. Вот, к примеру, как делается переход к следующим основоположениям психологической мысли.
«Дальнейшее изложение взглядов Маркса будет базироваться на работе “Экономическо-философские рукописи 1844 года”, где интересующая нас сторона вопроса освещена наиболее подробно» (Леонтьев, Деятельный ум, с. 102).
Уже один этот переход должен бы насторожить знающего человека. Дело в том, что первый том «Капитала» вышел в свет в 1867 году, остальные позже, а продолжение мыслей, разворачивающихся в них нам предлагается взять из работы, написанной не просто на четверть века раньше, но еще и написанной совсем юным человеком. Маркс был 1818 года рождения, и при написании этих рукописей 1844 года ему было всего двадцать пять – двадцать шесть лет. Он еще явно не владел строгим рассуждением, что и заметно в том, как он строит свои определения в последующей цитате. И тем не менее, она оказалась основанием для марксистской психологии…
«Важнейшим для нас тезисом этой работы является положение, что “продукт труда есть труд, закрепленный в некотором предмете, овеществленный в нем, это есть опредмечивание труда”. Это опредмечивание происходит “в самом акте производства, в самой производственной деятельности”» (Там же).
Продукт труда есть труд…
Либо человек не умеет рассуждать, либо он подразумевает под одним и тем же именем два разных понятия, о чем не считает нужным уведомить своего читателя. Иными словами, в основание всей психологической теории деятельности в советской психологии было положено смутное, противоречивое понятие, не понятное и не понятое даже самим его создателем. Теория могла родиться только соответствующая, что, кстати, и ощущаешь, когда читаешь труды наших психологов, посвященные деятельности. Лично я не встречал ни одного психолога, который мог бы читать их без тоски…
Как бы там ни было, но слабости Маркса в искусстве рассуждения не помешали ему создать социологию, ставшую самой страшной революционной теорией. Теорией одновременно верной и неверной. Верной как революционная теория, в том смысле, что многочисленные революционеры смогли воспользоваться ею, чтобы перевернуть мир. Неверной как теория социологическая, потому что история опровергла именно те утверждения Маркса, которые были действенны. Это значит, что как теоретик он, может быть, и неплох, но именно тогда, когда он сам становится деятелем, он ошибается. А это значит, что ошибаются все, кто строил свои науки на его теории деятельности.
Вырастала же его революционная теория, то есть действенная часть марксовой социологии, из рассуждения о родовой природе человека:
«Выше уже приводилось высказывание Маркса о социальной природе производственной деятельности. Но производственная деятельность, по Марксу, есть не просто общественная деятельность, но родовая жизнь (термин Л.Фейербаха), то есть такая деятельность, в которой проявляются исторически возникшие сущностные свойства “человеческого рода”, человека как вида Homo sapiens. “Практическое созидание предметного мира, переработка неорганической природы есть самоутверждение человека как сознательного родового существа… Это производство есть его деятельная родовая жизнь”.
Не только коллективный труд по созданию материальных ценностей, то есть производственная деятельность в собственном смысле, носит общественный характер и представляет собой “самоутверждение человека как сознательного родового существа”. “Даже и тогда, когда я занимаюсь научной и т. п. деятельностью, даже и тогда я занят общественной деятельностью, потому что я действую как человек.
Мне не только дан, в качестве общественного продукта, материал для моей деятельности— даже и сам язык, на котором работает мыслитель, – но и мое собственное бытие— есть общественная деятельность… Мое всеобщее сознание есть лишь теоретическая форма того, живой формой чего является реальная коллективность”» (Там же, с. 102–103).
В сущности, здесь дано культурологическое или культурно-историческое определение понятия «человек». Человек – это то, во что пролилось общество. Иными словами, содержанием сознания человека является общество, и это является главным признаком человека. Если мы встречаем человекоподобное существо, которое внешне неотличимо от человека, но в его сознании нет общества, это не человек.
В этом определении подозревается теоретическая ошибка, оно подобно апории, то есть исходно противоречивому, невозможному утверждению, и хочется начать спорить: человек не может быть равен содержанию своего сознания. Он больше, он не зависит от него! Человек – это звучит гордо, а значит, он может быть выше и этой ловушки.
Но это в теории. На деле же мы не можем обнаружить такого человека, содержанием сознания которого не была бы культура его общества. Мы можем его предполагать чисто философски, и такое действительно допустимо, что однажды нам может встретиться человек без общества в его сознании. Но на деле мы его никогда не встретим… По крайней мере, так утверждает здравый смысл.
Подтверждает такой взгляд на человека и мифология. Народные представления однозначно утверждают, что не всяк тот человек, который на него похож. В человеческом теле к тебе может явиться и существо иной породы. И тогда содержание его сознания не будет культурой, не будет пролившимся в него обществом. Но оно не будет и человеком. Это будет бог или демон, но не человек… Народ всегда очень подозрительно и очень осторожно относился к незнакомцам, отсюда рождались законы гостеприимства, которыми гордилось так много народов…
Есть, правда, такие явления, которые могут отменить все эти рассуждения – это просветление и святость. Они очень плохо изучены психологами, как особые состояния человеческого сознания, но можно предполагать, что в них человек освобождается как раз от своей зависимости от общества и культуры. Но вот вопрос: остается ли он при этом человеком, или же переходит в следующее «агрегатное состояние»?.. Иными словами, может ли бабочка, вылупившаяся из куколки, считаться все той же гусеницей, которая однажды дозрела до окукливания?
Не знаю. Знаю только одно, что дальше Маркс, а за ним и все его последователи, начинают страшно плутать в выводах из этого глубокого наблюдения. Я не думаю, что были люди, которые не только переписывали мысли Маркса о присвоении и опредмечивании, но и действительно их понимали. А именно эти мысли составляли самую суть того положения, что легло в основания культурно-исторического подхода как историзм.
«В результате “присвоения” (Маркс), то есть усвоения объективных явлений, составляющих общественно-исторический опыт, человек выражает свою общественную сущность, воспроизводит в своем индивидуальном развитии исторически сформировавшиеся свойства и способности человеческого рода.
“Человек присваивает себе свою всестороннюю сущность всесторонним образом, то есть как целостный человек. Каждое из его человеческих отношений к миру— зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, мышление, созерцание, ощущение, хотение, деятельность, любовь— словом, все органы его индивидуальности … являются в своем предметном отношении, или в своем отношении к предмету, присвоением последнего, присвоением человеческой действительности”.
“Главный недостаток всего предшествующего материализма, – пишет Маркс в “Тезисах о Фейербахе”, – заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно. Отсюда … деятельная сторона, в противоположность материализму, развивалась идеализмом…”» (Там же, с. 103–104).
В этих странных строках Маркс звучит совсем как профессиональный психолог. Каждое слово по отдельности понятно и будто взято из психологического словаря. Вместе они невозможны… И именно из этого и родилась самая сильная школа психологии советской поры.
Глава 3Последователи. Рубинштейн
Пока читаешь антропологов от психологии, объявляющих себя последователями Выготского, вроде Коула или Асмолова, складывается впечатление, что культурно-исторический подход, как его обрисовал Коул, являлся, чуть ли, не открытием школы Выготского. Чтобы развеять этот миф, я покажу на примере работ другого столпа советской психологии и старшего современника Выготского – С.Л.Рубинштейна, – что было общим для всех советских психологов. И это, как вы догадываетесь, как раз то, что я уже показал на примере Энгельса и Маркса, как культурно-исторический подход.
Я даже не буду делать большое исследование творчества Сергея Леонидовича Рубинштейна (1889–1960). Воспользуюсь лишь одной главой из его «Основ общей психологии», посвященной «Историческому развитию сознания у человека». Она называется «Проблема антропогенеза».
Советские ученые очень любили это иностранное словечко «проблема». Наверное, им казалось, что оно придавало их сочинениям научности и делало похожим на классиков, которые тоже любили вставить в свои раздумья чего-нибудь естественнонаучного… При этом они, как кажется, совершенно не отдавали себе отчет, что сказать: «проблема антропогенеза», – значит заявить: с антропогенезом, то есть с описанием того, как произошел человек, есть неясности.
Как раз наоборот, все их сочинения были нацелены на то, чтобы убедить читателя, что наука очень хорошо разобралась с этим вопросом и сейчас всё и всем объяснит. Но они были воры, и шапка на них горела, а язык их выдавал. С происхождением человека была неясность, я показал ее на примере недописанной Энгельсовой «Роли труда в процессе производства из обезьяны человека». Простите за шутку, – «в процессе происхождения человека из обезьяны».
Но шучу я осознанно: в том виде, в каком нам подается этот самый антропогенез, он гораздо больше смыкается с Марксовыми трудами, посвященными деятельности и общественному производству, чем с действительностью происхождения человека. Энгельс прямо заявлял, что переход к изготовлению орудий невозможен для обезьяны. И это очевидно: не было простой и прямой эволюции от низшего к высшему, был какой-то скачок, у которого должна была быть причина.
Но, тем не менее, Энгельс, исходно заявив о невозможности такого эволюционного развития, рисует именно эволюционную картину, предполагая, что хорошо улучшил этим Дарвина. Это же предполагали о нем и советские идеологи, заявляя, что только после трудов Энгельса теория Дарвина обрела подлинную научность. Это, наверное, должно означать для нас, что только после его трудов дарвинизм стал соответствовать действительности. На деле же это лишь знак того, что правящее сообщество требовало от всех своих исходить из этого символа веры.
И вот они исходят из него все поголовно. И Рубинштейн, которого можно считать в определенные периоды его деятельности психологом номер один Советского Союза, начинает свою Общую психологию именно с этой самой «проблемы антропогенеза», а точнее, прямо с той горящей шапки, что выдает воров. Любой имеющий глаза мог это увидеть.
«Начало человеческой истории означает качественно новую ступень развития, коренным образом отличную от всего предшествующего пути биологического развития живых существ. Новые формы общественного бытия порождают новые формы психики, коренным образом отличные от психики животных – сознание человека» (Рубинштейн, с.156).
Рубинштейн достаточно умен, чтобы видеть: в начале был качественный скачок. Он мог задаться вопросом: в чем суть, какова природа этого скачка. Из этого родилось бы исследование, и было бы оно посвящено очень важному вопросу: чем сознание человека отличается от сознания животных, а точнее, чем человек отличается от животного. Но он решает этот вопрос проще некуда, он говорит, что у животных психика, а у человека – сознание. И создается кажимость ответа – действительно качественное различие.
Но нет, опять шапка вора: а что такое психика? Разве это не намек на душу? И пусть ответит хоть один академический психолог: у животных есть душа? Или же правы христианские богословы: душа вложена только в человека, и именно ею он отличается от скотов бездушных и неразумных? И это и был тот качественный скачок, что стал основой наших различий с нашими биологическими – не духовными! – предками.
«Развитие сознания у человека неразрывно связано с началом общественно- трудовой деятельности. В развитии трудовой деятельности, изменившей реальное отношение человека к окружающей среде, заключается основной и решающий факт, из которого проистекают все отличия человека от животного; из него же проистекают и все специфические особенности человеческой психики» (Там же, с. 157).
Постыдное утверждение для психолога. Чисто политическое. Любой психолог понимает: не могла родиться никакая трудовая деятельность, не изменись сознание. Не можешь ты сделать ни одной вещи, даже ни одного нового движения, если не создашь его образ в сознании. Точнее, сделать-то ты его, конечно, можешь, но оно будет случайным, вроде непроизвольного вздрагивания, и никак не превратится ни в какую деятельность, пока ты его не увидишь, не осмыслишь, и не превратишь в образ действия, которым и закрепишь как вид деятельности.
Просто прогнулся психолог перед идеологическими требованиями правящей верхушки общества. И в итоге в психологии обнаружилось подтверждение марксизма: вот и психологи подтверждают, все именно так и развивалось из указанного классиками корня… А дальше начинается наша история и история большой лжи, ставшая основой культурно-исторического подхода к изучению человека. Рубинштейн не поминает здесь классиков, но это чистой воды «творческое» переложение того, что мы уже читали в двух предыдущих главах. Называлось это у психологов, вроде Рубинштейна или Леонтьева, – быть искренним марксистом.
«По мере развития трудовой деятельности человек, воздействуя на природу, изменяя, приспособляя ее к себе и господствуя над нею, стал, превращаясь в субъекта истории, выделять себя из природы и осознавать свое отношение к природе и к другим людям. Через посредство своего отношения к другим людям человек стал все более сознательно относиться и к самому себе, к собственной деятельности; сама деятельность его становилась все более сознательной: направленная в труде на определенные цели, на производство определенного продукта, на определенный результат, она все более планомерно регулировалась в соответствии с поставленной целью.
Труд как деятельность, направленная на определенные результаты – на производство определенного продукта – требовал предвидения. Необходимое для труда, оно в труде и формировалось» (Там же).
Где здесь Гегель, где Маркс, а где Энгельс, разбираться предоставляю читателю. Мне же гораздо важнее еще раз подчеркнуть, что все марксисты были ярыми революционерами. Но при этом, как мне кажется, никто из них не осознавал, что бились они не за победу пролетариата, не за светлое будущее человечества, даже не за коммунизм. Они сражались за то, чтобы естественнонаучное мировоззрение одержало верх над религией, а в мире правила Наука.
Посчитать Маркса и Энгельса не коммунистами, а естественниками, по меньшей мере, странно, но вспомните: все их работы пронизаны ненавистью к религии и неистовым стремлением утвердить естественнонаучное мировоззрение. Именно поэтому Энгельс продолжает дело Дарвина, доказывая, что человек произошел естественно и биологически из обезьяны, а значит, не является сыном божиим и не имеет духа божьего, а есть всего лишь животное…
И вся советская наука билась не просто за утверждение и усиление власти захватившего её сообщества. Она упорно продвигала в умы русского и других народов России именно эту естественнонаучную мысль. Каким-то недоступным моему пониманию образом, вся советская власть держалась не на идее коммунизма, а на идее биологического родства человека с животными. Именно это был основной вопрос советской власти и коммунистической биологии. И держались они до тех пор, пока это не вызывало сомнения у оболваненной толпы…
При этом сами основоположники, включая даже такого малого основоположника, как Рубинштейн, постоянно признавались, что прямая линия развития человека из обезьяны невозможна:
«Данные современной науки исключают возможность происхождения человека от одной из современных пород человекоподобных обезьян, но определенно указывают на общность их происхождения» (Там же).
Но это не смущает эволюционистов, и они, сглотнув неувязку, начинают рассказывать о том, как питекантроп развился в синантропа, синантроп в неандертальца, а из того вышел человек современного типа, кроманьонец. Во всяком случае, так рассказывал Рубинштейн и многие популяризаторы эволюционизма. О том, что между всеми этими видами протолюдей не обнаружено никакой связи, они умалчивают. Как и о том, что человек современный со всей определенностью сорок тысяч лет назад заменил неандертальца, но с такой же определенностью не происходил от него.
Возможно, неандертальцы Европы просто были вырезаны нашими предками, а может, вымерли, как неспособные конкурировать с более развитым видом. Хотя есть и некоторые основания считать, что они были просто ассимилированы и растворились в новом виде людей.
В любом случае, мы не произошли от неандертальцев. И эволюции не было. Не только при переходе от обезьяны к первому человеку был необъяснимый скачок, но и при переходе к современному человеку, тоже был такой же скачок, который наука объяснить не может. Думаю, потому что не в состоянии позволить себе те гипотезы, которые сделали бы возможным такое объяснение.
Я опущу все, что нанизывает Рубинштейн на исходные противоречия, говоря о речи, функциях мозга и общественной природе труда, которые оказали обратное влияние на развитие человека. Все это лучше почитать прямо в источниках, которые приведены в предыдущих главах. Я рассказал лишь о небольшой части его сочинений, посвященных культурно-историческим основам психологии. Написано им многократно больше. Но ничего, кроме марксистского понимания культуры и истории в развитии человека, в его трудах нет.
Как нет в ту пору и какой-то самостоятельной от марксизма культурно- исторической психологии.
Глава 2Как все начиналось
Самый простой и точный портрет культурно-исторического подхода был нарисован одним из его создателей – Александром Романовичем Лурией (1902–1977) – в автобиографической книге «Этапы пройденного пути», изданной в 1982 году. Одновременно это и самая жуткая книга по истории советской психологии. Это свидетельство того, как советские психологи убивали душу и вытравливали из своего сообщества тех, кто не хотел ее предавать…
Сам Лурия пытался назвать ее «Последней книгой», но Майкл Коул, издавая в США, а Лурию почему-то очень любили издавать в США, начиная с самых ранних работ, назвал ее «Сотворение разума»… Мне это говорит только о том, что я совсем не понимаю, как Коул понимает Лурию…
Как называет издавшая ее профессор Хомская, это научная биография Лурии.
Начинает ее Лурия со своих славных революционных деяний в Казани, когда ему было 15 лет. Как он сам признается, революция смела барьеры и открыла возможности для подобных ему прорываться в другие слои общества, занимать места, которые были недоступны из за социальной принадлежности к иному классу.
За этими словами о возможностях, не зависящих от социальной принадлежности, скрывается какая-то ложь, потому что страницей раньше он рассказывает, что его отец был врачом, преподавал в Казанском медицинском институте. Куда выше хотел прорваться после революции Саша Лурия? Если в науку, то для него это никак не было закрытым путем. Может быть, в Москву, как и сделал его папа после революции? Но в Москву до революции было сложно прорываться только евреям. Если речь об этом, так и стоило назвать вещи своими именами.
Саша Лурия пошел по стопам отца и уже тогда избрал научный и вполне марксистский путь прорыва:
«Революция возбудила в нас, особенно в молодежи, интерес к философии и социологии. Ни я, и никто из моих друзей не были знакомы по-настоящему с марксизмом или теорией научного социализма. Наши дискуссии ограничивались теориями утопического социализма, которыми увлекались в те дни.
Хотя мы не имели представления об истинных причинах революции, сразу же всей душой примкнули к новому движению…» (Лурия, Этапы, с. 6).
Сразу же, всей душой… которой не было, и которую положил на то, чтобы вывести даже само понятие души из сознания русского человека… Попросту говоря, политический авантюрист, проходимец, который даже не скрывает того, что обладал чутьем на подворачивающиеся возможности, и очертя голову бросался в любую мутную воду, принимая ее всей душой, как родную среду обитания. Вот он-то и стал одним из творцов новой психологии.
Еще в бытность в Казани двадцатилетний Лурия создал Фрейдистский кружок и тут же уведомил об этом самого Фрейда. На что Фрейд ответил, обращаясь к нему как к президенту, что «он рад был узнать, что в таком отдаленном восточном русском городе, как Казань, организовался психоаналитический кружок» (Там же, с. 11). А потом Лурия поддерживал с ним переписку до двадцать восьмого года, то есть до времени, когда психологии впервые помахали пальчиком, чтобы она не забывала о курсе партии.
И Саша тут же прекратил недозволенные контакты, хотя Фрейд был жив еще до 1939 года…
Затем он решил примкнуть к рефлексологии Бехтерева, организовал журнал, посвященный ей, и от лица редколлегии поехал в Петроград приглашать в нее Бехтерева. Бехтерев тоже не распознал в Саше проходимца, и даже показывал ему свой Институт мозга, очевидно, считая, что разговаривает с действительным редактором действительного журнала. «Бехтерев согласился стать членом редакционной коллегии журнала при одном условии. Мы должны были добавить к заглавию слова “и рефлексологии”, что являлось названием, которое он дал психологической системе.
Мы охотно согласились…» (Там же, с. 14).
Все это было «периодом наивного поиска своего пути в психологии», как говорит сам Лурия. Наивность, похоже, является сильным оружием в умелых руках. Во всяком случае, каким-то наивным путем он сделал так, что «в 1923 году профессор К.Н.Корнилов, который только что был назначен директором Московского института психологии, предложил мне стать его сотрудником» (Там же, с. 15).
О том, как Корнилов «был назначен» директором института, рассказывает один из главных психологов Советского Союза Артур Петровский: после революции из России бегут ее лучшие умы…
«Уезжают музыканты, композиторы, балетмейстеры, но пока психологи находятся на месте, потому что продолжается нормальная работа. А так как они, в основном, заняты эмпирической психологией, то политика, казалось бы, их вообще не должна была волновать и затрагивать.
Так продолжалось до 1923 года. Именно тогда происходит первое изменение в нашей науке. В конце 1922 года была опубликована статья Ленина “О значении воинствующего материализма”. Ее, по-видимому, очень внимательно прочитали несколько психологов, и им стало понятно, что надо “перестраивать свои ряды”. Первым на это откликнулся ближайший сотрудник Челпанова – Константин Николаевич Корнилов, в прошлом алтайский учитель.
На первом психоневрологическом съезде в 1923 году прозвучал его доклад, который буквально оглушил слушателей. Назывался он “Психология и марксизм”. В нем Корниловым была поставлена задача перестроить психологию на базе марксизма, диалектического материализма, рассматривая марксизм как единственную философскую базу для развития психологической науки.
А до выступления Корнилова психологи ориентировались, в зависимости от позиции того или иного ученого, на разные философские течения: идеал-реализм, неокантианство и многие другие» (Петровский, Записки, с. 19).
Так Саша переезжает в Москву, и у него начинается новый период жизни. Период разгрома института Челпанова и психологии как науки о душе.
Как он сам про себя пишет: «я присоединился к маленькой группе научных работников, занимавшихся перестройкой русской психологии в соответствии с задачами революции» (Там же, с. 15). Перестройка эта выразилась в том, что этой группой во главе с Корниловым был оклеветан сильнейший русский психолог, основатель Института экспериментальной психологии Георгий Иванович Челпанов (1862–1936). Его институт был захвачен, Челпанов выброшен на улицу, а все лаборатории, как рассказывает Лурия, «были переименованы так, что их названия включали термин “реакции”: была лаборатория визуальных реакций (восприятие), мнемонических реакций (память), эмоциональных реакций и т. д.» (Там же, с. 18).
Реакция, накрывшая лучший в мире институт, могла бы сейчас быть названа перегибом, если бы не два «но». Во-первых, сам Георгий Иванович долго и мучительно умирал с голоду на глазах обокравших и оболгавших его советских психологов. Умер он только в 1936 году, а до этого как призрак старого замка постоянно попадался на улицах Москвы, изможденный и потрепанный, творцам новой науки. Вся радость Лурии и его биографов по поводу того, каким ловким мальчиком был наш Саша, меркнет и становится гадкой, когда видишь этот живой упрек культурно-историческому подходу.
Но упрек этот был далеко не личным, это был символ всей убитой науки о душе. Я уже писал в других книгах, что, когда Челпанов писал свою психологию, выглядевшую вполне научной, он писал действительно о душе, и душа для него существовала. В этом он не сомневался, искал же он лишь способы, которыми можно было бы изучать ее научно и объективно. И вышвырнули его революционные реакционеры именно за это:
«Г.И. Челпанов опубликовал руководство по психологии для средней школы, которое переиздавалось до революции почти двадцать раз. Солидный том, озаглавленный “Мозг и душа”, был посвящен обсуждению отношения субъективного опыта к материальному миру. В этой книге Г.И. Челпанов пытался решить вечную проблему европейской психологии того времени: взаимодействуют ли душа и материя в мозгу или же они функционируют параллельно?
Г.И. Челпанов считал, что материалистический подход к изучению психики бесплоден» (Там же, с. 16).
Тем и подписал собственный приговор…
«В это время К.Н.Корнилов, один из учеников Г.И. Челпанова, разработал методику, которая, по его мнению, могла измерить умственное напряжение. <…>
Он полагал, что организм располагает определенным количеством “энергии”, которая распределяется между умственной и двигательной системами; чем больше энергии идет на умственную работу, тем меньше ее остается для движений.
Корнилов наивно думал, что можно измерить эту “энергию”. <…>
Более того, он претендовал также на создание материалистического подхода к изучению психики, который, как он полагал, охватит всю деятельность человека и будет сопоставим с учением Маркса и Энгельса.
Хотя его подход, который он окрестил термином “реактология”, был наивен, натуралистичен и механистичен, все же в то время казалось, что он представляет собой альтернативу откровенно идеалистической психологии Г.И. Челпанова.
Челпанов ушел с поста директора института, и на его место был назначен Корнилов» (Там же, с. 17).
Кому казалось, что подход Корнилова больше подходит новым психологам? Лурии? Или идеологам новой власти? Про идеологов ничего неизвестно, а вот Лурия и его друзья откровенно воспользовались плодами Корниловского предательства, и разделили вместе с иудой его тридцать сребренников. И плевать им было на истину, на действительность, на то, что же является предметом психологии. Им было важно лишь то, чтобы их новая психология не была идеалистической, даже если истина здесь. Главное, чтобы все соответствовало требованиям новой власти, ведь без этого не занять места в новом социальном слое…
«Марксизм, одна из сложнейших в мире философских систем, медленно воспринимался советскими учеными, включая и меня», – признается Лурия. Поэтому очевидно, что издевки над Корниловым появились лишь к восьмидесятым годам. А в двадцатых Саша хорошо знал, с кем надо быть и дружить, чтобы сбылись его мечты. Поэтому он старался, и с полным правом говорит: «моя работа нравилась К.Н.Корнилову— в ней он видел отражение своих собственных предрассудков» (Там же, с. 18).
Его работы нравились всем, с кем он хотел вступить в деловые отношения. Уже в двадцать с небольшим лет его начали публиковать за рубежом. Научное сообщество ощущало его работы нужными и полезными. Еще бы, он ведь занимался детектором лжи, который так ждали в ГПУ!
И с кем только не установил связей юный Саша Лурия. Вот только к Георгию Ивановичу Челпанову ни он, ни Алексей Леонтьев, бывший ученик Челпанова, так и не сходили ни на поклон, ни за отпущением грехов. Совесть их не мучила, творческих планов было громадьё, да и уязвимо это было – ходить к тем, у кого была душа… Москва город маленький, все друг про друга все знали…
В 1924 году Лурия познакомился на втором психоневрологическом съезде в Ленинграде со Львом Выготским и привел его работать в институт Корнилова. Челпанов к этому времени был уже историей, так что Выготский и вовсе ни при чем…
Глава 3Появление Выготского
Лев Семенович Выготский (1896–1934) был старше Лурии и Леонтьева и потому быстро возглавил их «тройку» в «качестве признанного лидера». У «тройки» было подловатое прошлое, и свое научное преуспеяние они построили на чужой беде, но при этом нельзя отрицать и то, что все трое были одаренными исследователями и немало сделали для становления той науки, что сами называли психологией, убиенные ими собратья – психологией без души, а я бы назвал культурно-исторической антропологией.
В любом случае, рассказать о них и их попытке внести марксистский подход в психологию, стоит. Попытка эта была «искренней», как они сами о себе писали до конца жизни. И это верно – они были марксистами, насколько понимали марксизм, без внешнего давления, по зову души.
Артур Петровский в своих воспоминаниях прямо говорит, что все рассказы о каком-то идеологическом давлении на психологию в двадцатые годы были мифом. Властям было не до психологов, да те и сами успешно справлялись с травлей себе подобных. Какое-то давление началось только в 1929 году и медленно усилилось к 1934-му, когда Выготского начали «критиковать», и его ученики быстро сбежали от него, во главе с Леонтьевым. Но Выготский насладиться судьбой Челпанова не успел…
Приведу это свидетельство Петровского полностью:
«20-е годы— период НЭПа, время надежд российской интеллигенции, убежденной, что Октябрьская революция открыла новые пути развития культуры и науки, устранила преграды, стоявшие перед ней. В какой-то мере так это и было.
Дело в том, что далеко не сразу партийное руководство страны в качестве особого предмета интереса стало рассматривать науку. Шла “классовая борьба”. Из жизни вычеркивались целые пласты общества: дворянство, купечество, духовенство. Партийная борьба шла сначала с теми, кто был против большевиков. Ну, с ними разделались быстро— уже в 17–18 году. А затем с “конкурентами”, – с теми, кто вместе с большевиками шел в революцию. Это прежде всего левые эсеры и анархисты. К концу 20-х годов внутрипартийная борьба уже превращается в уничтожение одной части партийной элиты за счета подъема другой.
Однако жизни психологической науки, казалось бы, еще ничего не грозило.
Но вот наступил 1929 год, все стало быстро изменяться. Недаром Сталин его назвал “год великого перелома». Вот с этого момента и оказалась под ударом уже судьба не отдельных ученых, а науки в целом, ее основных отраслей и разделов» (Петровский, Записки, с. 22).
Я использую для первого очерка о культурно-историческом подходе рассказ одного из его творцов – Лурии. С культурно-исторической точки зрения, это прием, позволяющий изучать явление послойно, как оно уложено в сознании. А поскольку его укладывали разные люди, то и слоев немало. Ясно, что Лурия в конце жизни подает события так, как это позволяет ему ощутить себя имеющим право на спокойную совесть перед смертью. Не зря же он пытался назвать это «Последней книгой»?!
Итак, как пишет Лурия, приход Выготского в институт Корнилова произошел в 1924 году. Пришел он, понравившись Корнилову своими «объективными взглядами» на психику. Иначе говоря, взяли его в команду революционеров именно потому, что души для него не было. Корнилов мог этого не осознавать, но не он, а именно Выготский был тем, кто заменил Челпанова как главный теоретик рождающейся революционной психологии. Именно ему и суждено было создавать в России психологию без души.
Дело это, конечно, шло множественными путями, но сейчас мы знаем, что действительно крупных фигур среди психологов той поры было всего две: Рубинштейн и Выготский с последователями. И вся советская психология развивалась по ним. Точнее, явно она развивалась по Рубинштейну, а скрыто всегда помнила, что был еще и такой полурепрессированный гений психологии Лев Выготский, к которому и бегала тайком, как к живительному источнику мысли, когда уставала от идеологизированной тоски Рубиншейновских книг.
Однако «полурепрессированность» Выготского вовсе не была чем-то отличным от занудства Рубинштейна или свободомыслием по отношению к идеологии власти. Из всей «тройки» он был самым большим знатоком марксизма и искренне всаживал его во все свои психологические построения. Травили же его не по научным соображениям, а чтобы сделать всех психологов управляемыми.
Но перескажу последовательно, как видел его деятельность лучший ученик.
«Мы с А.Н.Леонтьевым высоко ценили необычайные способности Л.С.Выготского и были очень рады, когда его включили в нашу рабочую группу, которую мы назвали “тройка”. Вместе с Л.С.Выготским в качестве нашего признанного лидера мы предприняли критический обзор истории и современного состояния психологии. Наша грандиозная идея заключалась в создании нового научного подхода к человеческим психологическим процессам» (Лурия, Этапы, с. 27).
И Коул признает, что с удивлением понял однажды: советские психологи хотели полностью пересмотреть всё устоявшееся здание психологической науки! Американцу было непонятно, как можно переделывать то, что и так хорошо приносит прибыль, но, тем не менее, задачу перед собой парни ставили именно такую. Выготский приступил к большому исследованию кризиса современной ему несоветской психологии, которое завершил в 1927 году, но издано оно было лишь долгие годы спустя. Тем не менее, все развитие культурно-исторической антропологии дальше шло исходя из этой работы.
Как он определил, исходной точкой научной психологии, из которой все и развивалось, как из корня, была та операция, что проделал с психологией Вундт, создавая свою экспериментальную лабораторию в 1879 году.
«Согласно анализу, проведенному Л.С.Выготским, положение в мировой психологии в начале двадцатого столетия было чрезвычайно парадоксальным. Во второй половине девятнадцатого столетия Вундту, Эббингаузу и другим психологам удалось превратить психологию в естественную науку.
Свою основную задачу они видели в том, чтобы свести сложные психологические явления к элементарным механизмам, которые можно подвергнуть изучению в лаборатории при помощи точных экспериментальных методик» (Там же, с. 27–28).
В сущности, речь идет о том, чем была физиологическая психология. Она-то и была взята Выготским за основание собственной науки. Из русских ученых к ней были добавлены физиолог Павлов и психофизиолог Вагнер, много занимавшийся поведением животных.
Однако психофизиология, как направление психологии, было тупиковым. Это до сих пор еще не очевидно некоторым из современных психологов, но Выготский действительно был гением психологии и почуял это в самый расцвет психофизиологии.
«Признавая определенный успех этого подхода, Л. С.Выготский указывал, однако, что этот вид исследований фактически проходил мимо сложнейших форм психической деятельности, включая сознательно контролируемое действие, произвольное внимание, активное запоминание и отвлеченное мышление. Такие феномены или игнорировались, как в теориях, основанных на принципах рефлексологии, или же сводились к умозрительным описаниям, как в вундтовском понятии апперцепции» (Там же, с. 28).
Дикое и гадкое было время. Люди были так опьянены успехами науки, в частности физической механики, что страстно мечтали потерять бога, душу и все человеческое и стать машинами. И не только психологи. Все поголовно. За что, собственно, велась травля сначала Выготского, а потом и всех более-менее думающих русских философов и психологов? За то, что они выходили за рамки рефлексорного объяснения человека, то есть за рамки видения его простой биоэлектрической машиной.
Еще в шестидесятых годах таких, в общем-то, вполне правоверных философов-марксистов, как Эвальд Ильенков, травили за то, что он в своих работах посмели поминать мышление!
Что можно сказать про задуманную советскими психологами реформу психологии? Конечно, психофизиологию надо было переводить на то место, которое она заслужено должна была занять – на место частной науки, изучающей то, как происходит связь и управление души телом. Это важная часть науки о человеке и даже, в какой-то мере, о душе. Но это не психология. Идти психологам надо было в сторону науки о душе. Пошли же они к науке о сознании, но осознанно и даже злостно удерживая себя от малейших подозрений в душевности. Реформа была нужна, но не эта…
Эта же была реформой без реформы: как у них, но по-нашему.
«Целью Л.С.Выготского и всех нас было создание новой системы, которая явилась бы синтезом этих конфликтующих подходов» (Там же, с. 28–29).
В общем, парни опять схитрили и решили проскользнуть в желанный социальный слой на плечах собственных собратьев, заменяя душу в психологии марксизмом. Лева Выготский, подобно всем своим соратникам, тоже использовал марксизм как таран, которым взламывал общественные крепости.
«Л.С.Выготский был для нас ведущим теоретиком марксизма. В 1925 году, когда он опубликовал лекцию, которая привела его в Москву, он включил в нее цитату из работы Маркса, представлявшую собой одно из ключевых положений в разрабатываемой им концепции:
“Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в голове…” (Там же, с. 30).
Это знакомое нам уже высказывание Маркса из первого тома «Капитала», как пишет Лурия, и стало корнем, из которого вырос весь культурно- исторический подход:
«Это положение Маркса сыграло существенную роль в формировании экспериментальной психологии высших психических функций.
Под влиянием марксизма Л.С.Выготский пришел к убеждению, что происхождение высших сознательных форм психики следует искать в общественных отношениях личности с окружающим миром. Но человек не только является продуктом своей среды— он также активно участвует в созидании этой среды» (Там же, с. 30–31).
Как видите, мои предположения о том, откуда был взят культурно- исторический подход Выготским, подтверждаются устами одно из творцов этого подхода. Связь сознания с культурой, которую Коул посчитал находкой советских психологов, была всего лишь обязательным вкраплением марксизма в естественнонаучную психофизиологию. Но именно она была самым здоровым звеном в новой антропологической науке.
Сам же Выгосткий со товарищи мечтал все-таки о том, чтобы срастить через психологию марксизм с физиологией, убрать имеющуюся «пропасть»:
«Пропасть между физиологическими объяснениями элементарных актов и менталистическими объяснениями сложных психических процессов будет сохраняться до тех пор, пока мы не сможем понять, каким образом естественные процессы, как, например, физическое созревание и сенсорные механизмы, взаимодействуют с процессами, определяемыми культурой; именно это взаимодействие и создает психическую деятельность взрослого человека» (Там же, с. 31).
Как это с очевидностью проступает сквозь построения Лурии и Выготского, культура интересовала их как некая среда, которая позволит понять механику человеко-машины, его «естественные процессы». О душе речь не шла.
Именно ради этого Выготский и разрабатывал дальше свою «инструментальную» или «культурную» теорию. Как это ни парадоксально, но и здесь речь опять же шла о машине, только гораздо большей, чем человек. Теория Выготского имела целью описать устройство той машины, которая управляет поведением общественного человека, выявив ее механизмы:
«Л.С.Выготский любил называть свою теорию “инструментальной”, “культурной” или “исторической” психологией. Каждый из этих терминов отражал различные черты предложенного им нового подхода к психологии. Каждый из них подчеркивал различные источники общего механизма, при помощи которого общество и его история создают структуру тех форм деятельности, которые отличают человека от животных» (Там же).
Все это дает мне основания назвать культурно-исторический подход школы Выготского Психо-механической физиологией. Работы же его приверженцев были посвящены выявлению механизмов и физиологии сознания советского человека. Постараюсь показать это на примерах их собственных работ.
Глава 4Поведение человекообразной обезьяны
Итак, Лев Семенович Выготский был верным марксистом в психологии, избравшим нести марксизм в науку по зову души… наверное, Корниловской…
Поэтому он исходил в своих работах из основополагающих мыслей Маркса об отличии человека от паука и пчелы. Естественно было развить это положение на примере более сложных существ, таких, как обезьяна, что Выготский и сделал – строго по следам Энгельса – около 1930 года. Им были написаны совместно с Лурией «Этюды по истории поведения», в которых два первых очерка принадлежали Выготскому.
Что это была за работа?
Попросту сказать – попытка нарастить научные мышцы на скелет, выложенный Энгельсом в «Труде в процессе превращения обезьяны в человека». Энгельс был порезан на куски, которые перемежались объемными комментариями Выготского, который старательно штудирует при этом работы немецкого зоопсихолога Кёлера. Своего там, можно сказать, и нет.
Работа эта предельно идеологизирована, и никакой новой мысли к тому, что сказано Энгельсом о том, что человек – животное, необъяснимым образом научившееся трудиться, не добавляет, поэтому я не в силах заниматься ею, как таковой. Я вынужден просто показывать саму преемственность марксистской мысли в основных трудах культурно-исторического подхода. Начну с первого очерка Выготского, называвшегося несколько пугающе: «Поведение человекообразной обезьяны».
Если верить первым строкам, посвящена она «развитию поведения от его самых простых форм, какие мы наблюдаем у низших животных, до самых сложных и высших, которые мы видим у человека» (Выготский, Этюды, с. 23). Поскольку статья имеет исходной задачей привить естественнонаучное мировоззрение, то уже с этой строки ощущаешь, что тебя в это мировоззрение и затаскивает, причем с немалой силой. А как только это случается, появляется соответствующая мысль: действительно, поведение должно развиваться от простых форм до сложных…
Похоже, очарование естественной науки было настолько сильно, что никто не обратил внимания на то, что это не исходное рассуждение, а исходный обман. Причем обман многосторонний. Судите сами: как может профессионал своего дела, а именно психологии, начинать работу, посвященную поведению, с некоего утверждения, в котором содержится самое главное понятие его исследования, не определив его? Он использует его как само собой разумеющееся.
Иначе говоря, гений советской психологии в этой работе обращается ко всем своим читателям, либо исходно предполагая, что они знают, что такое поведение, что они понимают, что он понимает под «поведением», и что они все верно последуют с ним к его цели. Либо же ему и не важно, ни что такое поведение, ни поймут ли его. Ему важно нечто совсем иное, для чего сойдет и такое небрежное начало. Например, привить этот самый марксистский взгляд на природу человека.
Моя придирка может показаться излишним академизмом, требованием строго соблюдать методологические принципы научного исследования. В отношении главного методолога революционной реформы всей психологии это уже не пустое требование. Но это не главное для меня. Просто вдумайтесь в то, что звучит в русском слове «поведение». Оно очевидно связано с понятием «вести себя», то есть, брать и вести некое существо, которое ты считаешь собой. Может ли такое понятие быть применено к низшим животным?
Хуже: может ли оно быть применено к высшим? Применимо ли оно вообще к кому-либо кроме человека? Ведь для того, чтобы «вести себя», необходимо осознавание и себя, и того, что ты делаешь при этом с собой. Иначе говоря, как это сейчас называет наука, нужно обладать способностью к рефлексии, то есть к отторжению своих действий от самого себя, к разделению себя и своего действия, и к возможности выбора способов действия из какого-то количества имеющихся в памяти вариантов.
Могут ли это животные? Или же они проявляют себя цельно и нерасторжимо с тем, что делают? Как это говорится, отождествляясь с собственными действиями, ощущая их собой в разных состояниях.
Я не берусь пока ничего утверждать, я лишь показываю, что Выготский уж слишком небрежен с тем понятием, которое решил исследовать. И допускаю, что то, что он имеет в виду, говоря о поведении, лишь случайно названо им поведением. Просто вспомните, как вы наблюдаете за насекомыми или рыбами. И вы обнаружите, что слово поведение к ним не подходит за исключением тех радостных мгновений, когда вам кажется, что они действуют совершенно по-человечески. Однако как раз про них Выготский чуть ниже скажет, что это всего лишь инстинкты.
Что такое инстинкты, в действительности никто не знает. Выготский определяет их через то же самое поведение: «Первую ступень в развитии поведения образуют у всех животных наследственные реакции, или врожденные способы поведения. Их обычно называют инстинктами» (Там же).
Нельзя определять иностранное понятие «инстинкт» через неопределенное русское понятие «поведение», да еще при этом определяя поведение через поведение. Родится неопределение неопределенности. Чувствуя это, Выготский и ссылается на обычай. Стыдно. Для психолога и методолога – стыдно!
Но ему некогда. Как раз такой ерундой, как поведение, он в этой книге о поведении заниматься не хочет. Ему нужно как можно быстрее проскочить к главным трудам своей жизни, для чего и нужно выложить марксистский мостик над неведомым. Поэтому он проскакивает мимо самого главного и быстро бежит к очаровавшему его успеху Кёлера, который так прославился, всего лишь поиграв несколько лет с обезьянами.
Но начинает он со скрытой цитаты из Энгельса:
«Инстинктивным реакциям животное не научается в процессе своей жизни, они не возникают в результате проб и ошибок, удачных и неудачных опытов, они не являются также следствием подражания – в этом их главное отличие.
Биологическое значение инстинктивных реакций заключается в том, что они являются полезными приспособлениями к окружающей среде, выработанными в борьбе за существование и закрепленными путем собственного отбора в процессе биологической эволюции.
Происхождение их поэтому объясняется так же, как и происхождение “целесообразной” структуры и функций организма, то есть законами эволюции, открытыми Дарвиным» (Там же, с. 23–24).
Второй ступенью оказывается «ступень дрессуры или условных рефлексов» (Там же, с. 24). Это как раз то, чем занимался Павлов. Не могу удержаться и не привести тот образ, что более всего пришелся по душе Выготскому из всех опытов Павлова. Думаю, в нем было что-то чрезвычайно важное для всей советской науки, да и для марксизма, наверное, ведь это единственное, что Выготский рассказывает о Павлове в этой работе.
«Наконец, следует отметить и то обратное влияние, которое оказывает вторая ступень на первую. Условные рефлексы, надстраиваясь над безусловными, глубоко их видоизменяют, и очень часто в результате личного опыта животного мы наблюдаем “извращение инстинктов”, то есть новое направление, полученное врожденной реакцией благодаря условиям, в которых она проявлялась.
Классическим примером такого “извращения инстинкта” может служить опыт академика Павлова с воспитанием у собаки условного рефлекса на прижигание кожи электрическим током.
Сначала животное отвечает на болевое раздражение бурной оборонительной реакцией, оно рвется из станка, хватает зубами прибор, борется всеми средствами. Но в результате длительной серии опытов, в течение которых болевое раздражение сопровождалось пищевым, собака стала отвечать на наносимые ей ожоги той реакцией, которой отвечает обычно на еду.
Присутствовавший при этих опытах известный английский физиолог Шеррингтон сказал, глядя на собаку: “Теперь я понимаю радость мучеников, с которой они всходили на костры”.
Этими словами он наметил огромную перспективу, которая открывалась этим классическим опытом» (Там же, с. 25).
Перспектива эта называлась Гулаг. И Саша Лурия именно в это время подписался делать детектор лжи для ГПУ, за что и был признан как «психолог» во всем мире. Само же это садомазохистское извращение стало сутью всей советской психологии. И не только в том смысле, что именно этим и занимались советские ученые, но и в том, что сами они дружно отвечали на болевые раздражения радостными пищевыми реакциями… вроде «этюдов» Лурии и Выготского.
Далее Выготский переходит к третьей ступени, но понять, что это такое, значительно сложней. В действительности, это есть попытка решить как раз ту «проблему», что была намечена еще Энгельсом: между человеком и животным есть качественное отличие, которое эволюционными объяснениями не устраняется. Попросту говоря, Выготскому очень нужно было связать человека с животными, наверное, чтобы больше не мучаться угрызениями совести, когда ставишь над ним такие же опыты, как Павлов…
«Над этой второй ступенью в развитии поведения возвышается третья и для царства животных, видимо, последняя ступень, хотя и не последняя для человека. С несомненной научной достоверностью наличие этой ступени было констатировано только в поведении высших человекообразных обезьян. На поиски и открытие третьей ступени именно у этих животных толкала теория Дарвина.
Из данных сравнительной анатомии и сравнительной физиологии с совершенной достоверностью установлено, что человекообразные обезьяны являются нашими ближайшими родственниками в эволюционном ряду.
Оставалось, однако, до последнего времени незаполненным одно звено в эволюционной цепи, связывающее человека с животным миром, именно звено психологическое. До самого последнего времени психологам не удалось показать, что поведение обезьяны стоит в таком же отношении к поведению человека, в каком ее анатомия стоит к человеческой» (Там же, с. 26).
Далее вся работа посвящена тому, как В.Кёлер «задался целью заполнить это недостающее психологическое звено дарвиновской теории и показать, что и психологическое развитие шло тем же эволюционным путем – от высших животных к человеку, как и развитие органическое» (Там же).
Иными словами Выготский использует Кёлера для того, чтобы окончательно убрать душу из психологии и доказать, что вся эта «так называемая душа» есть не более, чем усложнение нервной системы, то есть тела, в процессе эволюции.
Итогом всего усилия явилось вот такое признание, скромно спрятанное где-то посреди статьи:
«Мы еще очень далеки от настоящего физиологического объяснения интеллектуальной реакции. Мы можем строить на этот счет только более или менее схематические и более или менее вероятные предположения» (Там же, с. 51).
Усилие оказалось семипудовым пшиком. Доказать, что души нет, не удалось, зато удалось убедить всех, у кого не хватило терпения дочитать до этого места. Да и те, у кого хватило, по большей части уже не соображали, что означают эти слова… К этому времени они были уже вполне очарованы или зазомбированы естественнонаучностью новой психологической физиологии.
Обратите внимание – именно физиологии, именно раздел физиологии хотел создать Выготский, считая именно физиологию знаком качества своей культурной психологии.
Как бы там ни было, но эволюционизм и физиологизм были лишь тем основанием, на котором Выготский хотел совершить свою революцию. Это был базис, к нему требовалось добавить надстройку. И надстройкой этой оказался марксизм, в частности, требование историзма, выдвинутое классиками. Его-то и пыталась привить школа Выготского к проверенно успешной в общественном мнении эволюционно-физиологической основе.
Вот задача, которую поставил Выготский перед своей школой в 1930 году, после того, как было завершено исследование предшествовавших подходов, из которых и делался новый синтез:
«Но есть еще третий план развития, который гораздо меньше, чем эти, вошел в общее сознание психологов и который отличается глубоким своеобразием по сравнению с этими двумя типами развития, – это развитие историческое.
Поведение современного культурного человека является не только продуктом биологической эволюции, не только результатом развития в детском возрасте, но и продуктом развития исторического. В процессе исторического развития человечества изменялись и развивались не только внешние отношения людей, не только отношения между человечеством и природой, изменялся и развивался и сам человек, менялась его собственная природа» (Там же, с. 67).
Как вы видите, в этом небольшом рассуждении описана вся школа Выготского. Если опустить критическое исследование предшественников, то в нем намечены три больших этапа или ступени: биологическая психология, психология детского возраста, и психология историческая или культурная.
Сам Выготский, как это общеизвестно, разработав такой образ своей психологии, погрузился в «спор с Пиаже». Попросту говоря, занялся психологией детства в рамках заимствованной с Запада науки Педологии. Собственно культурно-исторических исследований было сделано только одно – экспедиция Лурии в Среднюю Азию.
Я не буду рассказывать о том, как Выготский понимал детскую психологию. Понимал он ее не просто, хотя, возможно, и сделал в ней немало открытий. Но мне нужна только культурно-историческая психология, поэтому для меня все, что прямо в нее не входит, является лишь слоем помех, мешающих в моем собственном исследовании. И преодолею я этот слой не прямо, а через его отражение.
Точнее, посчитав работы Выготского отражением трудов Пиаже. Насколько бы он ни пошел дальше, основа все-таки здесь. А уж труды Пиаже никак нельзя считать принадлежащими к культурно-исторической психологии.
Вот после этого можно будет заняться и единственной культурно-исторической работой школы Выготского.
Небольшое психологическое отступление. Пиаже
Швейцарский психолог Жан Пиаже (1896–1980), ученик психолога и психиатра Пьера Жане, был ровесником Льва Выготского и считался таким же гением психологии, изменившим лицо этой науки. Начинал он как биолог, изучавший моллюсков, но уже к 1920 году, то есть ко времени окончательной победы научной революции в мире, перешел в психологию, где имел колоссальный успех именно потому, что был естественником. Как вы понимаете, душа его не интересовала, он служил тому же делу, что и Выготский, то есть искал, как связать человека с животными.
В психологии Пиаже разрывался между двух полюсов: с одной стороны, он хотел дать всей психологии биологическое объяснение, а с другой, – логическое. Точнее, все свои исследования психологии он вел не для того, чтобы понять душу, а для того, чтобы понять логику.
Самая первая его работа, о которой больше всего и говорил Выготский, вышла в 1923 году под названием «Этюды о логике ребенка». И начиналась она с постановки задачи, которую, кажется, не осознал никто из русских психологов, так восхищавшихся им:
«Мы попытаемся разрешить здесь следующий вопрос: какие потребности стремится удовлетворить ребенок, когда он говорит? Данная проблема не является ни чисто лингвистической, ни чисто логической— это проблема функциональной психологии. Но именно с нее-то и надо начинать всякое изучение логики ребенка» (Пиаже, Речь, с. 11).
Насколько я могу судить, наши психологи попадались на первую часть этого высказывания, которая выглядела не просто психологической, но и очень верно выраженной: какие потребности стремится удовлетворить ребенок, когда говорит? Иначе: что заставляет ребенка, да и вообще человека, говорить? Что в нем такое происходит, что происходит в его душе, что звучит наружу словами или речью? Прекрасная постановка психологической задачи.
Вот только задача эта для Пиаже была служебна, а нужно это было, как вы уже видели, для того, чтобы изучить логику…
Самое неприятное, что Пиаже, подобно Выготскому, говорящему о поведении, говорит о логике, не определяя, что он имеет в виду. Это не естественное ни для одного живого языка словечко «логика» оказывается для него настолько завораживающим, что он считает его само собой понятным и одинаковым для всех людей и, кажется, и для детей.
Впрочем, во втором томе «Этюдов» Пиаже даст своеобразное определение, правда, не логики, а своего понимания логики:
«…нужно предполагать, что детское рассуждение значительно отличается от нашего и что оно менее дедуктивно и в особенности менее строго.
Ибо что такое логика, как не искусство доказывать? Рассуждать логически – значит связывать свои предложения так, чтобы каждое обосновывало последующее и, в свою очередь, было бы доказано предшествующим… Логическое рассуждение всегда есть доказательство» (Там же, с. 193).
Вот что искал Пиаже с помощью психологии. Не буду сейчас вдаваться в то, что это неверное понимание логики, примерно, такое же точное, как высказывание: солнце – это то, что делает мне тепло…
Соответственно, психология, которой он занимался в первый период своего творчества, называлась Функциональной, но никак не культурно- исторической. Выготский тоже много писал о функциях, словно бы следуя за Пиаже. К примеру, в 1931 году он издает большую работу «История развития высших психических функций», в которой, возможно, первый раз спорит с Пиаже. Да и тематика его работ удивительно совпадает с тематикой исследований Пиаже.
Впоследствии Пиаже будет говорить об операциональной и генетической психологии. Выготский же будет развивать инструментальную теорию и ту же генетическую психологию. И все эти многочисленные науки обоих психологов были посвящены изучению детского развития, имея главной задачей показать, насколько ребенок близок к животному, точнее, как он выделяется из животного или биологического мира, и становится человеком, обретя «интеллект». Словечко это тоже не объяснялось, но из содержания можно было понять, что интеллект – это и есть способность к «логике».
Уже после смерти Выготского, в 1948 году, Пиаже напишет работу с названием из несочетающихся между собой слов – «Психология интеллекта», – которую начнет как раз с объяснения связей психологии с логикой. Это начало делает понятней и те ранние работы Пиаже, что были доступны Выготскому. В сущности, в нем говорится, что психология наука вторичная, а значит, подсобная в рамках настоящих наук. Пиаже в то время еще не знал работ Выготского, но звучит так, будто продолжает рассуждения Выготского о высших психических функциях.
«Всякое психологическое объяснение рано или поздно завершается тем, что опирается на биологию или логику (или на социологию, хотя последняя сама, в конце концов, оказывается перед той же альтернативой). Для некоторых исследователей явления психики понятны лишь тогда, когда они связаны с биологическим организмом.
Такой подход вполне применим при изучении элементарных психических функций (восприятие, моторная функция и т. д.), от которых интеллект зависит в своих истоках. Но совершенно непонятно, каким образом нейрофизиология сможет когда-либо объяснить, почему 2 и 2 составляют 4 или почему законы дедукции с необходимостью налагаются на деятельность сознания.
Отсюда другая тенденция, которая состоит в том, чтобы рассматривать логические и математические отношения как несводимые ни к каким другим и использовать их для анализа высших интеллектуальных функций. Остается только решить вопрос: сможет ли сама логика, понимаемая как нечто выходящее за пределы экспериментально-психологического объяснения, тем не менее послужить основой для истолкования данных психологического опыта как такового?
Формальная логика, или логистика, является аксиоматикой состояний равновесия мышления, а реальной наукой, соответствующей этой аксиоматике, может быть только психология мышления. При такой постановке задач психология интеллекта должна, разумеется, учитывать все достижения логики, но последние никоим образом не могут диктовать психологу его собственные решения: логика ограничивается лишь тем, что ставит перед психологом проблемы.
Двойственная природа интеллекта, одновременно логическая и биологическая, – вот из чего следует исходить» (Пиаже, Психология, с.61).
Историки психологии однозначно признают за Пиаже, что он менялся с годами. Вот и в приведенном отрывке видно, что он изменил свое отношение к логике. Через четверть века после выхода его первых работ, она перестала для него быть главной целью. Однако последнее предложение сводит на нет это достижение: с годами Пиаже уходил от логистики к «психологии интеллекта», но понимал ее все более биологично. Логика или не логика, но в любом случае прочь от души…
То, как понимали Пиаже в Советском Союзе, стоит показать отдельно. В 1969 году, издавая Пиаже, ведущие советские философы и психологи В.Лекторский, В.Садовский и Э.Юдин выводят из работ Пиаже вот такое непростое определение интеллекта:
«Таким образом, согласно Ж.Пиаже, интеллект есть особая форма взаимодействия между субъектом и объектами, специфическая деятельность, которая, будучи производной от внешней предметной деятельности, предстает как совокупность интериоризованных операций, скоординированных между собой и образующих обратимые, устойчивые и одновременно подвижные целостные структуры» (Лекторский, с. 31).
При этом наши психологи ужасно любили Пиаже и очень гордились дружбой с ним. Вероятно, потому, что он был одним из немногих западных ученых, которые ездили в Советский Союз. Сам же он, однако, говорил, что все-таки лучше всех его понял Выготский…
Я не буду сейчас вдаваться в то, что Пиаже выводил свое понятие интеллекта не из этой странной, полумарксистской «специфической деятельности», из которой его вывели наши энтузиасты, а из понятия внутреннего равновесия организма, очень похожего на теорию гомеостаза. Собственно Пиаже меня не интересует как раз потому, что те же советские психологи четко заявили про его психологию:
«В своих исходных определениях Ж.Пиаже не выходит за рамки индивидуальной психологии с четко выраженной биологической направленностью» (Там же, с.32). И никаких намеков на культурно-историческую психологию, что значит, что именно так и понимали Пиаже в Советском Союзе, то есть на родине культурно-исторической теории.
Что же касается Выготского, то его отношение к Пиаже, а точнее, его взаимоотношения с Пиаже определяются тем, как он сам описывает их в работе 1934 года «О природе эгоцентрической речи». Она прямо посвящена Выготским «противопоставлению двух теорий эгоцентрической речи – Пиаже и нашей», то есть самого Выготского.
В ней Выготский рассказывает об экспериментах, проведенных Пиаже и описанных в той самой его первой книге «Этюды о логике ребенка», а затем рассказывает о себе:
«Мы организовали поведение ребенка таким же образом, как и Пиаже, с той только разницей, что мы ввели целый ряд затрудняющих поведение ребенка элементов. Например, там, где дело шло о свободном рисовании детей, мы затрудняли обстановку тем, что в нужную минуту у ребенка не оказалось под рукой необходимого ему цветного карандаша, бумаги, краски и т. д……» (Выготский, О природе, с. 74).
Еще в тридцать четвертом году Выготский все еще спорил с Пиаже и, если судить по библиографии его работ, все сильнее уходил в психологию детства, педагогическую психологию и дефектологию. И все повторял и повторял его…
Хочу сказать лично свое мнение: и его труды, и труды Пиаже очень важны для понимания мышления как такового, но культурно-исторического подхода в них либо нет совсем, либо же он там присутствует строго в рамках марксизма. Это значит, что основной объем трудов Выготского является для культурно-исторической психологии разработкой частного вопроса об устройстве мышления и о его отражении в том, что философы называют «логикой». Что и становится очевидным, если всмотреться в диалог Выготского с Жаном Пиаже.
Глава 5Культурно-исторический эксперимент. Лурия
Единственное действительно культурно-историческое исследование было проведено школой Выготского в начале тридцатых. Коул очень высоко ценил его, считая, чуть ли не первым в мире кросс-культурным экспериментом.
В какой-то мере это действительно так, однако задачи этого исследования полностью вытекали все из того же спора Выготского с Пиаже – как пишет о них Лурия в своей научной биографии, исследование имело в виду получить информацию об интеллекте не только детей, но и «малоразвитых» народов.
«Мы никоим образом не были первыми, кто понял, что сравнение интеллектуальной деятельности людей разных культур может дать ценную информацию о происхождении и организации интеллектуальной деятельности человека. В течение ряда десятилетий, прежде чем я встретился с Л. С.Выготским, в психологии широко обсуждался вопрос, различны ли основные интеллектуальные способности у взрослых людей, которые выросли в разных культурных условиях.
Еще в начале столетия Дюркгейм считал, что процессы мышления не являются результатом естественной эволюции или проявлением внутренней духовной жизни, а формируются обществом. Идеи Дюркгейма вдохновили многих исследователей. Среди них следует выделить французского психолога Пьера Жанэ; считавшего, что сложные формы памяти, а также представления о пространстве, времени и числе являются продуктом конкретной истории общества, а не являются категориями, имманентно присущими мышлению, как полагала идеалистическая психология» (Лурия. Этапы, с. 47).
Стоит напомнить, что Жане был учителем Пиаже. Не знаю, как Пиаже относился к своему учителю, но к Дюркгейму и всей основанной им Французской социологической школе он был настроен критически. Издатели Пиаже в Советском Союзе писали о тех его работах, с которыми спорил Выготский, в 1969 году:
«Важнейшей отличительной особенностью ранних работ Ж.Пиаже является их упор на “социализацию” как на главный фактор интеллектуального развития. В этом пункте взгляды Пиаже в 20-е годы тесно сближаются с рядом идей французской социологической школы (Э.Дюркгейм, Л.Леви-Брюль и др.), понимавшей процесс социализации как общение индивидуальных сознаний.
Следует, однако, отметить, что Ж.Пиаже даже в своих ранних работах отнюдь не встает полностью на позиции Дюркгейма. В концепции последнего ему импонирует социальный подход к интеллекту и идея развития мышления. Однако, по его мнению, Дюркгейму из его исходных предпосылок “никогда не удалось ничего вывести, кроме застывшего чистого рационализма”.
Аналогично отношение Ж.Пиаже и к концепции Л.Леви-Брюля. С одной стороны, он не согласен с тезисом Л.Леви-Брюля о случайном характере развития общества и эволюции разума. Вместе с тем, как известно, Леви-Брюль описал в своих работах различные типы мышления, соответствующие различным типам общественной организации. Отсюда, в частности, следовало важное положение о качественно различных типах мыслительных структур, которое полностью одобряется Пиаже.
Пиаже также принимает лежащий в основе рассуждений Леви-Брюля (в противоположность Дюркгейму) тезис о том, что разум является не единым и неподвижным, а внутренне расчлененным и пластичным. Вместе с тем Пиаже считает, что Леви-Брюль учитывает лишь структурные различия и на этой основе ошибочно вводит существование дологической стадии развития интеллекта. Сам же Пиаже акцентирует внимание на постепенном формировании из действий субъекта специфически мыслительных логических структур» (Лекторский, с. 14–15).
Эта работа была написана Пиаже в 1928 году.
Лурия свидетельствует, что их «тройка» к этому времени постаралась войти в общеевропейский поток психологической мысли и попросту подключилась к разгоревшемуся во французской социологии спору. Даже написанный на полвека позже, его рассказ ощущается прямым продолжением спора Пиаже с Дюркгеймом и Леви-Брюлем.
«В 20-е годы эти дебаты сконцентрировались на двух проблемах: изменяется ли в зависимости от культуры содержание мышления, то есть основные категории, используемые для описания опыта, и различаются ли в зависимости от культуры основные интеллектуальные функции человека.
Люсьен Леви-Брюль, имевший большое влияние на психологов того времени, считал, что мышление неграмотных людей подчиняется иным правилам, чем мышление образованных людей. Он охарактеризовал “примитивное” мышление как “дологичное” и “хаотично организованное”, не воспринимающее логических противоречий и допускающее, что естественными явлениями управляют мистические силы.
Противники Леви-Брюля, например английский этнограф-психолог В.Х.Риверс, напротив, полагали, что интеллект человека “примитивной” культуры в своей основе не отличается от интеллекта современного образованного человека, живущего в технически развитом обществе» (Лурия, Этапы, с. 47–48).
Судя по всему, «тройка» мощно поглощала все, что было связано с этими спорами, и горячо стремилась включиться в них.
«Эта дискуссия представляла для нас огромный интерес, хотя обсуждение проводилось при отсутствии каких бы то ни было психологических данных. Материалы, на которые опирался Леви-Брюль, а также его антропологические и социологические критики, были не более чем забавные истории, собранные путешественниками и миссионерами во время своих путешествий в дальние страны, где они контактировали с экзотическими народами.
Профессиональный антропологический подход еще только разрабатывался, так что необходимых сведений, являющихся результатом научных наблюдений, фактически не было.
Не лучше обстояло дело и в области психологической теории. Старое разделение психологии на два раздела— естественный (объяснительный) и феноменологический (описательный) – отнимало у психологов единую концепцию, в пределах которой они могли бы изучать влияние культуры на развитие мышления.
Теория Л.С.Выготского обеспечивала это необходимое единство, но у нас не было данных для проверки наших идей.
Мы задумали провести широкое исследование интеллектуальной деятельности взрослых людей, принадлежащих к технически отсталому, неграмотному, «традиционному» обществу» (Там же, с. 48–49).
Вот так в начале тридцатых годов прошлого века была задумана и осуществлена психологическая экспедиция в Узбекистан, заложившая основы всей советской культурно-исторической психологии.
Однако, чтобы стало понятным, что же исследовали советские психологи в отсталом Узбекистане, придется сделать отступление, и разобраться с тем, о чем же спорили европейские социологи.
Социологическое отступление
Социология рождается усилиями Огюста Конта на полвека раньше современной научной психологии, в 1830-х. Но она до сих пор является очень странной наукой, так по-настоящему и не определившейся ни со своим предметом, ни с методом, ни с задачами. При этом задачи, которые ставили перед социологией ее отцы – Конт, Маркс, Спенсер, – уже давно выброшены на свалку детьми. Но и детей перечеркнули внуки…
Беспомощность, в которой пребывают эти самые «внуки», ярче всего видна в их собственных работах. Чтобы сделать это наглядным, приведу начало «Основ социологии» одного из крупнейших современных французских социологов Анри Мендра. Об ужасе, в котором пребывает социология, свидетельствует не только то, что он описывает, но даже и то, как он это делает. Даже в самой ткани его повествования сквозит беспомощность и какая-то обессмысленность работы современного социолога.
«Что такое социология?
На этот вопрос мы и постараемся ответить. Но задача не в том, чтобы дать определение, которое тут же вызовет бурю ссор и придирок. Социологи и специалисты различных социальных дисциплин напрасно дискутировали в начале века, пытаясь определить объект социологии, область ее применения и точные границы ее научной сферы. Это досье закрыто, не будем снова его ворошить.
Однако другое досье, считавшееся аккуратно упорядоченным, в последние годы вновь привлекает к себе внимание. Кто-то полагает, что социология не более чем критика общества и все претензии на научную строгость – маска буржуазной идеологии. Иные под “критической” социологией понимают лишь обновленную форму размышлений в области социальной доктрины – один из видов возрождения идеологии. И те и другие щедры на анафемы, но не разделяют ни позиции, ни терминологии, ни знаний друг друга, доказывая таким образом, что социология все еще жива. В книге, которую вы держите в руках, отражены основы этого общего знания.
Давать определение науки, начиная с ее истоков, не имеет смысла: могли бы, скажем, физики XIX века “определить” проблемы своих коллег-ядерщиков XX века?» (Мендра, с. 5).
Казалось бы, куда проще взять и для начала просто перевести слово социология – наука об обществе. Но это как-то, право, неловко крутому ученому – опускаться до такого примитива, такого уровня определения остались где-то в далеком прошлом. И если бы кто-то в середине девятнадцатого века и дал такое определение, то из одного детского желания все делать наперекор старшим стоило бы сказать, что мы давно ушли даже за рамки самых общих определений!
Все это чушь и пустое бахвальство. Ни один коллега-ядерщик никогда не уйдет за рамки определения физики как науки о фюзисе, то есть природе этого мира. Также и ни один социолог не уйдет за рамки того, что его наука создана, чтобы изучать общество. Он может спорить с тем, что понимать под обществом, и что понимать под его изучением, может искать те точки зрения, исходя из которых, можно это самое общество изучить иначе, но общее определение будет верно до тех пор, пока оно используется как имя науки.
Болезненная истероидность, которую Мендра вываливает на голову неподготовленного читателя прямо с первых строк своего трактата, есть всего лишь культура социологической мысли, привившаяся за века подобных истерических споров между социологами. За век до него подобное положение дел в социологии описал Питирим Сорокин в своей дипломной работе «Преступление и кара, подвиг и награда. Социологический этюд об основных формах общественного поведения и морали», опубликованной около 1914 года.
Похоже, уже в это время простое определение, что социология есть наука о социумах, то есть об обществах, было давно забыто или «преодолено». Социологи спорили о таких тонкостях, которые непосвященному человеку были совсем непонятны, но никто этих непосвященных ни просвещать, ни впускать в число своих не собирался. Социология была уделом избранных и исключительных. Поэтому даже исходные работы они начинали, как и Мендра, ничего не объясняя, просто сходу включаясь в сложные споры социологического олимпа.
Вот и юный Сорокин, – в 1912 году, когда он начал эту работу, ему было всего двадцать три года, как Лурии и Леонтьеву, когда они начинали свою психологию, – занят тем, чтобы показать, насколько хорошо он понимает скрытую жизнь социологического сообщества. Поэтому все его определения надо понимать как ответы на вторые и третьи уточняющие вопросы к определениям простым и очевидным.
Тот раздел книги, что, собственно говоря, и был Социологическим этюдом об основных формах общественного поведения, начинается с попытки определения предмета социологии, которым заявляется «социальное явление». Что это такое, не говорится, зато делается попытка понять «Природу социального явления». Далее работа развивается очень похоже на то, что описывает Мендра.
«Как бы разнообразны ни были те определения, посредством которых социологи характеризуют сущность социального или надорганического явления – все они имеют нечто общее, а именно, что социальное явление— объект социологии – есть прежде всего взаимодействие тех или иных центров или взаимодействие, обладающее специфическими признаками» (Сорокин, Социологический, с. 32).
Итак, предмет социологии не общество, а социальное явление, которое по своей сути есть какое-то взаимодействие. Кстати, «центрами» или «единицами» он называет людей. Конечно, такое определение несколько странно, но если учесть, что до этого со времен Дарвина было задано множество вопросов о том, что считать обществом, и считать ли обществом, к примеру, муравейник и улей, то становится понятно, что человеческое общество отличается от животной стаи, стада или улья. Чем? Наверное, особыми видами взаимодействий, которые происходят между особями…
И вот общество забывается, а социологи, как детишки, которым показывают кукольный спектакль, улетают мыслью в то, что захватило их внимание: раз отличие общества от улья во взаимодействии, значит, и предметом нашей науки сделаем взаимодействие!
Казалось бы, далее стоило бы дать хотя бы определение самого понятия «взаимодействие», но вот беда, социологи, подобно психологам, тоже хотели быть не философами, а естественниками, лучше всего, физиками. Поэтому им не подходят простые языковедческие определения. Они не могут удовлетвориться определением такого рода: язык, из которого вы взяли понятие «взаимодействие», называет этим словом то-то и то-то…
Что им язык! Что им народ, который создал это понятие! Им нужно знать, как с помощью этого слова вписаться в иерархию наук. Поэтому им надо подобраться не к понятию, а к физике… Отсюда и берутся эти странные «единицы», – «юниты», сказали бы сегодня. Это же почти математическая основа, от нее всего один шаг до тех шариков, что заполняют ньютонов-скую вселенную и движутся в ней по законам механики… В итоге вся «логика» Сорокинских построений оказывается как бы вывернута наизнанку и движется словно бы в обратную сторону естественному ходу рассуждения.
«Раз утверждается, что взаимодействие тех или иных единиц составляет сущность социального явления, а тем самым объект социологии, то для полного уяснения этого понятия требуется еще ответ, по меньшей мере, на следующие вопросы:
1) Для того чтобы процесс взаимодействия можно было считать социальным явлением, между кем и чем должно происходить это взаимодействие? Каковы единицы или центры этого взаимодействия? <…>
Без точных ответов на эти вопросы, в особенности же на первую категорию их, понятие “взаимодействие” (а тем самым и социальное явление) становится пустым звуком, и вот почему.
Как известно, процесс взаимодействия не есть процесс, специфически свойственный какому-либо определенному разряду явлений, а процесс общемировой, свойственный всем видам энергий и обнаруживающийся хотя бы в виде “закона тяготения” или закона “равенства действия противодействию”.
Поэтому понятно, что раз взаимодействие хотят сделать специальным объектом социальной науки, то необходимо указать такие специфические признаки этого общемирового и, в этом смысле, родового процесса, которые отделяли бы этот вид взаимодействия от остальных его видов и тем самым конституировали бы социальное явление как особый вид мирового бытия, а поэтому и как объект особой науки» (Там же, с. 33).
Как все-таки было велико очарование естественнонаучности! И не думайте, что Сорокин здесь допустил какую-то предосудительную самодеятельность, он не зря считался после этого одним из сильнейших социологов мира – он полностью соответствует тому, что творилось тогда в умах социологов. Детишки заигрались в то, чтобы из науки об обществе сделать по заветам патриарха Конта социальную физику.
Что же в действительности делает Сорокин? Пытаясь подогнать обществоведение под требования физики, он ведет рассуждение не от естественных вопросов, вроде того, что такое общество и зачем его изучать. А решает задачу: как сделать из обществоведения раздел физики. Трудная задача.
И чтобы ее решить, ему и всем социологам приходится идти на натяжки и передергивания. Вот, к примеру, утверждение: Как известно, процесс взаимодействия не есть процесс, специфически свойственный какому-либо определенному разряду явлений, а процесс общемировой, свойственный всем видам энергий…
При первом чтении оно может показаться верным, и уж точно чарующим. Но это всего лишь так называемое гипостазирование понятий, то есть создание искусственных сущностей там, где их нет. В колдовстве и детском мышлении такой жизнью живут тени – отсутствие света становится присутствием тени, а значит, существом. Тени нет, ничто в мире не отбрасывает теней, но кажется, что есть, и очень хочется, чтобы были. Точно так же во вселенной нет звуков, вселенная безмолвна, хотя и дрожит. Звук рождается лишь в уме человека и животного как способ различать определенный вид дрожания вещества… Но как бедна была бы наша жизнь, если бы мы отказали себе в этой иллюзии!
Вот и «процесс взаимодействия» не существует во вселенной. Нет такого существа, как нет Демона Максвелла. Но про Демона этого можно сказать, что он обладает надмировым бытием, потому что может стоять у ворот между двумя вселенными.
Сорокин и все социологи, читавшие без возмущения это его рассуждения, просто не видят в своем естественнонаучном ослеплении, что пребывают в пространстве слов и понятий. Это добрая воля людей – взять и назвать то, что происходит между яблоком и головой Ньютона, взаимодействием. Но можно назвать и тяготением. А можно горшком, если в печь ставить не собираешься…
Да, мы можем самые разные явления назвать именем взаимодействий. А можем взять, и выделить что-то в разряд, к примеру, взаимоотношений, отказав в праве называться взаимодействиями. Прежде чем строить на подобных речевых оборотах обобщающие рассуждения, да еще и с претензией на механическую точность, необходимо понять, чтj язык понимает под взаимодействиями, а потом исследовать все явления, которые привычно называешь взаимодействиями, на предмет соответствия содержанию понятия «взаимодействие».
Я многократно проделывал подобные исследования в предыдущих книгах и могу ответственно заявить: в итоге такой проверки большая часть «взаимодействий», которые подразумевает Сорокин, просто исчезнет из рассмотрения…
Самое же главное то, что у нас сохранится нечто, что определенно будет взаимодействиями между людьми. И сохранится то, что мы можем назвать взаимодействиями в физике. И это все равно не даст нам никаких оснований для того, чтобы считать происходящее там и здесь родственным. Это совершенно разные явления! Почему?
Да потому, что этимология русского слова «взаимодействия» исходно предполагает наличие взаимных действий. Действия же предполагают деятеля! То есть существо, наделенное волей и разумом.
Использование этого слова в физике – вторично. Физика, особенно, ньютоновская физика – молодое явление по сравнению с языком. Она заимствовала слова из обычного языка, поскольку не имела собственных, заимствовала, подменяя народные понятия на свои, выхолащивая имена. Именно поэтому понятие «взаимодействие» в физике не является родственным понятию «взаимодействие» народного языка. Они лишь созвучны!
Но это так мало интересовало социологов! Им так хотелось прорваться к заветному пирогу, что они повсюду шли на то, что бы ткать ткань своей науки из подобных натяжек. Вот почему Мендра и начинает с раздраженных отмахиваний от всех желающих с ним поспорить: если вся науки соткана из противоречий, поспорить всегда можно…
Для меня это введение чрезвычайно важно, потому что Лев Выготский, как пишет о нем Лурия, чрезвычайно ценил из русских психологов только Владимира Вагнера – автора русской Биопсихологии.
«Особое впечатление произвели на Л. С.Выготского труды В.А.Вагнера, выдающегося русского специалиста по сравнительному изучению поведения животных. Вагнер был ученым, применявшим широкий биологический подход к поведению животных. Его мысли об эволюции произвели огромное впечатление на Л.С.Выготского, и эти два ученых переписывались в течение долгого времени» (Лурия, Этапы, с. 29).
Как вы помните, биологом, знатоком моллюсков, был и Пиаже, с которым Выготский тоже довольно долго заочно «переписывался», и именно ради проверки теории которого и было затеяно сравнительное изучение поведения отсталых людей в Узбекистане.
Так вот, как ни странно это прозвучит, вся социология стремилась вывести себя из биологии! И тот же Вагнер писал свою Биопсихологию с исходным прицелом создать основание как для культурной психологии, так и для социологии. Потребность же в подобном основании родилась в немалой мере благодаря усилиям французских социологов.
Глава 1Биопсихология как основа социологии
Современный студент-психолог, а часто и преподаватель психологии, ничего не знают о биопсихологии. Многие просто не слышали такого слова. Да и откуда? В учебниках и словарях она больше не поминается. А если и поминается, то так, что надо догадываться, о чем идет речь.
К примеру, С.Головин в «Словаре практического психолога» поместил такую статью:
«Биопсихология эволюционная – иногда под этим названием объединяются психология сравнительная и зоопсихология».
У него это определение бездумно передрали в свой словарь Копорулина, Смирнова и Гордеева. Вот, пожалуй, и все, что можно разыскать о биопсихологии в общих изданиях. Да и в учебниках истории психологии эта наука рассматривается как бы походя, скорее, как часть более важных деяний психологического сообщества.
Между тем, биопсихология была отражением важнейшей битвы психологов за место в иерархии наук. И начинается ее история в то же время, когда зарождается социология. И лишь в самом начале эти науки развиваются самостоятельно, но уже со времен дарвинизма они начинают ощущать взаимную тягу друг к другу. Вот почему я вынужден сделать биопсихологическое отступление внутри отступления социологического.
Воспользуюсь рассказом Михаила Ярошевского из его «Истории психологии». Обратите внимание, что он даже не замечает, как объясняет «выделение психологии в самостоятельную науку» тем, что она попала в зависимость от физиологии, утеряв и свою самостоятельность и даже свой собственный предмет.
«Выделение психологии в самостоятельную науку было подготовлено крупными успехами опытного и детерминистского исследования природных явлений.
В середине прошлого века в физиологии произошел великий переворот. По словам русского физиолога Н.Е.Введенского, “виталистическое воззрение, тормозившее почти два столетия прогресс научных исследований, было вытолкнуто из физиологии”.
Переворот был подготовлен рядом открытий, среди которых первым нужно поставить распространение закона сохранения энергии на живую природу. Осуществленный Ф.Велером в 1824 году синтез мочевины разрушил представление о принципиальном различии между органической и неорганической природой.
Идея о том, что живое тело представляет собой физико-химическую среду, где указанный закон выполняется неотступно, в корне подрывала витализм. Рушилось мнение об организме как замкнутой “монаде”, существующей и развивающейся за счет собственных внутренних сил. Доказывалось, что он черпает энергию извне и в нем самом нет ничего, кроме превращений различных видов энергий» (Ярошевский, История, с. 193).
Что касается «виталистского воззрения», которое было преодолено, то поясню выдержкой из сталинского «Краткого философского словаря»: «Витализм – идеалистическое направление в биологии, объясняющее жизненные процессы наличием в живом организме особой “жизненной силы” (vis vitalis). Виталисты утверждают, что органическая природа отделена глубокой пропастью от неорганической природы…»
Думаю, не многие из прочитавших эти строки понимают, насколько страшными были последствия этого биологического открытия. Психология, как наука о душе, была убита, а ее место заняла физиология высшей нервной деятельности, ставшая той самой наукой о душе без души. Сделали это молодые и опьяненные верой, словно исламские террористы, физиологи, а психологи радостно легли в позу подчинения перед доминирующими особями, говоря на языке зоопсихологии. Как вы знаете, такими способами звериная стая распределяет места в своей внутренней иерархии.
«Принцип неуничтожимости энергии стимулировал стремительный расцвет физиологических исследований. По словам историка биологии Норденшелда, в то время “торопились к возможно большему числу органических явлений применить новое понимание, которое приводило все феномены бытия, как одушевленного, так и неодушевленного, в одну единую простую и ясную причинную связь и которое возбуждало надежды, что и сложнейшие жизненные проявления можно будет свести к простым, применимым в физике и химии объяснительным принципам”» (Там же).
Любопытно, осознавали ли Норденшелд и Ярошевский, что, говоря об одушевленном и неодушевленном, они говорят о наличии души? Но да бог с ними. А вот у отцов физиологического переворота в психологии – душ, возможно, не было совсем. Я уже приводил этот рассказ Ярошевского о знаменитой клятве на крови учителей нашего великого физио-психолога Сеченова, но приведу еще раз, чтобы теперь сделать понятным то, что происходило в социологии.
«В 40-х годах группа молодых учеников виталистски ориентированного И.Мюллера дала в противовес своему учителю торжественную клятву (подписав ее собственной кровью) объяснять все явления живой природы исключительно в категориях физики и химии. Эти ученики (среди них были Гельмгольц и Дюбуа-Реймон – будущие корифеи физиологии XIX века) образовали “незримый колледж”, вошедший в историю под именем “физико-химической школы”…
Вожди этой школы— Гельмгольц, Дюбуа-Реймон, Карл Людвиг, Брюкке и другие – были учителями и вдохновителями тех, кто в последующий период сделал психологию опытной наукой» (Там же, с. 193–194).
Но это не все последствия великого синтеза мочевины. Не менее ужасающим был этот синтез и для социологии, которая родилась в итоге анализа, то есть разложения психологии, проделанного в то же время Контом. Но о социологии Конта надо рассказывать отдельно, поэтому продолжу рассказ о биопсихологии.
Террористы-физиологи очень много сделали для того, чтобы современная психология обрела свое лицо. К примеру, именно ими были заложены основы главной пытки, которой подвергают сегодня студентов психфаков: начиная с вступительных экзаменов, их почему-то мучают биологией и математикой, одновременно вытравливая из их сознания память о том, что психология была частью философии.
«Физико-математический подход к органическим явлениям, который культивировала новая школа, создал предпосылки для приложения экспериментальных и математических методов к анализу нервно-психических актов» (Там же, с. 194).
Однако психология – это все-таки наука о душе, и тут сама природа вставила физиологам непреодолимую запятую. Этого не мог не признать даже марксистский историк психологии, для которого души тоже не существовало:
«Всеобщие законы природы, сохраняя свою непреложность по отношению к объектам качественно иным, чем неорганические тела, приобретают на биологическом уровне специфический образ действия. Законы нервно-психической деятельности поэтому не могут быть непосредственно дедуцированы из физико- химических.
Между тем Гельмгольц, Дюбуа-Реймон и их соратники не видели другой возможности, кроме прямой дедукции. И поскольку она не удавалась в силу своеобразия самого объекта, они пришли к неутешительному для детерминизма выводу о невозможности объяснить сознание материальными причинами» (Там же).
Иными словами, учителя тех, кто, подобно Сеченову, громил науку о душе, требуя отдать ее на растерзание физиологам и биологам, расписались в неудаче: они были не правы в выборе своего пути! Это нисколько не смутило остальное сообщество – уж очень хотелось сидеть у ног царицы наук Физики.
Поэтому никто из последователей просто не обратил внимания на этот «отрицательный результат», то есть на дорожный знак, кричащий: здесь пути нет, тупик! Все изобразили слепых, глухих и отмороженных и продолжили поиск. Не истины, конечно, а способа, как же подобраться к тому, чтобы занять лучшее место в стае.
И вот свершилось: французский физиолог Клод Бернар «выдвинул идею о том, что все клетки организма существуют в особой системе, состоящей из крови, лимфы, межклеточной жидкости. Эту систему он назвал внутренней средой (millieu interier).
Огромная эвристическая сила концепции Бернара заключалась в утверждении принципа саморегуляции. Предполагалось, что внутренняя среда сохраняет свое постоянство, борется за него вопреки действию различных (внешних и внутренних) дестабилизирующих факторов» (Там же, с. 195).
Мысль сама по себе и верная и дикая одновременно: то, что среда такая есть, очевидно. Но вот то, что она «сохраняет и борется» и осуществляет тому подобные действия, для которых надо иметь чуть ли не личность, ну, хотя бы некоего деятеля – звучит с естественнонаучных позиций дико. В сущности же, это было вовсе не действительное открытие, если вы вглядитесь. Найден был лишь способ, как сказать то, что целые десятилетия, если не века, никто не знал, как сказать естественнонаучно. А что?
Да то, о чем народ всегда говорил как о душе или, точнее, о Живой или Животной душе, обеспечивающей выживание и развитие тела. Физиологи просто изгнали старый способ видеть вещи и придумали, как высказать это так, чтобы не сохранялось даже малейшего намека на прежнее понимание.
Но способы говорить – это не способы выражать какие-то мысли, – это способы воздействия на сознание людей, иначе – это способы вкладывать какие-то мысли в чужие мозги. Вот в чем важность этого открытия. Кстати, наука сплошь состоит не только из открытий, но и из находок подобных способов видеть и описывать мир. И это ценность и находка, потому что это мазки главного орудия борьбы за власть над миром – образа мира, а в данном случае – естественнонаучной картины.
Вот почему эта находка тут же была подхвачена и развита физиологами:
«Концепция Бернара наряду с физико-химической школой сокрушала витализм. Но пафос указанной школы состоял в том, чтобы, отождествив (на основе закона сохранения и превращения энергии) процессы в неорганической и органической природе, подвести их под один закон и сделать объектом математически точного знания.
Бернар же выделил телесные, материальные факторы, определяющие специфику живой системы с ее способностью к саморегуляции, которую физико- математическая школа объяснить не могла.
В дальнейшем концепция о поддержании постоянства внутренней среды (имплицитно включенная в понятие обратной связи (biofeedback – АШ), поскольку предполагалось, что на нарушение своего стабильного состояния система реагирует процессами, которые возвращают ее к исходному уровню) была развита и прочно утвердилась в науке (не только в физиологии, но и в других биологических науках (генетике, биоцитологии), а также в кибернетике и психологии) благодаря работам выдающегося американского физиолога Уолтера Кеннона (1871–1945). В книге “Мудрость тела” (1932) он обозначил саморегуляцию внутренней среды термином “гомеостаз”» (Там же, с. 195–196).
Понятие о некоем внутреннем постоянстве или равновесии, как вы помните, было биологической основой психологии Пиаже.
Двумя следующими китами современной психологи стали теория приспособления к окружающей среде Дарвина и учение о рефлексе, как способе приспособления к этой среде. О всяческих рефлексологиях, бурно плодившихся в России, я не хочу рассказывать. Их влияние на психологию общеизвестно, и Выготский даже воевал с учением Бехтерева, доказывая, что сознание гораздо сложней, чем видят рефлексологи. Но вот о том влиянии, которое оказал на социологию Дарвинизм, стоит сказать несколько недобрых слов.
Но прежде я хочу привести яркий и впечатляющий пример того, как естественники пытались воплотить мечту о том, чтобы увидеть всю природу единой и объяснить все человеческое, от души до общества, исходя из законов физики или химии. Примером этим будет короткая, но яркая работа химика и философа Вильгельма Оствальда «Натур-философия».
Глава 2Физическая основа биопсихологии. Оствальд
И физико-химические физиологи, и Клод Бернар, и Кеннон искали возможность лишить психологию души внутри вещества, они все пытались доказать, что то, что мы называем душой, есть лишь простое и естественное накопление сложностей, развивающихся в живой материи по мере ее приспособления к условиям внешней среды… И так же естественно раз за разом налетали на противоречия, вроде тех, что заставили Гельмгольца и Дюбуа-Реймона признать, что нечто остается необъяснимым, или вроде тех, что не смутили Энгельса, а за ним и всех марксистских психологов и социологов, но сломали Советский Союз в 1991 году.
Противоречие это было совсем простеньким, и при желании на него можно было не обращать внимания: где-то во вполне очевидной цепи эволюционных преобразований происходили скачки, которые и сделали из обезьяны человека. Иными словами, если в общем эволюционная теория или теория Дарвина и верны, то в отношении психологии что-то нарушается и требует той самой гипотезы души или бога, без которой естественники посчитали возможным обходиться.
Цель – лишить себя души – очевидно, была настолько желанна, что члены научного сообщества не прекращали своих усилий ни на миг. Одни бойцы отмирали, на смену им выводились новые виды, способные искать возможное объяснение этой загадки любыми неподходящими средствами. Не искали только теми, которые, казалось бы, прямо и предполагались. Не искали собственным научным методом, то есть сделав сам этот скачок, приведший к созданию «психики», предметом соответствующей ему науки. Наоборот, у психологии был отнят ее предмет и заменен на предмет биологии или физиологии…
Упорство, с которым лучшие умы человечества бились за то, чтобы остаться без души, потрясает, в нем есть какая-то психологическая загадка. Но меня пока более всего занимает лишь то, что они не просто пытались объяснить мир иначе, они ведь действительно приходили к тому, чтобы считать душу – бреднями церковников, то есть действительно отрекались от собственных душ!
Мне все время хочется спросить: за что? За что продались? Ведь доказать, что души действительно нет, никто никогда не смог. Значит, у каждого настоящего ученого жило сомнение, жило допущение: возможно, что естественнонаучное объяснение не объяснит всего. Иными словами, любой ученый жил, понимая, что естественнонаучный способ объяснять мир, возможно, и не сработает, он – всего лишь гипотеза, а значит, в том, с чем воюют, может быть истина…
Одного предположения, что отвергаемое утверждение может быть и истинным, достаточно для настоящего исследователя, чтобы сохранять за собой возможность для его рассмотрения и исследования. Тем более, если речь идет о собственной душе! Но они приносили клятвы на крови – своей и чужой, которой не щадили, – что уничтожат даже след души в этом мире и все объяснят химией и физикой! Кому они служили? Кто помутил их разум? Цирцея? Или кто-то пострашней?
Объяснить то, что мы узнаём в себе как душу, простым усложнением прогрессирующего вещества не удалось. И тогда на поединок с душой стали выходить бойцы естественнонаучного фронта, которые искали те же самые объяснения глубже в физике. В конце девятнадцатого века одним из таких волонтеров оказался немецкий химик, член-корреспондент Петербургской Академии Наук Вильгельм Оствальд (1853–1932). Он создал учение, получившее наименование Энергетизм.
Как пишет о нем «Новая философская энциклопедия»: «Успехи термодинамики, основанной на рассмотрении различных процессов превращения энергии, и осознанная уже тогда большинством ученых несовместимость старых представлений о материи с новыми научными данными, натолкнули его на мысль о том, что именно энергия, а не материя (вещество) является “единственной субстанцией мира”, к изменениям которой должны быть сведены все вообще (в том числе психические и социальные) явления».
Как вы понимаете, само появление энергетизма является приговором всему предшествующему материализму именно в силу того, что он появляется. Вдумайтесь в сам этот факт, он гласит: естественники видят, что предшественникам не удалось доказать своих утверждений, поэтому надо искать другие способы доказательства. Еще раз вдумайтесь в сказанное – оно настолько привычно, настолько часто повторяется в науке, настолько привычно звучит в научных текстах, что наука пока еще не может дать научного объяснения чему-то, что мы его принимаем.
А ведь на деле это означает простую и страшную вещь: предшественники не знали истины, предшественники шли на вере, предшественники всего лишь избрали считать, что естествознание верно, а души нет… Последователи же, изучая природу, пришли к тому, что предшественники доказывали свою веру уязвимо, так, как ее могут изобличить враги, изобличить как ложь. И надо это же самое доказывать лучше. И доказывали, тем самым, доказывая и то, что предшественники врали, и что весь предшествующий этап научной деятельности никак не был истинным. И так из поколения в поколение…
Но как же тогда и они, и их предшественники смели посягать на самое святое?! На самую суть человека?! Да еще и обрабатывая сознание людей, массами загоняя их в свою веру!..
Люди ли они?..
Сразу скажу: энергетизм тоже выглядел очень убедительным, но попадаться на это нельзя, потому что все это было очередным враньем. И это довольно быстро показали сами физики, вроде того же Макса Планка. Как только научное сообщество почувствовало, что и этот поединщик не справился, его тут же «раскритиковали», то есть, попросту, затравили свои же, как это принято в науке…
Что бы было, если бы Оствальду удалось пройти намеченным им путем дальше? Боюсь – то же самое, что и случилось со всей физикой с появлением квантовой механики – он внезапно уперся бы в наличие какой-то преграды, требующей для объяснения все утончающихся физических явлений гипотезы о каком-то качественном скачке, переносящем физику из науки о фюзисе, то есть веществе или энергии, в мир духа…
Но в этом я не разбираюсь, об этом я сужу лишь по тем намекам, что срывались время от времени с уст ведущих физиков мира. Зато я покажу, чем завершилось сведение психических и социальных явлений к энергии, как всеобщему объяснительному принципу. А завершилось оно тем же, чем и марксизм в России, завершилось оно все тем же пропущенным звеном психологии, которое становится очень разрушительным, как только естествознание пытается выйти на уровень социологии.
Итак, в 1908 году профессор Оствальд завершает разработку своего способа объяснить мир и издает его в виде небольшой книжицы с названием «Натур-философия».
В России она была издана издательством «Вестник знания» уже в 1910 году. «Вестник знания» и множество подобных изданий были русским подражанием французской «Энциклопедии» Дидро и Даламбера и так же, как она, готовили командный состав из числа интеллигентов, чтобы повести сторуких великанов гекатонхейров, то есть пролетариат, на штурм Олимпа, на революцию… Поэтому всё, что могло подтолкнуть и усилить переворот в мозгах, издавалось мгновенно и обильно.
В действительности, Натур-философия Оствальда выглядит довольно стройным и последовательным учением. Разглядеть ее слабости могли только люди, действительно знавшие физику. Но именно эта ее часть меня не интересует. Я просто перескажу ход мыслей Оствальда и задержусь лишь на его социологических выводах.
Начинает он, как и полагается естественнонаучному последователю, с признания в том, что естественнонаучные предшественники, попытавшиеся за сто лет до Оствальда свести данные научных исследований в единую картину, врали:
«Но, тогда как старая натур-философия быстро нашла свой конец в безбрежном море спекулятивных построений, от современного натур-философского движения мы имеем право ожидать более прочных результатов. И это потому, что здание современной натур-философии возвышается на широком фундаменте опытного исследования» (Оствальд, с. 3).
И что же это за широкий фундамент? Вы будете приятно удивлены – там все знакомые лица, да и круг их так узок, что можно использовать для искоренения безграмотности среди самых тупых слоев населения, готовящегося к жизни в новом естественнонаучном рае.
«Закон сохранения энергии для явлений неорганической природы, закон эволюции— для органического мира, вот орудия научной мысли, с помощью которых она, методически обрабатывая материал научного опыта, в состоянии не только систематизировать знания, какими мы располагаем теперь, но и проложить путь дальнейшим открытиям» (Там же).
Обрабатываемый материал научного опыта – это, наверное, наши с вами мозги, то есть самый что ни на есть предмет социологии.
А далее Оствальд ставит себе задачу «привести все научное знание в систему» с точки зрения этих двух общих принципов. Попросту говоря, он пытается вывести все, что есть в мире, из закона сохранения энергии путем эволюции усложняющейся энергии же. Зачем?
Цель проста:
«Естествознание и натур-философия – эти две силы не исключают, а дополняют друг друга, подобно двум путям, ведущим к одной и той же цели. А эта цель – подчинение природы человеку» (Там же, с. 4).
Врет!
Цель, конечно, подчинение. Но не природы, хотя с природой естественники обращаются жестоко. Цель – подчинение человека. И доказательством этого будет завершение всей натур-философии, которая почему-то приведет Оствальда к социологическим размышлениям о том, как надо менять людей. Раз к этому приходит вся Натур-философия, значит, это либо и есть ее цель, либо же эта наука совершенно неуправляема и сама выносит создателя туда, где он утонет. Но вначале все выглядит очень управляемым и последовательным, хотя и несколько повторяющим позитивную науку Конта.
«Если, например, учение об электричестве, как часть физики, должно установить взаимную зависимость всех электрических явлений, а также их общее отношение к другим явлениям, о которых трактуют прочие отделы физики, то задачи натур философии гораздо шире. Ее интересует вопрос о взаимных отношениях не только всех физических явлений: она стремится охватить своими обобщениями также явления химические, биологические, астрономические – короче говоря, всю совокупность нашего знания.
Иными словами, натур-философия есть учение о самых общих принципах естествознания» (Там же).
Оствальд начинает с Теории познания. Эту часть его философии я опущу, потому что химиком он был, возможно, хорошим, а философом похуже… Да и задача у него здесь простая: свести познание к логике и научному методу. Завершается эта его теория выведением классификации всех наук, отличающейся от Контовской только тем, что Оствальд начинает с логики и признает за психологией право на существование, ставя ее и социологию в ряд биологических наук.
«I. Формальные науки:
Логика, или учение о многообразии
Математика, или учение о причинах
Геометрия, или учение о пространстве
Форономия, или учение о движении.
II. Физические науки:
Механика
Физика
Химия
III. Биологические науки:
Физиология
Психология
Социология» (Там же, с. 29).
Куда-то пропала сама биология и еще кое-какие науки, но это такие мелочи на фоне грандиозности замысла! Хуже другое: сама эта классификация, начинающаяся с логики и математики, вопиет: вся натур-философия будет строиться на надуманных корнях, на искусственных основаниях. Хороший философ тоже начал бы с того, как мы познаем мир. Но его это привело бы не к логике, а к психологии, к изучению самой познающей способности. Оствальд действительно плохой философ, и с обобщаемыми им научными данными он обращается очень вольно.
Но в этой «системе» видна система, а точнее просматривается его цель и задача: все построения натур-философии нужны, чтобы подобраться к социологии. А что это такое? Наука об обществе? Нет, если вспомните Маркса – это наука о том, как воздействовать на общество и управлять им! И достигается это через психологическое воздействие.
Поэтому я опущу все заумные и не слишком точные рассуждения о числах и законах термодинамики, и сразу перейду к разделу биологических наук без биологии. Там все есть, ибо для управления последним и писалось.
А что там?
Попытка превратить человека в энергетическую машину. В сущности – это мечта Оствальда об Идеальной машине, которую он же сам описывает в предыдущем разделе в главе 50, посвященной второму закону термодинамики.
«…необходимым условием работы всякой тепловой машины является переход в ней теплоты от высшей температуры к низшей подобно тому, как в водяной мельнице вода должна течь с более высокого к более низкому уровню; …условия, которым должна удовлетворять идеальная тепловая машина, то есть такая машина, где из теплоты добывается максимальное количество работы.
Нужно заметить, что подобная идеальная машина может обладать весьма различным строением…» (Там же, с. 72).
Вот основная мысль, переносимая на человека и просматривающаяся сквозь весь раздел биологических наук. Начинается он с определения жизни или живых существ.
«Первый признак сводится к тому, что живые существа суть системы не устойчивого, а подвижного равновесия. <…>
Данная система может только в том случае пребывать постоянно в подвижном равновесии, когда ей постоянно же доставляется материал, из которого она состоит…
Материал этот состоит прежде всего из весомых или химических тел с определенными физическими и химическими свойствами, и таким образом обмен веществ выступает как необходимое свойство системы подвижного равновесия.
Но обмен веществ может происходить лишь в том случае, если имеется еще свободная или годная к работе энергия, потому что только она в состоянии привести вещества к обмену…» (Там же, с. 77–78).
Как вы уже догадываетесь, далее человек начинает рассматриваться как энергетическая машина. Когда-то Ламарк пытался научить людей видеть себя машинами механическими, прогресс физики повел к тому, что нас учат видеть себя машинами энергетическими. Поэтому все современные экстрасенсы перестали быть ясновидящими, колдунами или целителями, а стали физиками живых машин – биоэнергентами…
Иными словами, хоть натур-философия или энергетизм Оствальда и были осмеяны самой наукой, в околонаучной среде он до сих пор правит представлениями тех, кто хотел бы погреть руки в тени физики. И живет все это «энергетическое целительство» строго по заветам Оствальда:
«Итак, всю совокупность жизненных явлений можно сравнить с водяной мельницей. Свободная энергия соответствует потоку воды, который должен течь через мельницу в одном направлении, доставляя ей таким путем потребное количество работы. Химические элементы, входящие в состав организмов, соответствуют мельничному колесу, которое постоянно вращается, передавая энергию падающей воды отдельным частям машины» (Там же, с. 81).
Далее Оставальд, похоже, переходит к своей психологии, потому что следующий, 56-й раздел, озаглавлен «Душа».
Впрочем, это какой-то обман. Точнее, попытка научить людей так говорить о душе, чтобы они сами научились видеть и ее машиной. Начинается он вполне откровенно:
«До сих пор мы рассматривали живые существа, как чрезвычайно усложненные образцы физико-химических машин; теперь же нам нужно принять во внимание одну особенность, которая, по-видимому, служит характерным отличием организма от бездушной машины…
Это свойство, которое мы в свое время называли способностью воспоминания» (Там же).
Какая ловкая и грубая подмена! Никто никогда не утверждал, что душа может относиться к организму. Организм как понятие и вообще-то изобретен физиологией, чтобы объяснять то, что жизнедеятельностью лишь тела не объясняется. В сущности, это некая хитрая подмена понятия о душе. Где без души не получается, сделаем вид, что ее нет, а вместо неё и кроме неё у тела еще есть…организм. Полезная вещь. Вполне заменяет душу естественнику!
Ну, а уж подставить нечто, что Оствальд в начале времен поименовал воспоминанием вместо души – это даже академический психолог не додумался бы!
Но и тут все просто: есть же описанные Дарвином законы приспособления. Вот из них все и развивается. Надо только саму эту способность объяснить энергетически:
«Таким образом становится понятным, почему эта способность приспособления, на которую нужно прежде всего смотреть, как на чисто физико- химический процесс, в конце концов оказывается развитой у всех живых существ.
В своих наиболее примитивных формах эта способность порождает явления реакции или рефлекса, то есть ряд процессов в организме, которые следуют за воздействием энергии извне и отвечают на это воздействие в смысле повышения жизнестойкости организма» (Там же, с. 82).
Ну, а от рефлексов один шаг до сознательных действий.
«Таким образом, мы получаем право рассматривать различные ступени психической деятельности, – от самых простых явлений рефлекса до высочайших созданий ума, – как связный ряд все усложняющихся и приобретающих все более целесообразный характер проявлений активности, которые исходят из одной и той же физико-химической и физиологической основы» (Там же).
Всё! Вершина мысли Оствальда.
Последняя психологическая мысль, подготавливающая вторжение в социологию, – походя уничтоженный в пяти строчках Платон. А заодно и решение всех тех загадок мышления, об которые столько бились Пиаже и Выготский:
«Находясь под тысячелетним гнетом ошибки Платона, которая заключается в принципиальном разделении духовной и физической жизни, мы лишь с громадным трудом можем привыкнуть к мысли о непрерывной связи между простейшими физиологическими явлениями и высшими продуктами умственной деятельности…
Ведь если следует признать невозможным механическое объяснение мышления, то без всяких затруднений его можно понять, как энергетический процесс, тем более, что, как известно, всякая умственная работа так же связана с затратой энергии и с утомлением, как и работа физическая» (Там же, с. 84).
А далее начинается социология, которой отведено три раздела на трех страничках: «Общество», «Язык и взаимные отношения» и «Культура». В общем, все, чем занимается культурно-историческая психология. И, похоже, именно ради них все и делалось.
Что касается общества, то само его понятие выводится Оствальдом в лучших традициях социологии того времени из биологии:
«Уже то внешнее обстоятельство, что при размножении новые особи должны возникать вблизи материнского организма, дает толчок к возникновению пространственных групп, состоящих из существ одного вида. Но все-таки эти группы рассеиваются, если только совместное существование не покоится на известных выгодах, перевешивающих невыгоды стороны соперничества из-за средств к жизни, заключенного в узкие рамки. Мы видим поэтому, что относящийся сюда образ действия различных растений и животных обнаруживает большие различия; тогда как некоторые виды стремятся к возможно более полному уединению, другие виды, наоборот, образуют общежития и в том случае, если особи не связаны друг с другом механически, посредством общей оболочки.
Так как человек вполне и безраздельно принадлежит ко второму разряду живых существ, то его социальные свойства и потребности занимают крупное и важное место в его жизни» (Там же, с. 84–85).
Читая социологов, я долгое время вообще не мог понять, как они могли выводить свою науку из биологии. И только Оствальд открыл мне глаза: если у человека есть душа и есть свободная воля, – волеизъявление души, а не тела, – изучать общества надо как миры, которые строят для своей жизни души. Но вот если душу убрать из рассмотрения, то остаются только тела, они-то и создают сообщества. Но тут все бесспорно: тела – это биология, это просто животные, которые могут оказываться друг с другом только в рамках строгой детерминации биологических, физиологических и физических законов.
И законы эти должны действовать непреложно! Вот уж что однозначно, так это то свойство Ньютоновской механики, которое можно назвать непреложностью. Вся физика и всё естествознание исходили из того, что открываемые ими законы непреложны. В механической картине мира Ньютона просто нет возможности для чего-то, что могло бы оказать воздействие на взаимодействия единиц, кроме самих единиц. Оно за рамками системы и потому именуется сверхъестественным, что значит, несуществующим в природе!
Вот суть всей натур-философии! Законы физики непреложны, они действуют жестко и однозначно, и на всю природу. Надо только суметь их рассмотреть. Но уж если это удалось, то весь старый мир мы разрушим до основанья и наш, новый мир построим как воплощенный рай на земле. Так тайно заявляет естественнонаучное мировоззрение, так явно заявлял марксизм, и к этому же подобрался мелким бесом Вильгельм Оствальд, химича свою натур-философию.
Но вот наступает последняя глава. Для марксизма она была развалом Советского Союза, как величайшего социологического эксперимента человечества. Для Оствальда – это одна крошечная страничка, завершающая и перечеркивающая весь его труд. Присмотритесь, как упорно он хочет провести мысль: всюду, всюду, во всех проявлениях неживого и живого, вплоть до культуры, мы обнаруживаем, что второй закон термодинамики непреложен!
«Под культурой, в соответствии с сущностью дела, понимается все то, что служит социальному прогрессу человека. А объективным признаком прогресса является, как мы знаем, то, что он улучшает в соответствии с человеческими целями формы преобразования необработанной энергии, как ее доставляет ему природа» (Там же, с. 87).
И вдруг, прямо посреди праздника всеобщей неизбежности энергетических законов, рождается заключительных абзац всей новой философии:
«Если принять далее во внимание, что, согласно второму основному закону, количество доступной нам свободной энергии может только убывать, а не возрастать, тогда как число людей, существование которых ведь непосредственно зависит от использования соответствующей свободной энергии, непрерывно увеличивается, – то станет сразу ясной вся объективная необходимость культурного развития в указанном смысле. Предвидение дает человеку возможность действовать так, как требует культура.
Однако, если мы с этой точки зрения посмотрим на нашу современную социальную организацию, то мы вскоре с ужасом заметим, как много в ней еще варварства.
Дело не только в том, что культурные ценности истребляются без возврата убийством и войной. Антикультурными силами являются все те бесчисленные трения, которые существуют не только между различными народами и союзами государств, но и внутри одного и того же народа между различными социальными слоями. Благодаря им уничтожаются соответствующие количества свободной энергии и теряются таким образом для использования в смысле культуры…» (Оствальд, с. 87).
Приговор!
Он, наверное, даже не заметил, что вынес себе приговор. Культура – это способность по душевному выбору искренне служить энергетизму, марксизму или естественнонаучности… Но это ладно. Это лишь показатель качества социологической мысли автора.
Ужас вселяет другое: если человек часть законов термодинамики, ужаса и варварства быть не может. Закон непреложен, значит, он должен исполняться. Если варварство приходит, если закон нарушается, он не закон природы! Он закон искусственно придуманной науки. Он не действует.
Или же он действует, что тоже возможно. Но тогда человек не может выйти из-под его действия. Точнее, человек-машина или человек-животное не может выйти. Как же он выходит? Как он умудряется постоянно подниматься до богоборчества, варварства и свергать богов, законы и науки?
Похоже, по очень простой причине: Оствальд и естествознание не учли того же, что и марксизм – крошечного пропущенного звена в эволюции обезьяны, ставшей человеком. Там, в самом начале, раз или несколько произошли качественные скачки, без которых обезьяны и тигры так до сих пор и не развились в людей. Там пришла душа…
Её-то и не учли естественники, пытаясь делать философию. А Платон учел, почему и правит умами тысячелетиями. И вот человек разрушает то, что должно бы обеспечить ему сытое энергетическое существование как биологическому виду.
Оствальд попытался научить людей видеть себя энергетическими машинами и пришел к тому же, к чему и Маркс: люди разрушили свое механическое счастье. Последние страницы всех подобных экспериментов над душами разрушительны. Некоторые уже завершились, но впереди еще завершение естественнонаучной картины Мира… Не его ли предсказывали под именем Апокалипсиса?
Чтобы сделать очевидным, насколько воззрения, подобные Оствальдовским, были сильны в начале прошлого века, насколько они были свойственны всем естественникам и как сильно они правили умами и душами психологов, я приведу выдержку из одной работы главного рефлексолога России Ивана Петровича Павлова, написанную в 1924 году, то есть как раз тогда, когда все советские культурно-исторические психологи собрались вместе под крылом рефлексолога Корнилова делить институт психологии Челпанова.
Вслушайтесь, как узнаваемо звучит Павлов, и как его узнаваемо затягивает из чистой науки в социологию, и как раздражает то, что человеческие машины не понимают собственного счастья. И проследите намеченные им вехи пути: отказ от души – познание механизмов человеческой машины – счастье…
«В начале нашей работы долгое время давала себя знать власть над нами привычки к психологическому истолкованию нашего предмета. Как только объективное исследование наталкивалось на препятствие, несколько останавливалось перед сложностью изучаемых явлений, – невольно поднимались сомнения в правильности избранного образа действия.
Но постепенно, вместе с движением работы вперед, они появлялись все реже, – и теперь я глубоко, бесповоротно и неискоренимо убежден, что здесь главнейшим образом, на этом пути, окончательное торжество человеческого ума над последней и верховной задачей его – познать механизмы и законы человеческой натуры, откуда только и может произойти истинное, полное и прочное человеческое счастье.
Пусть ум празднует победу за победой над окружающей природой, пусть он завоевывает для человеческой жизни и деятельности не только всю твердую поверхность земли, но и водяные пучины ее, как и окружающее земной шар воздушное пространство, пусть он с легкостью переносит для своих многообразных целей грандиозную энергию с одного пункт земли на другой, пусть он уничтожает пространство для передачи его мысли, слова и т. д. и т. д. – и, однако же, тот же человек с этим же его умом, направляемый какими-то темными силами, действующими в нем самом, причиняет сам себе неисчислимые материальные потери и невыразимые страдания войнами и революциями с их ужасами, воспроизводящими межвидовые отношения.
Только последняя наука, точная наука о самом человеке – а вернейший подход к ней со стороны всемогущего естествознания – выведет его из теперешнего мрака и очистит его от теперешнего позора в сфере межлюдских отношений» (Павлов, Двадцатилетний, с. 11).
Только последняя наука сделает людей счастливыми, освободив их от души… Любопытно, осознают ли естественники, что, называя себя так, они говорят не о том, что они на стороне естества и природы, а о том, что их военная партия избрала воевать с природой и естеством, завоевывая и насилуя их? Что по своей сути естествознание – это теория глобальной войны человека против природы? А иное имя естественника – антиприродник… враг естества и естественности…
Глава 3Русская биопсихология. Ланге и Вагнер
В сущности, первую и ярчайшую попытку убить душу в русской психологии привез от Гельмгольца Сеченов. Он и попытался свести всё душевное только к телу. За ним топтали душу все, кто пожелал, перефразируя Суворова: в России душу только ленивый не бил… Даже Володя Ульянов-Ленин приложился, утверждая тот биологический подход к душе, что вслед за Сеченовым развивали Бехтерев, Павлов, Мечников, Ланге, Вагнер и многие- многие другие…
История эта жутковато-показательная. Сделал это Ильич первый раз в 1894 году в одной из самых широко распространявшихся в массах политических работ «Что такое “друзья народа” и как они воюют против социал- демократов?». Как пишет об этом Михаил Ярошевский:
«На ее страницах запечатлены споры, захватившие тогда русскую интеллигенцию, в том числе и споры о душе, о новой психологии, о ее опытном, физиологическом методе» (Ярошевский, История, с. 433).
Споры эти, по существу, были всеобщей травлей Георгия Ивановича Челпанова, захватившей тогда прогрессивную русскую интеллигенцию. И велась эта травля в науке, а использовалась проходимцами вроде Ильича в промывании мозгов сторуким пролетариям. Очевидно, он очень хорошо чувствовал, что на разговор о душе души русских людей не могут не откликнуться и раскрыться. А если души раскроются, есть где разгуляться бессовестному политику…
«Читая эту работу, ощущаешь жар споров, вспыхивавших в студенческих аудиториях, на нелегальных собраниях и, вполне возможно, в тех кружках в Самаре, где В.И.Ленин выступал с рефератами, подготовившими его книгу.
Философу, который является психологом-метафизиком— противником нового метода (то есть Челпанову— АШ), в ленинской работе противопоставляется научный психолог…
“Он, этот научный психолог, – писал В.И.Ленин, – отбросил философские теории о душе и прямо взялся за изучение материального субстрата психических явлений— нервных процессов, и дал, скажем, анализ и объяснение такого-то или таких-то психических процессов”.
Обычно предполагается, что В.И.Ленин имел в виду И.М. Сеченова, ведь именно Сеченов в течение десятилетий выступал в сознании русских людей как антипод философа-метафизика, занятого выведением из понятия о душе ее свойств и способностей» (Там же, с. 433–434).
Но, как предполагает историк, Ленин имел в виду гораздо более современных антиподов. Скорее всего, Бехтерева, поскольку учился в Казанском университете, когда Бехтерев открыл там первую в России экспериментальную лабораторию. Однако имя им легион,… и я предпочитаю считать, что антиподами этими были, к примеру, Ланге, Северцев и Вагнер. Все определения Ленина к ним полностью подходят, да ведь и Ильич не называет имен, создавая обобщенный образ этакого идеального бойца за дело научно-политической революции.
Статья эта, как вы видели, была написана Лениным в 1894 году. Но тот же Николай Ланге за год до этого уже ставил эксперименты, которые утверждали русскую биопсихологию, задолго до западной. Связано это было с тем, чтобы вывести то, что обычно было принадлежностью души – сознание, из биологической природы тела.
«Вначале для советских психологов в решении этого вопроса главным ориентиром служил дарвиновский аргумент, воспринятый функциональным направлением: ничто не может возникнуть в ходе биологической эволюции, если оно не служит выживанию организма.
Из биологии этот аргумент перешел в психологию. Нам уже известны принявшие его за основу своих построений американские школы: чикагская (Энджел) и колумбийская (Вудвортс).
В России до них и независимо от них Н.Н.Ланге еще в 1893 году, ставя эксперименты по изучению внимания и восприятия, руководствовался изложенным положением о том, что “психические факты получают свое реальное определение лишь тогда, когда мы рассматриваем их с общей биологической точки зрения, то есть как своеобразные приспособления организма”.
В дальнейшем, в итоговой работе “Психология”, он писал, что психика – это реальный жизненный процесс, который “развивается как особый способ приспособления организма к среде, помогающий ему в борьбе за существование и соответственно этой биологической полезности подлежащий естественному отбору и эволюции”» (Там же, с. 492–493).
От сознания был всего один шаг до культурно-исторической психологии, и Ланге туда добрался, причем как раз по тем темам, что занимали впоследствии Выготского и его школу.
«Эволюционно-биологический способ объяснения психического развития ребенка стал на рубеже XX века господствующим, но не единственным. Ряд психологов стремились дополнить его культурно-историческим: соотнести детскую психику с развитием общественных форм и явлений (Д.Болдуин, Н.Ланге, Т.Рибо, Д.Мид и др.)…
Попытки применить к изучению детской души культурно-исторический подход не увенчались успехом, так как само общество, его строение и история понимались идеалистически, а психика ребенка рассматривалась вне определяющей роли воспитания и обучения» (Там же, с. 282–283).
Ерунда! Не культурно-исторический подход к детской душе не удалось применить, а срастить эту детскую душу с эволюционно-биологическим способом объяснения не удалось! Но ничего, в науке именно так и принято: один политик выдвигает ложную, но выгодную гипотезу, следующий пытается ее доказать. Не вышло, его топчут, как предшественника, а на смену уже выступают более утонченные последователи. На смену Ланге пришел Выготский. И про него Ярошевский будет говорить почти с постоянным восхищением…
Как бы там ни было, но на примере Ланге видно: биопсихология была прямо связана с культурно-исторической психологией. На примере же Владимира Александровича Вагнера (1849–1934) видно, что советская культурно-историческая школа, можно сказать, вырастала из биопсихологии. Собственно говоря, это даже не надо доказывать, это – общепризнанно, и я просто приведу рассказ другого нашего историка психологии Артура Петровского о развитии сравнительногенетического метода.
«Наиболее продуктивное использование указанного метода в сфере сравнительной психологии (зоопсихологии) принадлежало В.А.Вагнеру. В своих работах он обосновал и использовал объективный эволюционный метод, суть которого в изучении жизни и сравнении психики изучаемого животного с предшествующими и последующими ступенями в эволюции животного мира…
Применяя эволюционный метод, Вагнер осуществляет ряд ценных зоопсихологических исследований как до Октябрьской революции, так и в годы Советской власти.
Особо важное место занимает сравнительногенетический метод в психологическом учении Л. С.Выготского» (Петровский, История, с. 161).
Как раз в то время, когда, если верить историкам психологии, идет становление советского культурно-исторического подхода, а Выготский тесно дружит с Вагнером и плодотворно переписывается с ним, Вагнер расширял биопсихологию на то, что считалось предметом философии – на разум, о котором Выготский и Пиаже спорят под именем мышления.
«В работах, относящихся к 1923–1929 годам, Вагнер углубляет свой эволюционистский подход к проблемам сравнительной психологии, не столько противопоставляя свою биопсихологическую трактовку инстинктивных и «разумных» действий физиологическому, рефлекторному пониманию, сколько включая последнее в более широкую биологическую концепцию» (Там же, с. 208).
Вагнер издавал труды, прямо посвященные биопсихологии, дважды. Один раз двухтомником в 1910–1913 годах. Затем в 1924-м в переработанном для пролетарских мозгов виде. Для рассказа о биопсихологии мне будет достаточно первого тома. В нем сказано все главное. Том этот называется «Биологические основания сравнительной психологии (био-психология)».
Эта работа, можно сказать, фундаментальная. В ней дано всё: общие вопросы, история предмета, философия, исследования. По большому счету, Вагнер был очень сильным ученым. Единственное, что лично меня не устраивает во всей его науке, – это то, что он посвятил себя осознанной борьбе с душой. Собственно, с души и начинается вся Биопсихология.
«Что такое сравнительная психология? В чем заключается ее задача?..
…несмотря на то, что интерес к явлениям, составляющим предмет исследования сравнительной психологии, так же стар, как само человечество, тысячи лет назад задававшее себе вопросы: что такое душа? есть ли она у животных, и если есть, то в каком отношении к ней стоит душа человека? и пр., и пр.
Пути, которыми человеческая мысль шла к решению задачи, очень различны…» (Вагнер, с. 1).
Путей, собственно говоря, обнаруживается не больше и не меньше, чем предлагал когда-то Конт: теологический, метафизический и научный, точнее, естественнонаучный, основанный на эволюционном подходе.
«Учение Ламарка, Тревирануса, Спенсера и Дарвина, завершившего эволюционную теорию в биологии, как это само собой понятно, должно было оказать особенно сильное влияние на теологическое учение в психологии; с ним всего труднее было считаться последнему, так как эволюционная теория, научно установленная названными натуралистами, отнимала почву из-под основной доктрины теологического мировоззрения» (Там же, с. 4).
Борьба эта для Вагнера, однако, не завершалась с созданием эволюционной теории, и он вполне ощущает себя революцией призванным…
Рассказывая историю биопсихологии, Вагнер опускается вглубь времен до Аристотеля. Но действительным творцом своей науки считает Ламарка, после которого и начинается собственно научная биопсихология.
Напомню, главной болью Ламарка была неожиданная задача: как объяснить душевные явления без души? В предисловии к своему главному труду «Философии зоологии» Ламарк делится с читателями своей радостью: он нашел, как этого добиться! Обратите внимание: он не идет к своим выводам путем исследований, он исходно был убежден и сумел придумать нечто, что, быть может, подойдет вместо объяснения…
«В самом деле, будучи убежден, что никакая материя сама по себе не может обладать способностью чувствовать, и сознавая, что само чувство есть только явление, вытекающее из деятельности определенной системы органов, я стал изыскивать, каков может быть тот органический механизм, который дает место этому удивительному явлению, – и, мне кажется, я постиг его.
Собрав наиболее положительные факты, касающиеся данного вопроса, я нашел, что для порождения чувства требуется весьма значительная сложность нервной системы, и еще большая сложность— для явлений разума» (Ламарк, с. 5).
Он стал изыскивать, нельзя ли заменить душу неким органическим механизмом…и изыскал нечто, что – может быть! – сможет это сделать. И это то самое излюбленное физиологами и так называемыми психологами усложнение нервной системы…
Вот подтверждением этой гипотезы Ламарка и служит биопсихология, на нее работает и Вагнер. Правда, сам он гораздо больше занят спорами, которые посеяли последователи Дарвина, о том, тождественны или различны «души» человека и животных. Дарвинизм, оказывается, очень сильно попортил кровь всем биопсихологам, потому что дарвинисты были упертыми и отстаивали взгляды своего пророка с упорством религиозных фанатиков!..
Суть споров была в том, откуда двигаться в исследованиях нервно-узелковой души: от человека к простейшим или от простейших к человеку. Не такой уж и пустой вопрос, как выясняется – из-за него рождались такие противоречия во всем естественнонаучном подходе к душе, что могли развалить всю научную картину психологии.
«Что же касается до свойства этих явлений, их характера, то по этому вопросу мнения разделились на два лагеря.
В одном из них руководящей признается идея, по которой в человеческой психике нет ничего, чего бы не было в психике животных; а так как изучение психических явлений представителями этой монистической школы начиналось с человека, то весь животный мир, до инфузорий включительно, был наделен сознанием, волею и разумом. Это монизм… сверху.
В другом лагере руководящей идеей признается совершенно противоположная: психология животных и человека тождественны, но уже не животные наделяются сложными психическими способностями человека, а человек, в интересах монизма, сводится на степень животного. А так как изучение психический явлений представителями этой монистической школы начинается с простейших, то весь животный мир, включая сюда и человека, превращается в мир автоматов» (Вагнер, с. 40).
Вот на этой исторической основе и прямо из этой внутринаучной свары и рождается новая биопсихология:
«Последние десятилетия научных исследований в биопсихологии представляют собою собственно историю этой войны, на пепелище которой возникает наконец вполне объективное, чуждое сторонним влияниям, направление, в своем собственном методе и биологическом материале, ищущее своих специальных законов в области явлений сравнительной психологии» (Там же, с. 41).
Отличие новой биопсихологи, как это уже можно было понять из сказанного ранее, было в том, что она старалась слиться с социологией и культурно-исторической психологией. Я пропущу четыреста страниц биологии и зоопсихологии и сразу перейду к последнему разделу, который хоть как-то относится к человеку. Называется он «Объективный метод биопсихологии в вопросах психологии человека индивидуальной и коллективной». Предполагаю, что писалась вся книга ради него. Во всяком случае, во Введении в нее Вагнер привел заявление вице-президента международного конгресса психологов (Рим, 1905), которое выразило основной порыв, двигавший психологами того времени.
«Только ясное и полное знание человеческой психики даст нам возможность установить рациональные правила воспитания и усовершенствования человека; только оно одно может служить надежным фактором— руководителем эволюции человечества на пути к лучшему будущему, к его моральному усовершенствованию как изолированного, так и социального индивида» (Вагнер, с. V).
Не кажется ли вам, что это то же самое, что двигало Оствальдом?
Вагнер далее объясняет, что счастья без изучения животных предков нам не видать. Возможно, он и прав. Но уже в начале прозвучало упоминание «социального индивида». И самое поразительное, вся книга Вагнера закончится словом «социологии». К чему ты пришел, то и было твоей целью… Биопсихология направлена на то, чтобы воздействовать на общество. Зачем? Если судить по тому, что Вагнер принял революцию и советский строй, затем же, зачем это было нужно и марксизму. Но вот как он выходит на социологию, я, признаюсь, не понимаю.
Сопоставления «поведения» животных (если понятие поведения вообще применимо к животным) с поведением человека встречаются в тексте его зоопсихологических глав. Но они относятся к зоопсихологии. А вот последний раздел, вроде бы посвященный психологии человека, в действительности весь такой же зоопсихологический и рассказывает о материнстве. Как видит Вагнер, тут законы зоопсихологии нарушаются, потому что только у людей матери способны прерывать беременность и вообще избавляться от плода или ребенка.
Опять какое-то нарушение механической непреложности законов!..
Сам этот раздел неинтересен и слаб, будто большая книга закончилась на фальшивой ноте. Возможно, настоящее исследование психологии разворачивалось только в следующем томе. Но вот что касается социологии, она появляется в первом же абзаце этого раздела:
«Субъективная биопсихология, как мы видели, привела к тому, что исследователю в области психологии человека и социологии пришлось черпать материал из истории, рассказанной людьми, как они бы думали и рассуждали, если бы стояли на месте животных, быт которых описывали; монизм “снизу” в области психологии и социологии привел одних к признанию везде одного только автоматизма, а в других— к признанию, что между социологией и биологией нет такой связи и зависимости, которые обязывали бы идти к познанию первой при участии последней.
Объективная биопсихология…… учит, что познание человека, ни как индивидуальности, ни как члена коллективности, невозможно без знания законов биологии вообще и биопсихологии в частности. …Биопсихология может быть источником научного знания лишь в том случае, если история жизни животных рассказывается ими самими, а не измышляется их бытописателями» (Там же, с. 377–378).
За этими не совсем понятными словами скрываются такие же боевые действия, как за рассказом о монизмах сверху и снизу. В данном случае это война социологов за то, чтобы свести свою науку к биологии. Не буду рассказывать о всяческих диких попытках социологов приписывать человеческие чувства пчелам или страсть к рабовладению муравьям. Просто приведу несколько примеров этой свирепой бойни из книги Вагнера. Сначала о попытках выводить понятие государства из жизни простейших.
«Я не буду говорить о той полемике, которая возникла и до сих пор еще не закончилась… между сторонниками и противниками воззрения на государство, как на организм…
Укажу лишь на одну характерную черту в аргументации сторонников воззрения на государство, как на морфологический организм. Для подтверждения и уяснения этой идеи они берут среди морфологических организмов не один какой- либо их тип, а разные: такие, которые в каждом данном случае оказываются более других подходящими для требуемой аналогии, вследствие чего, в конце концов, государство сопоставляется с несуществующим и фактически невозможным организмом.
Одни говорят нам, что для установления сходства между государством и организмом самыми подходящими являются наиболее элементарные из последних… Это колонии одноклеточных организмов, каждый из которых живет сам за себя, без физиологической связи с соседними организмами, если не считать того, что составляющие их индивиды (клетки) помещаются в общем для одной их колонии, инертном веществе, едва ли имеющем основание называться живым, в полном смысле этого слова.
Так вот, по мнению некоторых авторов, нечто подобное представляет собою и общество» (Там же, с. 233–234).
Другие социологи сравнивали общество с колониями все более сложных существ, вроде полипов и мшанок. Не пропустил своей возможности увязать социологию с биологией и наш знакомый специалист по моллюскам Жан Пиаже.
«Четвертые (Пиаже, например, в Revue internationale de sociologie) считают возможным сравнивать общество уже не с колонией, а с одиночным низшим (непременно низшим) организмом, например, гидрой» (Там же, с. 237).
Конечно, Вагнер не против использования биологии и биопсихологии в нуждах социологии, просто это надо делать не так, как делают психологи. И сколько бы я ни сторонился самого Вагнера, когда он заменяет душу на нервные узлы, с его оценкой социологического движения начала двадцатого века я полностью согласен. Вот итог социологических усилий к тому рубежу, на котором рождается культурно-историческая психология:
«Уже один этот прием “сравнительного изучения” социального организма с организмами морфологическими, взятыми на выдержку, без особых комментариев, свидетельствует нам о ненаучности метода в решении задачи…
Я вовсе не хочу сказать этим моим утверждением, что законы биологии, управляющие жизнью морфологических организмов, с законами, управляющими жизнью общественных организаций, ничего между собою общего не имеют: есть много точек соприкосновения, есть много аналогичных черт, есть признаки почти тождественные; я хочу сказать лишь, что, несмотря на элементы сходства, явления эти все же глубоко различны между собою и по своему генезису, и по своей внутренней природе, вследствие чего отождествляемы быть не могут, с такою простотою по крайней мере, с которой это делают авторы.
Так отразилось в социологии учение физиологической школы сравнительной психологии» (Там же).
Прекрасная и точная оценка. К сожалению, при переходе к собственной социологии Вагнер оказался беззубым. Застряв возле того же самого качественного скачка, который разрушает всю непреложность физических или биологических законов, как только дело касается поведения человека, он вдруг слепнет, и упорно пытается доказать, что все же биопсихология – это наука, которая сумеет объяснить «культурному человечеству», почему оно так плохо живет. А то и, глядишь, научит, как жить лучше.
При этом, как я уже сказал, концовка его книги неожиданно оказывается посвящена культуре и социологии. Самое ценное в этом его призыве, пожалуй, то, что он помогает осознать, что без изучения истории человека, его психологию не понять.
«Гнет биологических факторов эволюции в жизни современного человечества, даже самой культурной его части, еще очень могуществен; развитие умственных и психических сил человека, в условиях индустриального строя европейских обществ, очень далеко от того, чтобы его можно было признать гарантирующим этические основы эволюции в дальнейшем будущем.
Если мы признаем, что рациональные правила воспитания невозможны без ясного и полного знания человеческой психики; если мы признаем далее, что без правильного воспитания невозможно моральное усовершенствование человека и человечества, и наконец, что ясное и полное знание человеческой психики невозможно без включения в число источников познания данных его психологического прошлого, – то ответ на вопрос о том, нужны ли нам знания факторов психологии нашего отдаленного прошлого, получается сам собою…
Но биопсихология… может дать нам длинный ряд хорошо обоснованных и никакими иными не заменимых истин огромной ценности в решении вопросов психологии человека и социологии» (Там же, с. 435).
Вот из каких основание рождалась наука – социология.
Глава 4Рождение социологии. Конт
Рождалась социология в первой половине XIX века.
Нельзя начинать рассказ о социологии, обойдя ее создателя, французского политического философа Огюста Конта (1798–1857).
Основным творением Конта были многотомные «Лекции (Курс) позитивной философии» (1830–1842), многие идеи для которых он заимствовал у социалиста-утописта Сен-Симона, у которого долго служил помощником или секретарем. Мне не хочется пересказывать, что такое эта его «позитивная философия» или «положительная наука». Скажу только, что понятие «положительной науки» вовсю использовал уже Ламарк, да и сам Конт заявляет, что «лишь подводит итоги ее развитию». Иными словами, имя изобрел не он, но зато он вложил в него свое содержание.
Чтобы не вдаваться в подробности его науки, воспользуюсь тем, как рассказывают о нем сами французы, – приведу выдержку из «Философского словаря» Дидье Жулиа.
«Позитивизм, по его мнению, представляет собой конечную стадию развития человечества, которое постепенно поднималось от “теологической стадии”, на которой все объясняется в терминах магии, к “стадии метафизической”, где объяснения довольствуется словами (средневековая схоластика: “Почему мак усыпляет? В силу своей усыпительной способности”), и, наконец, к “позитивной стадии”, на которой объяснить – значит “узаконить”. Нам ведом лишь опыт и ничего больше».
Невнятное «узаконить», означает, что человечество дорастает однажды до научного метода, и с тех пор им и развитием человеческого ума правят только законы, которые определяет наука как законы природы. В общем, те же боги, но карманные…
Жизнь Конта не проста. Он сам рассказывает, что первые социологические сочинения издал в 1824–1826 годах. Видимо, работа с Сен-Симоном и эти сочинения дались ему не просто, потому что, издавая его в России в 1925 году, А. Деборин пишет:
«С 1826 года, когда система Конта была в общем сформирована, он стал читать лекции, но вскоре психически заболел» (Деборин, с. 671).
Но уже в 1828 году психически больной Конт возобновил чтение лекций, а с 1830-го начал издавать прославивший его «Курс позитивной философии», ставший символом веры для всей научной интеллигенции, в том числе и в России. Работа эта была настолько антирелигиозна, что вызвала преследования духовенства. Так что Конт вынужден был прекратить чтение лекций, зато занялся социологией, из которой попытался сделать собственную религию.
В 1851–1854 годах он выпускает вторую свою значительную работу – четырехтомник «Система позитивной политики, или трактат о социологии, устанавливающий религию человечества». Жулиа рассказывает об этом:
«Конт – основатель социологии, которую он считал “социальной физикой”, просто применяя методы физики к обществу. Его моральная философия сводится к альтруизму.
В 1844 году он встречает Клотильду де Во, которую любит романтической и платонической любовью. Эта встреча приводит его к мистицизму и, после смерти Клотильды, к религии Человечества».
Последнее предварительное замечание, которое необходимо учесть для понимания Конта, я возьму из того же Деборина. Оно многое пояснит в том, почему социология так странно развивалась в девятнадцатом-двадцатом веках:
«Собственно говоря, основной наукой является физика, ибо астрономия есть небесная физика, физика и химия составляют земную физику, а биология и социология объединяются в понятии органической физики. Социология рассматривается Контом с точки зрения статики и динамики. Специфические общественные явления при такой системе совершенно не отражаются…» (Деборин, с. 672).
Я расскажу о воззрениях Конта на примере первой главы его «Курса положительной философии» и добавлю кое-что из работы, подведшей итоги Курса в 1844 году. Конт назвал ее, как говорится, знаково: «Дух позитивной философии», тем самым, показывая, что в ней содержится самая суть его мировоззрения.
Итак, Конт начинает всю свою положительную философию с изложения ее Основного закона, который заключается в допущении, что вся история человечества представляет из себя «последовательное движение человеческого духа» (Конт, Общие соображения, с. 476).
Это последовательное движение, как вы уже знаете, выражается в смене «теоретических состояний»: метафизическое меняет теологическое, а само отменяется научным. Но мне гораздо важнее показать сейчас две относительно скрытые черты его мировоззрения. Во-первых, он слуга прогресса, то есть того самого убеждения, что он сам представляет вершину человеческого развития, а все, кто были до него, глупей. Именно глупей, потому что второй чертой является картезианство. Конт, по сути, не различает дух и разум.
Очевидно, сам он писал слово esprit, что так и переводится с французского то как дух, то как разум. И переводчик ставит в одном абзаце «человеческий дух», а уже в следующем – человеческий ум. Если вспомнить Декарта, то это неразличение ума и духа, а с ним и души, повело к тому, что душа картезианцев превратилась в простую неделимую сущность, которую Лейбниц довел до состояния монады – то есть полуматематической точки, душевного атома, не обладающего протяженностью, не говоря уж о телесности.
В итоге вся западная философия, говоря о душе, говорит не о том, что видел народ, а о том, что думали о ней философы-рационалисты. И до сих пор в английском ум и дух пишутся одним словом mind, провоцируя страшную путаницу в умах русских переводчиков.
Конт – картезианец, говоря о духе, он говорит о своем лучшем в истории человечества уме,…с которого умудрился сойти… И вся его философия в итоге оказывается надуманной, что вовсе не смущает никого из интеллектуалов, поскольку в этом и проявляется для них величие человеческого разума… Они этого просто не замечают, поскольку убеждение в святости прогресса приводит к тому, что, раз собственный ум интеллектуала является самым совершенным в природе, то и любое его творение тоже вершина человеческого развития… Вот такое исходное логическое допущение…
Следующее допущение, которое было сделано Контом и подхвачено социологами и психологами, это псевдо-исторический подход. В сущности, Конт использует психологический способ доказательства своей правоты, хотя при этом полностью отказывает психологии в праве на существование:
«Указанный общий подъем человеческого духа может быть теперь легко установлен весьма осязательным, хотя и косвенным, путем, а именно, рассмотрением развития индивидуального ума. Ввиду того, что в развитии отдельной личности и целого вида исходная точка по необходимости должна быть одна и та же, главные фазы первого должны представлять основные эпохи второго.
И действительно, не вспомнит ли каждый из нас, оглянувшись на свое собственное прошлое, как он по отношению к своим главнейшим понятиям был теологом— в детстве, метафизиком— в юности и физиком— в зрелом возрасте. Такая проверка доступна теперь всем людям, стоящим на уровне своего века» (Там же, с. 478).
Надеюсь, в этом надуманном построении легко узнается тот вульгарно- социологический метод, который описывал Вагнер в своей биопсихологии, как примеры безобразных уподоблений состояний общества различным животным организмам или животным сообществам. Последователи пошли дальше – и если уж можно уподоблять все, что угодно, всему, что хоть как- то это напоминает, они и уподобляли.
Точно так же бросились в детство изучать психологию ума и мышления и психологи, вроде Пиаже и Выготского. Возможно, им казалось, что именно там они найдут ответы. Впрочем, в этой части психологическая наука действительно вышла за рамки поверхностных аналогий и вела настоящие исследования, которые, возможно, еще по-настоящему не использованы человечеством.
Но были и такие сочинения, которые прямо вырастали из подхода Конта. «Первобытное мышление» Люсьена Леви-Брюля, одного из основателей Французской социологической школы, использовало подход Конта и строилось на исходных допущениях о том, как развивается мышление дикаря. Допущениях по видимости здравомысленных, но близких больше к Конту, чем к действительности. Конт любил подчеркивать свое здравомыслие, и, очевидно, ценил его…
Здравомыслие его заключалось в призыве вообще не заниматься теми вопросами, которые задавали себе люди во времена теологические, а простенько заняться тем, что доступно прямо сейчас. Наверное, современное технологическое засилье и есть лучшее воплощение здравомыслия Конта… В сущности, это вовсе не шутка, потому что ведет к полнейшей смене мировоззрения. Вчитайтесь:
«В самом деле, весьма замечательно, что именно вопросы, наиболее недоступные нашему пониманию, как-то: вопросы о внутренней природе вещей, происхождении и цели явлений, всего настойчивее задаются человечеством в первобытном его состоянии, в то время как все действительно разрешимые вопросы считаются почти недостойными серьезного размышления» (Там же, с. 479).
Тогда, в «первобытном состоянии» человек думал о мире, о себе, о предназначении… Прогресс освободил его от этих мыслей и, как сказало об этом «Слово о полку Игореве», обратил времена наничь… Мы приходим на эту землю, чтобы познать себя внутри плотного мира, познать свою собственную духовную сущность, но именно забвение этого и приспособление к естественным условиям существования в числе местных животных и было объявлено Контом и эволюционистами вершиной человеческого счастья.
Старые Храмы рухнули. Новые Храмы, Храмы технологического прогресса – даже не банки и суперкорпорации, а аптеки с дешевыми пилюлями химического рая для толпящихся у раздачи старушек… Вершина технологического прогресса и физико-химической теории счастья, на которую так упорно работали все социологи…
Далее Конт скрыто спорит со своим учителем, социалистом Сен-Симоном, который хотел осчастливить человечество утопическими, то есть не учитывающими действительность, способами, и объявляет, что для счастья надо познать «естественные законы», вроде Ньютоновских законов тяготения. И так начинается контовская «физика». Поскольку все рождается из нее, то из нее и должны развиваться все науки, которых, кстати, надо сделать поменьше, чтобы человеческий ум мог их вместить.
«В этом отношении существует необходимый и неизменный порядок, которому следовали и должны были следовать в своем развитии различные виды наших понятий, и обстоятельное обсуждение которого составляет необходимое дополнение высказанного выше основного закона. Этот порядок представит исключительный предмет следующей лекции.
В настоящее время нам достаточно знать, что он зависит от различия в природе явлений и определяется степенью их общности, простоты и относительной независимости, тремя условиями, ведущими, несмотря на все свое различие, к одной и той же цели.
Так, к положительным теориям были сведены сперва астрономические явления, как наиболее общие, наиболее простые и наиболее независимые от всех других, затем, последовательно и по тем же причинам, явления собственно земной физики, химии, и, наконец, физиологии» (Там же, с. 484).
Вот основные ступени развития человеческого духа или ума. Правда, к ним добавляется то, ради чего, собственно говоря, все и затевалось.
«Действительно, в четырех только что названных главных категориях естественных явлений, то есть явлениях астрономических, физических, химических и физиологических, можно заметить существенных пропуск, именно явлений социальных, которые, хотя и входят неявно в число явлений физиологических, но заслуживают, однако, как по своей важности, так и по особенным трудностям их изучения, выделения в особую категорию» (Там же, с. 485).
Вот так социология и рождается как раздел биологии. Почему биологии? Повторю: потому что, если нет души, сообщества создают тела! И изучать их должны те науки, которые знают что-то о жизни телесного вещества…
«Итак, вот очень крупный, но очевидно, единственный пропуск, который надо заполнить, чтобы закончить построение положительной философии. Теперь, когда человеческий дух создал небесную физику и физику земную, механическую и химическую, а также и физику органическую, растительную и животную, ему остается только закончить систему наблюдательных наук созданием социальной физики» (Там же, с. 485–486).
Комментарии излишни…
Далее остается только вынести прямой приговор психологии, который и рождается из мысли о том, что нельзя наблюдать вещество изнутри вещества:
«Отсюда видно, что здесь совсем нет места для той ложной психологии, представляющей последнее видоизменение теологии, которую так безуспешно пытаются теперь оживить и которая, не обращая внимания ни на физиологическое изучение наших мыслительных органов, ни наблюдение рациональных процессов, действительно руководящих нашими научными исследованиями, стремится открыть основные законы человеческого духа, рассматривая их самих по себе…» (Там же, с. 492).
Думаю, психология так раздражала Конта и всех его последователей в социологии и самой академической психологии именно потому, что в ней всегда сохранялась возможность для изучения души… а душа – это точно из тех начальных времен, которые давно отменены прогрессом. Душа – враг прогресса, потому что она живой свидетель его отсутствия…
Что же касается социологии, то, завершая «Курс положительной философии» в «Духе позитивной философии», Конт прямо говорит об «организации переворота» и о «союзе пролетариев и философов», чем предвосхищает марксизм, который, кстати сказать, ужасно не любил Конта за это… И который применил множество его социологических предложений на деле, тем самым доказав их несостоятельность, когда проиграл…
Однако до этого было еще далеко. Была еще только середина девятнадцатого века, и положительная наука Конта казалась такой успешной, что ученый народ толкался в длинных очередях у ее дверей, чтобы успеть к раздаче… Как и у дверей физиологии, с которой социальная физика очень быстро срослась.
Глава 5Первобытное мышление. Леви-Брюль
Конечно, если бы ставить перед собой задачу создания действительного очерка социологии, то после Конта надо было бы рассказывать о том, как спешили приобщиться к социальной физике Джон Стюарт Милль и Герберт Спенсер – один, объявляя себя другом Конта, другой чуть ли не врагом…
Но у меня другие задачи, поэтому я сразу перейду к той самой Французской социологической школе, труды которой пыталась осмыслить школа Выготского. Как вы помните, весь кросс-культурный эксперимент в Средней Азии, с которого, собственно говоря, и начинается советский культурно-исторических подход, был вызван желанием проверить утверждения Леви- Брюля.
Должен сказать, что именно это направление в социологии и антропологии оказало удивительно мощное влияние на советских ученых. Главным открытием Леви-Брюля считается предположение о наличии качественных различий в мышлении людей разных культур. Гений еврейского народа в данном случае показал себя с великолепной стороны. Я не буду говорить сейчас о том, что большая часть советской психологии той бурной поры делалась евреями, будто революция требовала иного качества мышления, нежели то, на которое были способны русские.
Очевидно, это не случайно: революция и исходит в своем призыве к желающим ей служить из задачи принести что-то не просто новое, а чуждое тому народу, чью культуру переворачивают или оборачивают наничь. И тут качественно инородное мышление, безусловно, более подходит, чем обычное, традиционное. Думаю, это тема для социологического и культурно- исторического исследования.
Но что касается французской социологической школы, то это вообще удивительное явление. Ее делали не просто евреи, а одна большая еврейская семья. Все ее ведущие члены были родственниками. Главой школы считался Эмиль Дюркгейм. Они с Леви-Брюлем были, если я не ошибаюсь, двоюродными братьями и создали основное тело школы. Завершал школу Марсель Мосс, который был племянником Дюркгейма.
Если учесть, что прямо из их идей вырастает глава антропологического структурализма Леви-Стросс, перепиской с которым гордились вожди советского семиотического движения, то влияние этого качественно чужеродного русскому человеку способа мыслить на русскую интеллигенцию просто огромно. В сущности, вся советская антропология была немножко диссидентской, и вся развивалась по путям, которые указали французы…
Уже в силу задачи самопознания их стоить понять, поскольку они, так или иначе, стали одним из слоев нашей культуры, входившей в наше сознание тайно, через работы самых уважаемых и интересных наших исследователей.
При жизни Выготского Люсьен Леви-Брюль (1857–1939) издал всего три работы, посвященные первобытному мышлению. В 1910 он пишет «Ментальные функции в низших обществах», в 1922 «Ментальность примитивов». Наши переводчики слово «ментальность» переводили как «мышление». Это неверно, просто потому, что не дано определение ни французской ментальности, ни нашему мышлению, тем более, не сказано, на каком основании их соотносят, но можете сделать соответствующие замены сами.
Кстати, выражение «примитивные» у нас старались заменять на «первобытные». Поэтому, всюду, где в переводах книг Леви-Брюля стоит «первобытное», в оригинале было primitive. За это Леви-Брюля и обвиняли в расизме.
Обе эти книги явно были доступны Лурии и Выготскому к началу Узбекского эксперимента. В 1930 году их издали в России одним томом. В 1931 году Леви-Брюль издает еще одну книгу «Сверхъестественное и естественное в примитивной ментальности». В России она была издана только в 1937 году. Читали ли ее наши психологи в оригинале, я не знаю.
Если говорить о понятии «примитивное», то, мне думается, перевод его на русский словом «первобытное», конечно, был сделан из политических соображений, но при этом является лучшим способом перевода. Для нас слово «примитивный» несет унизительный оттенок, всегда означающий недоразвитость. Возможно, Леви-Брюль именно так и относился к изучаемым им народам вначале. Ему за это сильно доставалось, и он менял свои взгляды. Готовя свои книги к изданию в России, он написал предисловие, которое объясняет, что он понимал под словом «примитивное», или, как бы он хотел, чтобы мы его понимали. К сожалению, издатели не указали год написания этого предисловия, но, думаю, это было им сделано ближе к концу жизни, поскольку тогда он пересмотрел многие из своих взглядов.
В этом Предисловии он объясняет:
«Выражение “первобытное” (ложь переводчика, он говорит о primitive – АШ) – чисто условный термин, который не следует понимать в буквальном смысле. Первобытными мы называет такие народности, как австралийцы, фиджийцы, туземцы Андаманских островов и т. д. Когда белые вошли в соприкосновение с этими народностями, последние еще не знали металлов, и их цивилизация напоминала общественный строй каменного века. Таким образом, европейцы столкнулись с людьми, которые казались скорее современниками наших предков неолитической или даже палеолитической эпохи, нежели нашими современниками. Отсюда и взялось название “первобытные народы”, которое им было дано» (Леви-Брюль, Сверхъестественное, с. 7).
Не знаю, правы ли были те, кто, не зная, как жили в каменном веке, приравнял к ним эти современные народы, но перевод словом «первобытные» точно передает то, что хотел сказать Леви-Брюль.
Второе, что надо сказать о его учении, это то, что вначале он был занят, подобно Пиаже, лишь одной задачей: понять логику. Поэтому все его первые работы строились вокруг того, обладают ли первобытные логикой. Вначале вывод был довольно однозначным, – не дав настоящего определения тому, что понимает под логикой, он решил, что логика у первобытных хромает, и назвал это состояние пра-логичным. Расскажу об этом словами его русского издателя:
«Основное различие между первобытным и научным мышлением, согласно Леви-Брюлю, заключается в том, что первое нечувствительно к логическому противоречию, тогда как второе его избегает. Это обобщение опирается на анализ богатого эмпирического материала, почерпнутого Леви-Брюлем из записей путешественников, миссионеров и этнографов. Сам Леви-Брюль полевых исследований не проводил, и его критики часто ставили под сомнение качество использованных им данных.
Однако примеры пра-логических утверждений, подобных тем, на основе которых Леви-Брюль выдвинул свою гипотезу, легко найти и в этнографическом материале, собранном по всем правилам полевой работы» (Арискин, с. 577).
Именно то, что сам Леви-Брюль полевой работы не проводил, а использовал весьма сомнительные старые записи путешественников, и подтолкнуло советских психологов догнать и перегнать французов, сделав то же самое, но сложней. Если помните, именно этот прием они применяли и к работам Пиаже.
Леви-Брюль, заявив, что мышление примитивов дологичное, долгие годы оправдывался, пытаясь объяснить, что его надо понимать в том смысле, что иная логика проявляется лишь в том, что Французская социологическая школа называла «коллективными представлениями». Все в том же Предисловии к русскому изданию он кратко подводит итоги всех своих исследований, выделяя действительно сущностное для себя. Вопрос, которым он задается в итоге всей поднятой им шумихи, действительно важен для культурно-исторической психологии:
«…существует ли достаточно устойчивое “первобытное мышление”, четко отличающееся от нашего мышления, и вправе ли мы изучать его самостоятельно, как нечто обособленное?
Мне представляется бесполезным спорить по этому поводу. Факты, изложенные в настоящем труде, достаточно полно отвечают на поставленный вопрос, если только анализ, который я попытался здесь дать, действительно верен, и за этим мышлением можно признать характер пра-логического и мистического мышления.
Как бы там ни было, уместно будет предостеречь читателей против недоразумений, появлению которых до сего времени не смогли помешать мои оговорки, и которые, несмотря на мои разъяснения, часто возникают вновь.
Слово “пра-логическое” переводят термином “алогическое”, как бы для того, чтобы показать, что первобытное мышление является нелогическим, то есть что оно чуждо самым элементарным законам всякой мысли, что оно не способно осознавать, судить и рассуждать подобно тому, как это делаем мы» (Там же, с. 7).
По большому счету, Леви-Брюль привел здесь почти исчерпывающее описание собственного понятия о том, чем является то основание, на котором он построил весь свой замок – «логическое»: способность осознавать, судить и рассуждать подобно тому, как это делаем мы.
Человек, который ставит в один ряд способности осознавать и судить- рассуждать, вряд ли является хорошим психологом, как не является и действительным логиком. Вряд ли найдется хоть один логик, который отнесет способность осознавания к логическим способностям, а если и найдется, то я сильно сомневаюсь, что он сумеет его съесть и переварить. Психолог же сразу же заметил бы, что способность осознавать и способности судить и рассуждать – качественно различаются, настолько качественно, что пока еще психология не смогла создать такой теории мышления, которая вместила бы их в себя одновременно.
Действительное понятие Леви-Брюля о логичном скрывается в словах: как это делаем мы. И это как раз то, что относится к культурно-исторической психологии – это различие в культурах, хотя его можно назвать различием в коллективных представлениях или в «коллективном сознании», как называл это сам Леви-Брюль, пока не примкнул к школе Дюркгейма. Но Леви-Брюль не был ни культурно-историческим психологом, ни психологом вообще, хотя и оказал на психологию той поры огромное влияние. Он просто не владел школой, чтобы произвести то исследование, за которое взялся. Поэтому то, что ему удалось поставить вопросы о качественных различиях в мышлении, уже является огромной заслугой и успехом.
В сущности, все, что должно быть сохранено как вклад Леви-Брюля в культурно-историческую психологию, умещается в нескольких строках, записанных им самим после того, как желчная критика научного сообщества заставила его отречься почти от всего, что он написал в своих многочисленных трудах:
«Первобытные люди весьма часто дают доказательства поразительной ловкости и искусности в организации своих охотничьих и рыболовных предприятий, они очень часто обнаруживают дар изобретательности и поразительного мастерства в произведениях искусства, они говорят на языках, подчас чрезвычайно сложных, имеющих порой столь же тонкий синтаксис, как и наши собственные языки, а в миссионерских школах индейские дети учатся так же хорошо и быстро, как и дети белых. Кто может закрывать глаза на столь очевидные факты?
Однако другие факты, не менее поразительные, показывают, что в огромном количестве случаев первобытное мышление отличается от нашего. Оно совершенно иначе ориентировано. Его процессы протекают абсолютно иным путем. Там, где мы ищем вторичные причины, пытаемся найти устойчивые предшествующие моменты (антецеденты), первобытное мышление обращает внимание исключительно на мистические причины, действие которых оно чувствует повсюду» (Там же, с. 8).
Поскольку лично я ни разу не искал в прошлом никаких устойчивых антецедентов, могу уверенно предположить, что и то, что описано Леви- Брюлем как «наше» мышление – есть такой же слой культуры – немножко еврейской, немножко европейской – который уже отличается от «нашего» мышления на добрую сотню лет.
А назвать бы надо все те отличия, в рамках которых мы «обращаем внимание» либо исключительно на мистические причины, либо исключительно на причины логические, Образом мира.
Образы мира меняются, но меняется ли то, как мы думаем? Меняется содержание сознания, но разве это свидетельствует о качественном изменении самого сознания?
Если исходить из того, как Леви-Брюль, а с ним и вся французско- советская социологическая школа понимали логику и сознание, то есть как некие «операции», которые делает наш мозг, то сознание, конечно же, меняется от эпохи к эпохе и от культуры к культуре. В действительности же, исторично только содержание сознания, само же оно обладает вполне определенными, устойчивыми свойствами, которые и отражаются в том, как мы думаем, и как мы мыслим.
Иными словами, описанные Леви-Брюлем «качественные отличия в мышлении» людей разных культур есть, по сути, лишь отличия внешние, но не сущностные. К сожалению, по итогам кросс-культурного эксперимента в Узбекистане и Киргизии Лурия и его товарищи пришли к выводу, что Леви-Брюль прав, отличия качественны… В итоге культурно-исторический подход пришел в тупик и исчез из психологии. Но об этом особо.
Глава 6Коллективное сознание. Дюркгейм
Глава французской социологической школы Эмиль Дюркгейм (1858–1917) в детстве хотел стать иудейским священником, изучал Талмуд, Тору… Потом захотел перейти в мистический католицизм. Но в итоге «сделал предметом своей веры науку вообще и социальную науку в частности» (Гофман, Социология, с. 307).
В 1887 году он был назначен преподавателем «социальной науки и педагогики» в Бордосском университете. Так он и стал социологом. С 1898 по 1913 руководил журналом «Социологический ежегодник», сотрудники которого, разделявшие взгляды Дюркгейма, и получили имя Французской социологической школы.
Своими предшественниками в социологии считал Декарта, Монтескье, Руссо и Конта. Конта он чтил как «отца социологии» и не скрывал преемственность своих идей от него. Естественно, оказали на него влияние и Спенсер с Марксом. Но марксизм гораздо меньше эволюционизма.
«Хотя социология Дюркгейма в целом была направлена против биологических интерпретаций социальной жизни, он испытывал несомненное влияние биоорганического направления в социологии, в частности таких его представителей, как немецкий социолог А.Шеффле и французский ученый А.Эспинас. Дюркгейм высоко ценил Шеффле, в частности его известный труд “Строение и жизнь социальных тел”; рецензия на эту книгу была первой научной публикацией французского социолога.
Книгу Эспинаса “Общества животных” Дюркгейм считал “первой главой социологии”; у него же он заимствовал столь важное для его теории понятие “коллективное сознание”.
Дюркгейм не пренебрегал излюбленным методом органицистов – биологическими аналогиями, особенно на первом этапе своего научного творчества. Но основное влияние органицизма проявилось в его взгляде на общество как на надындивидуальное интегрированное целое, состоящее из взаимосвязанных органов и функций» (Там же, с. 314–315).
Эспинас был как раз одним из тех социологов, которые уж слишком рьяно насаждали биологические аналогии, и приписывали животным человеческие мысли и чувства. Именно Эспинас приписал муравьям понятие о рабстве, поскольку они разводят и доят тлей. Иными словами, Дюркгейм считал первой главой социологии именно того автора, который наиболее ревностно пытался доказать, что человек – это тело, а человеческое общество должно изучаться по законам биологии.
Отсюда и самую суть метода Дюргейма, которую он называл «социологизмом», составляла биология.
«Методологический аспект “социологизма” тесно связан с его онтологическим аспектом и симметричен ему.
1. Поскольку общество – часть природы, постольку наука об обществе, социология, подобна наукам о природе в отношении методологии…
Дюркгейм настаивает на применении в социологии объективных методов, аналогичных методам естественных наук. Отсюда множество биологических и физических аналогий и понятий в его работах, особенно ранних.
Основной принцип его методологии выражен в знаменитой формуле: “Социальные факты нужно рассматривать как вещи”. Исследованию должны подвергаться в первую очередь не понятия о социальной реальности, а она сама непосредственно; из социологии необходимо устранить все предпонятия, то есть понятия, образовавшиеся вне науки» (Там же, с. 319).
С этим бездушным рационализмом бились французские экзистенциалисты и феноменологи. Один из них – Моннеро – даже написал книгу против Дюргейма, назвав ее «Социальные факты – не вещи». Могу добавить к этому, что и попытка «изучать саму реальность», отбрасывая естественные понятия, тоже бред. Мы находимся внутри своего сознания и познаем с помощью понятий. И никакие стерилизованные научные понятия не могут родиться на пустом месте. Но сейчас я бы не хотел этим заниматься, потому что для меня самым важным в его теории является понятие «коллективного сознания».
Как вы помните, именно к нему относятся слова: Но основное влияние органицизма проявилось в его взгляде на общество как на надындивидуальное интегрированное целое, состоящее из взаимосвязанных органов и функций.
Иначе говоря, если где-то и проявляется биология, так это как раз там, где заканчивается личное сознание и начинается надличностное, надындивидуальное, то есть коллективное.
Дюркгейм выпустил при жизни всего четыре книги. «О разделении общественного труда» в 1893 году, «Метод социологии» в 1895-м, «Самоубийство» в 1897-м и «Элементарные формы религиозной жизни» в 1912 году. О коллективном сознании он говорит уже в первой книге. Впоследствии он заменит это понятие на «коллективные представления», и в 1910 году Леви- Брюль использует уже его. И это верная замена, потому что понятие «коллективные представления» гораздо точнее соответствует предмету разговора.
Что же касается понятия «коллективное сознание», то оно чрезвычайно ущербно, потому что Дюркгейм не дает определения самой основе – понятию «сознание». Впрочем, я перескажу то, как рождалось понятие «коллективного сознания» у Дюркгейма, поскольку именно оно оказало наибольшее влияние и на Французскую социологическую школу и на советских психологов.
Каким-то странным образом Дюркгейм выводит понятие «коллективного сознания» из понятия «солидарность по сходству», которая проявляется в преступлениях. Возможно, странность эта относится только к сложному способу, которым Дюркгейм вообще выражал свои мысли. Вот как это звучит: «Связь социальной солидарности, которой соответствует репрессивное право, это та связь, нарушение которой составляет преступление. Мы обозначаем этим словом всякий проступок, который так или иначе вызывает против совершившего его характерную реакцию, называемую наказанием. Исследовать, что это за связь, – значит спрашивать себя, в чем главным образом состоит преступление» (Дюркгейм, О разделении, с. 77).
Выглядит это странно, но обозначает, в сущности, простое психологическое наблюдение: если кто-то из нас совершает нарушение обычая или ведет себя не так, как ожидает от него общество, оно осуждает его, а может и наказать. И происходит это осуждение так, словно мы не вольны не осуждать. Наказание же, на деле, оказывается лишь следствием тех чувств, что вызывает у нас проступок.
Дюркгейм не подымается до психологического понимания этого явления, он далеко не психолог, но при этом он называет, наверное, все входящие в это понятие психологические части. Каким-то образом он умудряется их рассмотреть, и это немалая заслуга. Честно признаюсь, не знаю, сумел ли он рассмотреть подобные душевные движения в других проявлениях, но и то описание действия культуры или «коллективных представлений», что он сделал, очень важно. Оно точно является достоянием культурно-исторической психологии, которое необходимо сохранить. Нужно только не забывать, что преступление и наказание – лишь самый яркий из возможных примеров.
Итак, излагает свои мысли Дюркгейм не просто…
«…функционирование карательного права всегда стремится остаться более или менее диффузным. В весьма различных социальных типах оно не находится в руках специального органа, но все общество в той или иной мере принимает в нем участие. В первобытных обществах… суд вершит – собрание народа» (Там же, с. 84).
Да… использование только научных понятий – это упражнение для людей, особо одаренных склонностью к самоистязаниям. Тем не менее, понятно: в обычных обществах наказывает народ, то есть само общество.
«Диффузное состояние, в котором таким образом находится эта часть судебной власти, было бы необъяснимо, если бы правила, соблюдение которых она обеспечивает, а следовательно, и чувства, которым эти правила соответствуют, не находились внутри всех сознаний» (Там же).
В общем, плевать на судебную власть, главное: народ судит сам, потому что проступок у всех членов общества вызывает одинаковые чувства, и чувства эти таковы, что требуют наказать нарушителя правил. Вот то, что все члены одного общества испытывают по отношению к определенным нарушениям обычая или правил поведения одинаковые чувства, и позволяет Дюркгейму говорить об единстве сознаний, или о том, что внутри всех сознаний есть одинаковые содержания, которые можно назвать чувствами. Кстати, и правила поведения, как и правила нарушения правил поведения, тоже являются содержанием сознания всех членов одного общества.
С психологической точки зрения это означает, что в данном случае Дюркгейм видит сознание как некое пространство или вместилище, которое может хранить в себе содержания. Это он не по злому умыслу, это он случайно нарушил правило, которое должны соблюдать все члены научного сообщества той поры: он же картезианец и обязан был видеть сознание как точку осознавания, но проговорился…
Главное сейчас все же – те чувства, которые Дюркгейм сумел рассмотреть в основе общности действий людей одной культуры:
«Значит, коллективные чувства, которым соответствует преступление, должны отличаться от других каким-нибудь отличительным свойством: они должны иметь определенную среднюю интенсивность. Они не просто запечатлены во всех сознаниях, но сильно запечатлены. Это не поверхностные и колеблющиеся пожелания, но сильно вкоренившиеся в нас эмоции и стремления» (Там же, с. 85).
Я не хочу сейчас углубляться в то, что такое душевные движения, которые мы называем чувствами. Но хочу показать лишь то, что просматривается сквозь образы Дюркгейма: там, под нашими поступками, всегда есть чувства, но никто из психологов пока еще не сумел объяснить, что это такое. И не сумеет, пока не рассмотрит, что они есть лишь отражения движений того, что и является действительным предметом науки о душе. И это, что движется там, глубоко внутри меня, под слоями шелухи, которую мы можем называть культурой, коллективными представлениями или общественным сознанием, делает что-то свое, что-то очень философское, идеальное, что мы лишь чувствуем, но когда пытаемся назвать, нашего бедного языка хватает лишь на брань, стоны или умничание…
Одно и то же душевное движение может вызвать крик с требованием убить, и слезы благодарности. Не верите? Простейший пример: предательство любви, измена. Если это показать на вече, на народном суде, изменщицу забьют камнями, но если то же самое будет показано в театре, то толпа может и целовать подол ее платья в благодарность за тот катарсис, то очищение, что подарила им актриса, вдохновленная Мусагетом…
«Недостаточно поэтому, чтобы чувства были сильными, надо, чтобы они были определенными. Действительно, каждое из них относится к какому-нибудь четко определенному обычаю» (Там же, с. 86).
Это неверно, чувство относится к нарушению этих обычаев. К обычаю относится нечто совсем иное, а именно пути, которыми движутся души людей, избравших идти к общей цели вместе, – родом, общиной или единым обществом. Пути душ – это очень важно, потому что они всегда пути возвращения домой, на Небеса. Именно поэтому очень важно, чтобы эти пути были живы и не нарушены. Эти дорожки не должны замуравлевать и заколодевать. Нарушения их есть разрушения возможности для нашего народа обрести однажды покой, поскольку все пути когда-то должны завершаться, а искренне сражавшиеся должны быть награждены отдыхом… Вот откуда те чувства, что выплескиваются на нарушителей обычаев.
«Теперь мы в состоянии сделать заключение.
Совокупность верований и чувств, общих в среднем членам одного и того же общества, образует определенную систему, имеющую свою собственную жизнь; ее можно называть коллективным или общим сознанием.
<…>
Действительно, оно независимо от частных условий, в которых находятся индивиды; они проходят, а оно остается. Оно одно и то же на севере и на юге, в больших городах и маленьких, в различных профессиях. Точно так же оно не изменяется с каждым поколением, но, наоборот, связывает между собой следующие друг за другом поколения.
Значит, оно нечто совершенно иное, чем частные сознания, хотя и осуществляется только в индивидах. Оно— психический тип общества, подобно индивидуальным типам, хотя и в другой форме, имеющий свой способ развития, свои свойства, свои условия существования» (Там же, с. 87).
Вот исходное определение коллективного сознания, сделанное Дюркгеймом. Определение не слишком точное, что он сам и ощущал, когда менял понятие «коллективное сознание», на «коллективные представления». Но с тем же успехом его можно было заменить понятием «культуры», если осознавать, что говорим лишь о той культуре, что составляет содержание нашего сознания.
Тем не менее, это очень важное понятие, и оно прямо вытекает из того, как Кавелин определял психическую среду. К сожалению, Дюркгейм не читал Кавелина, и потому звучит слабо. Все-таки предшественников надо знать,…даже если они русские.
Глава 7Социальная морфология и социальная физиология. Мосс
Последним из представителей Французской социологической школы, о ком я хочу рассказать, был племянник Дюркгейма Марсель Мосс (18721950). По сути, он связывает эту школу с этнологией и социальной антропологией двадцатого века, на которые оказал большое влияние. Мосс с 1901 года возглавлял кафедру истории религий «нецивилизованных народов». Совместно с Леви-Брюлем «был инициатором создания» Института этнологии при Парижском университете в 1925 году. Писал работы в соавторстве с Дюркгеймом и другими социологами.
Я не знаю, знали ли его труды советские психологи, но ко времени их культурно-исторических исследований им было написано уже много важных работ.
«В научном творчестве Мосса, так же как и в деятельности школы Дюркгейма в целом, можно выделить два этапа: первый охватывает период до начала первой мировой войны, второй – 1920–1941 годы. Работы первого периода посвящены главным образом проблемам религии, социальной морфологии и социологии познания.
В этот период Мосс опубликовал в соавторстве ряд фундаментальных статей, получивших широкую известность: “Очерк о природе и функции жертвоприношения” (1899), “Очерк общей теории магии” (1904) (обе в соавторстве с А. Юбером), “О некоторых первобытных формах классификации” (1903) (в соавторстве с Э.Дюркгеймом)» (Гофман, Социальная, с. 318–319).
Во второй период он больше занимается общей методологией социологии и этнологии. В это время появляются работы, вроде «Реальные и практические связи между психологией и социологией» (1924). Антропологи двадцатого века, например, основоположник антропологического структурализма Леви-Стросс, считали, что влияние Мосса на современную этнологию было гораздо сильнее, чем влияние его учителя Дюркгейма.
По большому счету, Мосс не слишком отошел от Дюркгейма. Как и тот, он придерживается эволюционизма спенсеровского толка. Как и тот, подчеркивает связь социологии с биологией и естествознанием. Но меняются акценты, и прочтение становится иным, наверное, ближе к действительности. Передать эти отличия сложно:
«Для Дюркгейма человек есть Homo duplex, двойственная реальность, внутри которой индивидуальная (биопсихическая) и социальная реальности сосуществуют, фактически не смешиваясь.
Антропологическая концепция Мосса – это концепция “тройственного” человека в единстве его биологических, психических и социальных черт» (Там же, с. 323).
Так или иначе, именно эту тройственность и стремится рассмотреть Мосс в том, что изучает как социолог или этнолог. Исходные мировоззренческие установки необходимо учитывать при работе с любым этнографом, даже полевым, то есть, в отличие от Мосса, Леви-Брюля и Дюркгейма, побывавшим в тех обществах, о которых пишет. Даже полевой этнолог непроизвольно приписывает изучаемой культуре те черты, которые хочет в ней рассмотреть. Тем более это делают «кабинетные» или «музейные» этнографы. И хорошо, если собственное мировоззрение проступает в этих работах так же ярко, как у Мосса:
«Тот же принцип “тройственного союза” (социологии, биологии и психологии) проводится и в работе “Техники тела”. В одной из своих лекций Мосс определял технику как “совокупность традиционных актов, привычно направленных на определенные объекты с целью получения механического, физического или химического результата…”» (Там же, с. 325).
Это – все еще социальная физика Конта, а значит, все та же борьба за естественнонаучное мировоззрение и при изучении человека, и как средства овладения миром…
Правда, Мосс уже не говорит о социальной физике, зато он говорит о социальной морфологии и социальной физиологии. Как вы помните, о морфологии говорили те социологии, которые пытались уподобить общество простейшему или «морфологическому организму». Иначе говоря, которые считали общество продолжением биологии, а не проявлением жизни души. И, как это ни странно, биология Моссом привычно увязывается с логикой…
«Проблемы социальной морфологии рассматриваются Моссом, в частности, в двух известных работах: “О некоторых первобытных формах классификации” (в соавторстве с Дюркгеймом) и “Очерк о сезонных вариациях эскимосских обществ”…
В первой из этих работ авторы устанавливают зависимость логических и космологических представлений в первобытных обществах от типа социальных связей: последние выступают в качестве моделей, в соответствии с которыми конструируются картины мира» (Там же, с. 326).
Вполне естественно, что эту работу считали «серьезным вкладом в социологию познания, в развитие представлений о первобытном сознании и происхождении категорий мышления». Поэтому совместную работу Мосса и Дюркгейма о «классификациях» стоит рассмотреть подробнее.
В действительности, работа эта – «О некоторых первобытных формах классификации, к исследованию коллективных представлений» (1901–1903) – проста и понятна по мысли: по мере нашего развития мы обретаем новые и все более сложные понятия, которые укладываются в нашем сознании не беспорядочно. Они хранятся так, словно бы мы хорошенько подумали об удобстве их использования. И это можно назвать устройством сознания, а можно «классификациями».
Когда я говорю о понятиях, об их хранении и об устройстве сознания, становится очевидно, что это вполне психологический разговор. Однако психологи, насколько я могу об этом судить, полностью не поняли и не приняли эту работу Мосса и Дюркгейма. Нет, не то чтобы кто-то из психологов выказал явное сопротивление их мыслям. Они просто промолчали, и я не видел ни одного упоминания этой работы в сочинениях русских психологов. Почему?
Думаю, ответ будет очевиден, когда мы почитаем начало этого сочинения. Французские социологи никак не постарались облегчить психологам понимание своей статьи, хотя и прямо выводят ее из успехов какой-то неведомой мне современной им психологии. Хуже того, они прямо посвящают свою работу логике…
«Современные открытия в психологической науке выявили существование весьма распространенной иллюзии, заставляющей нас принимать за простые, элементарные такие мыслительные операции, которые в действительности очень сложны» (Дюркгейм, Мосс, с. 6).
Эта первая строка статьи идет без каких-либо ссылок на источники, поэтому я подозреваю, что авторы скромно умолчали, что «современные открытия в психологической науке» сделаны лично ими. Скорей всего, они имеют в виду какое-нибудь устное обсуждение в редакции «Социологического ежегодника», вроде тех, что вели советские психологии на квартире Выготского.
Но это неважно, важно то, зачем это им, что они хотят. А хотят они, чтобы в мире утвердилось естественнонаучное мировоззрение. Мировоззрение это, как вы помните, имеет своим основанием физику, а точнее, ньютоновскую механику, из нее вырастают биология и физиология. Но есть еще одна наука, которую Конт скрыл под именем астрономии. Он почему-то считал ее частью физики, наивно полагая, что астрономия имеет дело с действительными небесными телами. Но астрономия – это воплощение математики.
Математика же правила научным миром вместе с физикой, деля с ней престол. Отсюда такое увлечение наших психологов математическими методами, которые совершенно неприменимы к душе, но зато хорошо способствуют продвижению по социальной иерархии. С математикой все понятно – кто присвоил своей науке математику, тот победил. Но что делать тем, кому математика не очень подходит? Они идут за Аристотелем, который в пику присвоившему себе математику Платону создал иную математику – логику.
Простонаучное мышление связывает математику со счетом. Однако суть математики не в счете, а том, что она – особый язык описания мира. Математика нужна затем, чтобы описывать мир на одном из идеальных языков. Логика, казалось бы, совсем не может быть соперницей математики, пока речь идет о счете. Но отбросьте счет, и станет ясно, что это в точности такой же язык описания мира, в котором можно говорить о том, как выкладываются содержания нашего сознания. Иначе говоря, если уж говорить о «классификациях» или распределении понятий по устройству нашего сознания, логика оказывается даже удобней математики.
И вот социологи быстро отрекаются от опороченной психологии и сбегают с изучением понятий в лоно логики… забывая, что ни логика, ни математика вообще не являются науками, а значит, не могут служить орудием изучения чего бы то ни было. Они всего лишь языки! Всего лишь способы, которыми можно описать то, что изучается. Но для изучения все же нужно нечто, чем это будет изучаться…
«Мы знаем теперь, из сколь многих элементов сформировался механизм, благодаря которому мы конструируем, проецируем вовне, локализуем в пространстве наши представления о чувственно воспринимаемом мире. Но это разложение на элементы пока еще очень редко производилось применительно к собственно логическим операциям» (Там же).
И далее начинается долгий забег в те же самые «логические операции мышления», которые почему-то так занимали французских и советских исследователей той поры, но описываются они таким языком, из которого рождается возможность говорить «структурально», как шутили Стругацкие, издеваясь над научной модой середины двадцатого века.
«Способности к определению, дедукции, индукции обычно рассматриваются как непосредственно данные в структуре индивидуального рассудка. Разумеется, нам давно известно, что в ходе истории люди учились лучше и лучше пользоваться этими разнообразными функциями. Но считается, что существенные изменения происходили лишь в способе их использования; в своих же основных чертах они сложились тогда же, когда возникло человечество.
Даже не задумывались о том, что они могли сформироваться посредством мучительной, трудной сборки элементов, заимствованных из самых разных источников, которые весьма далеки от логики и тщательно организованы. И в этой концепции не было ничего удивительного, поскольку становление логических способностей относили только к области индивидуальной психологии. В былые времена еще не возникало мысли о том, что методы научного мышления – это подлинные социальные институты, возникновение которых может описать и объяснить только социология» (Там же).
Делайте ставки на Жучку, она не подведет… Немножко саморекламы никогда не мешало в научном бизнесе.
О чем в действительности идет речь?
Поскольку французские социологи не дали себе труда вывести определения исходных понятий, с которыми работают, они просто научные шарлатаны, загаживающие сознание читателей трескучими фразами. Из своего психологического опыта могу, не ведя долгого расследования, сразу сказать: корень всей этой болезни все в том же «основном вопросе» всей психологии девятнадцатого века – что есть сознание?
Я уже показывал в предыдущих главах, что французы время от времени вынуждены оговариваться и пробалтываются, что непроизвольно видят сознание чем-то, что может хранить содержания. Но в целом они вполне верноподданны картезианству, и когда говорят осознанно, то исходят из того, что сознание – это лишь точка осознавания. Либо же они верны биологии, и сознание для них – работа нервной системы.
Мосс очень скоро уже увлечется психоанализом и будет очень моден именно потому, что будет говорить о запретном, о всяческой клубничке, вроде того, как отличаются в разных культурах техники тела и как это видно в том, как мужчины держат руку при мочеиспускании… Но вот того, что фрейдизм исходит из пространственного или ёмкостного понимания сознания, что он работает с содержаниями сознания, он, кажется, так и не понял. Во всяком случае, он так и не пересмотрел свои ранние взгляды, в которых сознание никак не может быть тем, что хранит в себе «классификации».
А что это значит для психолога?
Именно то, что если сознание есть некая среда, которая может хранить в себе содержания, тогда вся логика и все классификации «непосредственно даны в структуре индивидуального рассудка». Иначе говоря, если сознание есть среда, то сама его природа такова, что в нем могут рождаться понятия. При этом они рождаются сначала как равнозначные понятия, понятия одного уровня. Но однажды, словно бы переполнив этот слой сознания количественно, они заставляют наше сознание расшириться, и тогда рождается обобщающее понятие, понятие будто бы более легкое, которое всплывает над всей массой обобщенных им образов, и тем самым облегчает нашему разуму возможность думать. Ведь он теперь может произвести то же самое действие, не перебирая множество сходных понятий, а заменив их одним общим, словно именем…
Если не ставить вопрос о природе сознания, эта его способность рождать обобщающие понятия необъяснима, и логика говорит о ней как о данности: вот так есть. Но логика – это лишь язык, и если она описала подобное явление, задача психологии понять и объяснить, как же это возможно и как это все устроено.
Дюркгейму и Моссу в данном случае не выгодно принимать то понимание сознания, которое скоро будет править в психоанализе. Тогда не состоится их прозрение: обобщающие понятия рождаются не потому, что само сознание, сама его природа такова, что при определенных обстоятельствах она обобщает множественные родственные понятия. Им хочется доказать, что люди здесь были творцами и личностями и сами создали себе «механизм», который облегчал им «производство логических операций».
А создали они его просто: поглядели, как устроены их семьи и роды, то есть общество, и перенесли это на окружающий мир, то есть на то, как надо думать о мире, и думать вообще…
«Всякая классификация предполагает иерархический порядок, модель которого не дают нам ни чувственно воспринимаемый мир, ни наше сознание. Стало быть, уместно спросить себя, куда мы за ней отправились. Сами выражения, которыми мы пользуемся, чтобы ее охарактеризовать, позволяют предположить, что все эти логические понятия имеют внелогическое происхождение.
Мы говорим, что виды одного и того же рода поддерживают отношения родства; мы называем некоторые классы семействами; разве само слово род не обозначало изначально семейную группу? Эти факты заставляют предположить, что схема классификации является не стихийным продуктом абстрактного рассудка, но результатом работы, включившей в себя всякого рода внешние элементы» (Там же, с. 10–11).
Люди называют некоторые роды и классами. Почему бы не предположить, что классификации пришли из школы? Хотя бы из университетского или академического образования, где их и создавал Карл Линней, классифицируя всю живую природу.
Рассуждения французских социологов слабы и поверхностны. Заняты они не исследованием, а тем, чтобы подтянуть решение к внезапно пришедшему озарению. И все же, вопрос о том, откуда берутся имена для понятий, должен был быть задан.
За четверть века до них Анри Бергсон заметил, что мы говорим о времени на языке пространства. Очевидно, что понятие времени родилось позже, чем понятие пространства. Первобытный человек должен был очень хорошо знать, что такое пространство – и чтобы найти пищу, то есть географически, и чтобы не промахнуться, добывая добычу, то есть, так сказать, физически. А вот время ему было нужно, возможно, только одним образом: в качестве света. И его почти всегда не хватало, поскольку жизнь была непроста, и пищи мало…
Дюркгейм и Мосс нащупали нечто подобное: они задались вопросом о том, а откуда мы берем имена для обобщающих понятий. Но сделали из него предположение, что и сами эти понятия мы берем вместе с именами из того, что перед глазами – из общественных отношений. Иными словами, обобщающие понятия не рождаются естественно, благодаря некоему свойству сознания…
«Поскольку нет оснований считать очевидным, что люди классифицируют просто естественным образом, в силу некой внутренней потребности их индивидуального рассудка, надо, напротив, спросить себя, что смогло привести их к тому, чтобы располагать свои понятия в данной форме…» (Там же, с. 11).
Откуда взялось отсутствие оснований? Как они пришли к этому выводу? А это и не вывод вовсе, логика тут ни при чем. Это исходное утверждение, поданное под видом вывода, даже предположение, ненаучная гипотеза. А вывод будет в конце статьи, и вывод все в том же ключе: обобщающие понятия создавались намеренно, создавая их, люди преследовали какую-то вполне «умозрительную цель», которая и приписывается «классификациям».
«Их цель – не облегчить деятельность, но сделать понятными, вразумительными отношения между существами.
Опираясь на некоторые понятия, признаваемые основными, ум стремится привязать к ним представления, которые он составил себе о других вещах. Такие классификации, следовательно, предназначены прежде всего для того, чтобы связывать идеи между собой, объединять познание; на этом основании можно смело утверждать, что они являются научным творением и составляют первую натурфилософию» (Там же, с. 67).
Отношения между существами, как вы помните, – это то, что составляет суть социологии, ее предмет, как ее понял величайший русский и американский социолог Питирим Сорокин. Иными словами, мысли, небрежно и даже порой злоумышленно накиданные Дюркгеймом и Моссом в эту, да и другие свои работы, действительно отзывались в умах ученых, и правили развитием социологии и психологии в России. Мысли нужные, хотя и неверные… но, быть может, русским психологам удалось это выявить и исправить?
Заключение социологии
Советский культурно-исторический подход нельзя понять без того, что происходило в социологии на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков. Но еще труднее без этого понять то, как появилась американская культурно- историческая психология во второй половине прошлого века, поскольку она вырастает на плечах социальной антропологии, берущей свои корни в социологии начала века.
Конечно, я сделал лишь очень узкий очерк того, что происходило в то время в социологии. Это было большое общественное и научное движение, но оно все было поражено болезнью естественнонаучности. Точнее, все социологи мечтали занять достойное место в мире, но мир уже принадлежал науке и им правило естественнонаучное мировоззрение, поэтому социологи пытались стать то естественниками, то логиками…
Я опустил рассказы и о французских социологах, вроде Шарля Летур- но, Габриэля Тарда или Густава Лебона, которые спорили с Дюкргеймом, не рассказывал об англичанах Болдуине и Чемберлене или немецком социологе Тённисе. Даже знаменитого Токвиля, работа которого до сих пор считается лучшим и неустаревающим социологическим описанием американского общества, я оставил в стороне.
Нельзя объять необъятное…
Поэтому я приведу лишь последнюю выдержку из статьи структурального антрополога середины двадцатого века Леви-Стросса о Марселе Моссе, в которой показано как именно Французская социологическая школа влилась в социальную антропологию двадцатого века. В середине двадцатого века Леви-Стросс говорит о том, насколько современны мысли Мосса. Его это поражает.
Однако меня поражает то, что эта «современность» оказывается на деле все той же навязчивой мечтой о связи социологии с биологией… Похоже, и полвека назад стать частью естествознания все еще было насущной потребностью социологии и антропологии.
«В первую очередь нас поражает, так сказать, актуальный и современный характер мысли Мосса. “Эссе об идее смерти” вводит в самую суть представлений, которым так называемая психосоматическая медицина начала придавать значение только в последние годы.
Верно, конечно, что работы, основываясь на содержании которых У.Б.Кэн- нон предложил физиологическую интерпретацию болезней, названных им гомеостатическими, относятся ко временам первой мировой войны. Однако лишь значительно позже этот знаменитый биолог включил в свою теорию некоторые явления, которые, как нам представляется, мгновенно связывают психологическое и социальное.
Мосс обратил внимание на эти явления еще в 1926 году…
Интерес к этому вопросу, господствующий в современной этнологии, вдохновил также исследование техник тела… Мосс настаивал на чрезвычайном значении для антропологических дисциплин исследований, изучающих, как каждое общество навязывает индивиду строго очерченные правила использования собственного тела, и тем самым предвосхитил одно из новейших течений в американской антропологической школе, проявившееся в работах Рут Бенедикт, Маргарет Мид и большей части американских этнологов юного поколения…
Таким образом, Мосс не только устанавливает поле исследований, которое будет в значительной мере определять современную этнографию на протяжении последнего десятилетия, но и намечает наиболее значительное следствие такой ориентации: сближение этнологии и психоанализа» (Леви-Стросс, Предисловие, с. 409–410).
Сближение этнологии и психоанализа меня мало интересует, к тому же, для культурно-исторической психологии это уже такие же грешки молодости, как энергетизм, к примеру. Но вот что с очевидностью видно из этого рассказа виднейшего антрополога Европы, так это то, как в девятнадцатом-двадцатом веках перетекают друг в друга многочисленные науки о человеке. И как они сплетаются в некую сложновытканную картину, которую не понять, если замкнуться в любой из ее прядей.
Глава 6Об историческом развитии познавательных процессов. Лурия
Культурно-исторический эксперимент был произведен школой Выготского в начале тридцатых в виде двух поездок в Узбекистан и Киргизию. Но изданы материалы этого эксперимента были только в семидесятых, явно после того, как к ним проявили интерес американцы. Издал их Александр Лурия под названием «Об историческом развитии познавательных процессов».
Название нездоровое: понять, о чем будет идти речь, невозможно, к тому же никто, в действительности, не знает, что такое эти модные у психологов «процессы», так вот они еще и развиваться могут, словно живые существа…
Тем не менее, работа эта сама по себе хорошая и действительно важная для культурно-исторической психологии.
Причем в ней две части, ценные каждая сама по себе. Начинается она с занимающего всю первую главу исторического очерка, который заслуживает самостоятельного рассказа. В нем Лурия, уже с высоты жизненного и научного опыта, то есть из начала семидесятых, рассказывает о том, как рождалась культурно-историческая психология и чем были заняты умы исследователей в первой половине двадцатого века.
Рассказывает он и о многих из тех ученых, кому я посвятил предыдущие главы и отступления. Кроме Кавелина, конечно… Русских предшественников у советских психологов быть не должно…
Как это ни странно, Лурия семидесятых – это совсем не тот бойкий Саша Лурия, что громил науку о душе Челпанова и продвигал реакцию в советскую психофизиологию. Многое оказалось переосмыслено, многому пришлось дать оценки, исходя не только из политической значимости, но и относительно действительной научной ценности.
«Известно, что с середины XIX века психология пыталась осознать себя самостоятельной наукой, ориентированной на объектный, физиологический анализ лежащих в ее основе механизмов. <……>
Углубленное изучение активных форм психической жизни оказалось скоро не под силу естественнонаучной психологии» (Лурия, Об историческом, с. 5).
Услышать такое признание от ведущего нейропсихолога, то есть почти физиолога, – это знак возможных больших перемен. Перемены эти не состоялись – сейчас, через тридцать лет, это очевидно, и все же…
«Легко видеть, что за столетний срок, отделяющий нас от момента выделения психологии в самостоятельную науку, она проделала путь развития, связанный с изменениями основных областей исследования и ведущих концепций.
Однако на протяжении этого сложного пути психология, стремясь стать точной наукой, в основном искала законы психической жизни “внутри организма”. Она считала ассоциации или апперцепцию, структурность восприятия или условные связи, лежащие в основе поведения, либо естественными неизменными свойствами организма (физиологическая психология), либо проявлениями внутренних свойств духа (идеалистическое крыло психологии).
Мысль о том, что эти внутренние свойства и основные законы психической жизни остаются неизменными, приводила даже к попыткам создания позитивистской социальной психологии и социологии, исходившей из предположения, что общественные формы деятельности – проявление психических свойств, установленных психологией для отдельного человека» (Там же, с. 6).
Как вы понимаете, решение этой задаче дал марксизм и только марксизм, даже не какая-то там культурно-историческая психология.
Я не буду пересказывать всю ту критику, что обрушивает Лурия на недозрелую западную науку. Повторю только, что среди перечисленных им все уже знакомые вам лица. Все они, так или иначе, не справились с задачей. С какой, можно бы спросить Лурию? Как вы понимаете, к познанию души задачи предшествовавшей марксизму психологии оказываются относящимися лишь косвенно:
«Нет сомнения, что научная психология достигла за истекшее столетие значительного развития и обогатила наши знания о психической жизни существенными открытиями.
Тем не менее, она игнорировала факт социального происхождения высших психических процессов. Закономерности, которые она описывала, оказывались одними и теми же для животных и человека, для человека разных исторических эпох и разных культур, для элементарных психических процессов и сложных форм психической деятельности.
Более того, лежащие в основе наиболее сложных и наиболее существенных для человека высших форм психической жизни законы логического мышления, активного запоминания, произвольного внимания, волевых актов вообще не укладывались в причинное объяснение, оставались вне поступательного движения научной мысли» (Там же, с. 6–7).
Все это ложь и немножко подлость. Все, что перечисляет здесь Лурия, было как раз теми темами, что разрабатывали предшествовавшая русская и западная психологии. Все эти темы и взяты Лурией, а точнее, школой Выготского, да и всей советской психологией из работ тех, кого он выставляет недотепами. А уж это самое «логическое мышление», замучившее всех социологов, психологов и философов начала двадцатого века, просто является основным предметом его собственного исследования в Узбекистане, проделанного, кстати, по следам Леви-Брюля, Дюркгейма и Мосса.
Подлость, но подлость не случайная – общеобязательная подлость, – партийная черта всех «искренних марксистов». Ради победы их дела они всегда готовы пойти на ложь, если только есть возможность, чтобы МЫ побеждали ИХ! Или чтобы показать, что у нас лучше!
Посмотрел бы Лурия трезвыми глазами на то, что сам противопоставлял всей предшествующей и западной науке от лица своей политической веры:
«Советская психология, исходящая из понимания сознания как “осознанного бытия”, отвергала положение классической психологии, согласно которому сознание является “внутренним свойством духовной жизни”, неизменно присутствующим в каждом психическом состоянии и независимым от исторического развития.
Следуя за К. Марксом и В.И. Лениным, советская психология считает, что сознание – наиболее высокая форма отражения действительности, причем не заранее данная, неизменная и пассивная, а формирующаяся в процессе активной деятельности…» (Там же, с. 20).
Следовать можно за кем угодно, но это не повод выдавать всякий бред за науку. Если основоположник не умеет рассуждать, это можно было хотя бы не выпячивать: если рассуждать точно, сознание никак не может быть бытием, даже осознанным. Жизнь есть жизнь, а сознание есть сознание. Конечно, мы всегда можем сказать: ну, мы же понимаем, что хотел сказать классик! Сказать-то можем, да вот понимаем ли при этом? Тем более, что он и сам-то не очень понимал, о чем говорил. Не психолог все-таки!
Как, к примеру, совместить «осознанное бытие» с «формой отражения»? Эти понятия явно не равны и не могут быть иными именами друг друга. И если они и родственны, то как хобот и хвост слона, которого ощупывают в темноте. Иными словами, классики выхватывали какие-то черты сознания, которые бросались им в глаза, и говорили то об одном его свойстве, то о другом. Но само понятие сознания все время оставалось где-то за этими чертами, как бы на их пересечении.
Тут бы психологам задуматься и показать, из какой же сердцевины растут все эти не слишком точные понятия. Они же, вместо этого, в верноподданническом порыве вдруг берут слетевшую с уст отца-основателя оговорку и делают ее исходным посылом рассуждения: сознание есть осознанное бытие…
Не думайте, что я просто ворчу или придираюсь к бедному нейропсихологу. Прямо в следующих главах он будет рассказывать о том, как они целой бригадой столичных зазнаек вымучивали из бедных узбеков логическое мышление. То есть способность выстраивать последовательности силлогизмов, которые должны приводить к естественным и точным выводам.
И там он будет тихо раздражаться на тупых крестьян и скрыто восхищаться собственной способностью видеть, как же ловко он сам может различать несоответствия в рассуждениях. Почему-то в отношении узбеков Лурия был очень хорош в работе с понятийными посылами, а вот в отношении классиков вдруг слеп настолько, что даже не мог просто стыдливо промолчать и не приводить примеров их позора…
Да что там в следующих главах! Уже на следующей странице он начинает поигрывать своей логической мышцой, искрометно демонстрируя, что уж логикой-то он владеет на уровне мастера!
«Наконец, благодаря сложившейся в истории поколений системе иерархического соотношения отдельных предложений, типичным примером которой являются вербально-логические конструкции, человек имеет в своем распоряжении мощное объективное средство, позволяющее ему не ограничиваться отражением отдельных вещей или ситуаций, но создавать ту объективно существующую систему логических кодов, которая в свою очередь дает возможность выходить за пределы непосредственного опыта и делать выводы, имеющие такое же объективное значение, как и данные непосредственного чувственного опыта.
Сложившаяся в общественной истории система языка и логических кодов позволяет человеку сделать тот переход от чувственного к рациональному, который, по мнению основоположников материалистической философии, имеет не меньшее значение, чем переход от неживого к живому.
Нетрудно понять, какую решающую роль играет сказанное для научного понимания сознания.
Сознание человека перестает быть каким-то “внутренним качеством человеческого духа”, не имеющим истории и не поддающимся причинному анализу. Оно начинает пониматься как наиболее высокая форма отражения действительности, создававшаяся в процессе общественно-исторического развития…» (Там же, с. 21–22).
Далее Лурию несет в какие-то коды, вроде тех же «вербально-логических конструкций». Все это – не более, чем погоня за научной модой, введенной в научный оборот все тем же загнивающим Западом…
К тому же, как внезапно выясняется, «…исследование самого общественно-исторического формирования психических процессов, того, как формируется сознание человека на последовательных этапах исторического развития в ходе общественной истории человечества, не было фактически еще и начато» (Там же, с. 24).
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Это же 1974 год! Полвека советской психологии! А куда же смотрела партийная совесть?! Если классики завещали исследовать сознание именно таким образом, что же это самая передовая советская психология не сделала в эту сторону ни шага? Почему сам Саша Лурия сбежал в нейропсихологию и тоже ничего не сделал, чтобы воплотить завещание дедушки Ленина и обожаемого учителя Левы Выготского?
Вот вам культурно-исторический портрет самих исследователей, который позволит понять странности их собственных психологических экспериментов.
А напоследок логическая задача, вроде тех, что задавали Лурия с коллегами узбекским декханам: мы ходим только в тех направлениях, куда можно идти. Если нам указывают направление, а мы туда не идем, то мы сопротивляемся? Или же в этом направлении нельзя ходить? Хотя бы потому, что направление есть, а пути нет…
Глава 7Культурные различия…
Лурия и его помощники провели целый ряд экспериментов, посвященных различным способностям человека. Я перечислю их в той последовательности, в какой он сам помещает их в своей книге. Перечислю, ставя в кавычки… По той причине, что я не доверяю тому, как он использует слова, а он их использует так, как предписывало психологическое сообщество. Это значит, что любому из использованных психологом слов, может быть приписано совсем неожиданное для обычного человека значение.
Итак, названия исследований: «Восприятие», «Абстракция и обобщение», «Умозаключение и вывод», «Рассуждение и решение задач», «Воображение», «Самоанализ и самосознание».
Моя задача рассказать об этих исследованиях облегчена самим Лурией. В своей научной автобиографии он сам пересказал всю свою книгу в одной главе, в которой дал оценки тому, что делал когда-то, и изложил самую суть задачи, которую они решали в тридцатых годах. В ней передан смысл этих экспериментов, как увидел его Лурия, подводя итоги своей жизни. Вот этот смысл я и постараюсь рассмотреть.
Как вы помните, в первой главе книги «Об историческом развитии познавательных процессов» Лурия, как искренний марксист, крепко поругал всю западную психологию за то, что она не смогла дать подлинного решения множеству вопросов, которые марксистские психологи щелкали как орешки. Однако всего через несколько лет после ее издания он начинает рассказ о тех экспериментах с четкого признания, что все они были лишь развитием идей Дюркгейма:
«В течение ряда десятилетий, прежде чем я встретился с Л.С.Выготским, в психологии широко обсуждался вопрос, различны ли основные интеллектуальные способности у взрослых людей, которые выросли в разных культурных условиях.
Еще в начале столетия Дюркгейм считал, что процессы мышления не являются результатом естественной эволюции или проявлением внутренней духовной жизни, а формируются обществом. Идеи Дюркгейма вдохновили многих исследователей» (Лурия, Этапы, с. 47).
Речь идет о той самой, написанной совместно с Моссом, работе Дюркгейма, которая была посвящена классификациям. В книге Лурии есть ее упоминание, но еще важней то, что сами его эксперименты прямо начнутся не с того, что он перечисляет, как темы исследований, а именно с попыток проверить эту самую способность классифицировать, которая почему-то не упоминается среди заявленных тем исследования.
Первым, кого, если верить Лурии, увлекли идеи Дюркгейма, был Леви- Брюль. Я уже приводил выдержки из работы Лурии, но повторю это, чтобы сложилась последовательная и полная картина того, чем же были наши культурно-исторические исследования той поры.
«В 20-е годы эти дебаты сконцентрировались на двух проблемах: изменяется ли в зависимости от культуры содержание мышления, то есть основные категории, используемые для описания опыта, и различаются ли в зависимости от культуры основные интеллектуальные функции человека.
Люсьен Леви-Брюль, имевший большое влияние на психологов того времени, считал, что мышление неграмотных людей подчиняется иным правилам, чем мышление образованных людей. Он охарактеризовал “примитивное” мышление как “дологичное” и “хаотично организованное”, не воспринимающее логических противоречий и допускающее, что естественными явлениями управляют мистические силы» (Там же, с. 47–48).
Следующими, кто увлекся идеями Дюркгейма и верно работал на его школу, были Выготский и Лурия. Правда, Лурия так не говорит, но как еще это понимать, если он дальше снова переходит к критике того, как же все плохо было в мировой психологии к началу тридцатых, как там не было единства взглядов, и как «теория Л. С.Выготского обеспечивала это необходимое единство, но у нас не было данных для проверки наших идей» (Там же, с. 49).
Какие же они наши, эти идеи! Это идеи Дюркгейма, Мосса и Леви- Брюля…
Как бы там ни было, французы писали от ума, как говорится, лукаво мудрствуя, советские психологи решили проверить их философствование в жизни. И это действительно качественный шаг в создании культурно-исторической психологии. Собственно говоря, до советского культурно-исторического подхода существовало только два способа, каким психологи изучали культуру: они либо домышляли что-то свое, сидя в кабинетах за книгами, либо ехали куда-то как этнологи и вели записи, то есть описывали некую культуру. Школа Выготского впервые попыталась поставить эксперимент.
Эксперименты эти были еще очень слабыми, совсем начальными, язык загажен простонаучными выражениями, выводы часто неверны или притянуты, но это было Великое начало. И можно сколько угодно не принимать их мировоззрение и жизненные ценности, но не признать этой их заслуги нельзя. С них начинается прикладная Культурно-историческая психология. И за это им многое простится…
Поэтому я подробно перескажу то, как строился сам эксперимент. Это было еще самое простое решение, которое доступно любому, даже начинающему полевому этнопсихологу. Поэтому это нужно знать и уметь.
Итак, постановка задачи и описание ее условий, то есть исследуемой среды.
«Мы задумали провести широкое исследование интеллектуальной деятельности взрослых людей, принадлежащих к технически отсталому, неграмотному, “традиционному” обществу.
В то время в отдаленных районах нашей страны шли быстрые культурные преобразования, и мы надеялись проследить изменения в процессах мышления, являющиеся следствием общественных перемен. Начало 30-х годов в нашей стране было очень подходящим временем для осуществления этих экспериментов. В то время с введением коллективизации и механизации сельского хозяйства во многих сельских районах шли быстрые изменения.
Мы могли проводить работу в отдаленных русских деревнях, однако избрали для своих исследований поселки и стоянки кочевников Узбекистана и Киргизии, где огромные различия прошлой и современной культуры обещали дать максимальную возможность для наблюдения за изменениями основных форм и содержания мышления людей.
С помощью Л. С.Выготского я составил план научной экспедиции в эти районы» (Там же, с. 49).
Я опускаю все, что не относится строго к описанию самого исследования. Но при этом я, как КИ-психолог, преследую собственную методологическую задачу и выбираю то, что одновременно с описанием эксперимента показывает его двойное дно. То есть присутствие культуры и личностей самих исследователей. Экспериментаторы еще очень плохо владели той самой культурно-исторической психологией, которую создавали. Поэтому в отношении себя они ведут двойную игру: рассказывая читателю об эксперименте, они в действительности делают совсем другое дело, решают иную, скрытую задачу.
Вглядитесь в то, что заявлено: если вспомнить все предыдущие рассуждения Лурии, то можно посчитать, что предполагается сравнить людей разных культур, чтобы увидеть, различается ли их мышление качественно.
А что в действительности они искали? Присмотритесь к написанному Лурией, и вы почувствуете несоответствия между заявленным и тем, что заставляет их делать их собственная культура. Именно та культура, которую я постарался показать, выявляя и марксистские, и естественнонаучные, и политические корни их личностей.
«Так как этот период был переходным, мы смогли сравнивать как малоразвитые, неграмотные группы населения, живущие в деревнях, так и группы, уже вовлеченные в современную жизнь, испытывающие на себе влияние происходящей общественной перестройки.
Никто из наблюдаемых нами людей не получил высшего образования» (Там же, с. 50).
Не буду тянуть, покажу сразу то, на что надо обратить внимание при знакомстве с этим экспериментом. Сравнение идет не просто между людьми разных культур, а между людьми всех культур и людьми научного мировоззрения, образованными на научный лад людьми. И скрытая задача – показать, что люди научного сообщества являются высшей расой, потому что то мышление, которым обладают они – так сказать, логическое мышление – есть высший вид мышления. В сущности, это не психологическая, а все та же политическая задача, все та же научная революция, которая победила в России в 1917 году под именем Октябрьской.
Описывая эксперимент, Лурия говорит, что испытуемые «различались по своей практической деятельности и культурным взглядам», но при этом явно показывает, что главное – это различия в образовании. Причем, определенном образовании, насаждаемом новым строем. Действительные различия в культуре не только не были описаны, исследователи даже не попытались дать определения тому, что называют культурой. Да и что его давать, когда культура – это культурность, то есть приобщенность к образованию!
«Никто из наблюдаемых нами людей не получил высшего образования. При этом они заметно различались по своей практической деятельности, способам общения и культурным взглядам. Наши испытуемые делились на пять групп:
1. Женщины, живущие в отдаленных деревнях, неграмотные и не вовлеченные в какую-либо современную общественную деятельность…
2. Крестьяне, живущие в отдаленных деревнях, еще не вовлеченные в общественный труд и продолжавшие вести индивидуальное хозяйство. Эти крестьяне были неграмотны.
3. Женщины, посещавшие краткосрочные курсы воспитательниц детских садов. Как правило, в прошлом они не получили никакого формального образования и были почти неграмотны.
4. Активные члены колхоза и молодежь, окончившая краткосрочные курсы. Они занимали должности председателей колхозов, руководителей в разных областях сельского хозяйства или бригадиров… Но они посещали школу лишь в течение короткого времени и многие из них были малограмотными.
5. Женщины-студентки, принятые в учительский техникум после двух- или трехлетнего обучения. Однако их образовательный уровень был все еще довольно низок» (Там же, с. 50–51).
Далее Лурия высказывает суждение, которое невнимательным читателем было бы принято за описание предмета исследования или неких условий, в которых этот предмет существует. Но это лишь подтасовка, потому что его мнение никак не вытекает из того, что он только что описал:
«Только последние три группы благодаря своему участию в социалистическом хозяйстве приобщались к новым формам общественных отношений и к новым жизненным принципам, что должно было привести к радикальному изменению содержания и формы их мышления» (Там же).
Как вы, надеюсь, узнаете – это подгонка под марксистскую агитку: человек обретает свое новое сознание в общественном труде. Но действительная причина изменений торчит, как уши спрятавшегося осла, за этими лозунгами: люди меняются, потому что обретают новый образ себя и новый образ мира, насаждаемый им с помощью образования. Все остальное – лишь присущая им искони способность хитрить и приспосабливаться к новым властям. И мы прекрасно понимаем, что это так, поскольку видели, как резко те же самые узбекские крестьяне превращались в прежних декхан, как только развалился Советский союз с его насильственным образованием.
Образование – это не способ обретения знаний, это способ придать человеческому сырью желаемый образ… К примеру, образ искреннего строителя коммунизма.
«Сравнивая процессы умственной деятельности представителей этих групп, мы рассчитывали увидеть изменения, вызванные культурной и социально-экономической перестройкой жизненного уклада» (Там же, с. 52).
Как вы помните, расчет этот был подкреплен бесчисленными Ликбезами, которые насаждались по всей стране. Почему-то ликвидация безграмотности считалась важнейшей задачей Советской власти. Почему?
Как ни странно, психологи наши сумели найти ответ на этот вопрос, хотя и сами не осознали его во время своих экспериментов. Назову его пока в виде предположения, которое предлагаю рассмотреть в материалах эксперимента: марксизм и коммунизм – воображаемые, то есть идеальные сущности. Их нет, о них можно только мечтать. Для этого надо обладать совсем иным типом мышления, чем обладали простые люди российских окраин. Чтобы стать подлинным борцом за дело революции, надо было научиться жить не в настоящем мире, а в мире воображаемом, и еще важней: надо было приучить себя получать удовлетворение не от жизни, а от логических операций или спекуляций ума…
Это легко могли делать люди науки, но этого совсем не хотелось простым людям, которым дела не было ни до коммунизма, ни до новой мечты о рае. Они хотели, чтобы им просто не мешали жить… Надеюсь, дальше мое предположение станет очевидным.
Итак, как строилось исследование.
«Методы исследования, соответствующие нашим задачам, должны были включать нечто большее, чем простое наблюдение. Мы собирались проводить тщательно разработанный экспериментальный опрос и давать испытуемым специальные задания, однако подобное исследование неминуемо должно было встретиться с рядом трудностей. Возможность проводить кратковременные психологические эксперименты в полевых условиях была в высшей степени проблематична» (Там же, с. 52).
Действительно, проводить все эти тестирующие игры с живыми людьми очень сложно. Сам Лурия в первой главе книги об этом эксперименте в пух и прах разносит кросс-культурные эксперименты американцев, показывая, что все эти тесты и задачи не работают, потому что разрабатываются людьми одной культуры, исходя из своих представлений не о том, что есть, а о том, что должно быть. В итоге, тесты ничего не показывают, кроме того, что те, кто не обучены, решают их хуже получивших соответствующее образование.
Да и люди вовсе не хотели решать дурные и бессмысленные задачи молодых заезжих шарлатанов, которые ничего не понимали в их жизни.
Лично я, когда попытался вести этнографические сборы даже не в инокультурной среде, а просто вернувшись в ту местность, из которой был родом, очень быстро понял: русские крестьяне гораздо умнее меня, когда я начинаю изображать ученого. И они смеются надо мной, считая дурачком.
И я также быстро переключился на то, что начал просто учиться. Сначала различным ремеслам. А потом и народной, бытовой психологии. Не изучать их, а учиться у них! Я просто прожил среди этих людей не меньше десятка лет, не считая того, что я с детства рос среди них и постоянно ездил к ним в гости, пока был молодым.
Лишь тогда, когда ты начинаешь по-настоящему уважать своих учителей, они становятся способными тебя чему-либо научить… До этого все этнографические сборы и психологические эксперименты оказываются лишь взаимным издевательством. Ты уходишь довольным сам собой, и не замечаешь, что у тебя за спиной люди смеются…
Глава 8…и интеллектуальная деятельность (продолжение гл. 7)
Итак, что же исследовали наши политические психологи? Сколько бы они ни кричали о великолепной теории Выготского, начали они все с тех же классификаций Дюркгейма и Мосса. Только называли вначале несколько иначе: способностью распределять по категориям… Потом и это не удержали, когда утомились.
«…мы не применяли стандартные психометрические тесты. Вместо этого мы пользовались специально разработанными тестами, которые испытуемые воспринимали как вполне осмысленные (Лурия обольщается: его испытуемые, как это видно по отчетам, не раз показывали ему именно то, что их тесты бессмысленны – АШ) и которые могли иметь несколько решений, причем каждое из этих решений демонстрировало какой-то аспект познавательной деятельности.
Например, способность распределять объекты по категориям…» (Там же, с. 53).
И вот мы подходим к главной задаче, которую решали для себя исследователи. Она скрыта за скромным предложением:
«Испытуемый мог решать дедуктивные задачи, то есть приходить к соответствующему выводу, либо используя лишь то, что ему известно из его собственного опыта, либо пользуясь той информацией, которая заключена в задаче и выходит за пределы его собственного опыта» (Там же, с. 54).
Не думаю, что изюминка подмены понятна с первого взгляда. Она вообще становится видна лишь по прочтении всех материалов экспериментов: оказывается, именно этот вопрос, как решать задачи – из опыта или через логическое мышление – и был главным во всем эксперименте!
Но чтобы понять, почему, и заодно высветить причину неудачи эксперимента, я кое-что поменяю в предложении Лурии: испытуемый мог решать дедуктивные задачи, то есть приходить к соответствующему выводу, либо используя лишь ту информацию, которая была заключена в описании задачи, либо пользуясь всей широтой своего жизненного опыта.
Сравните эти два описания происходившего, и вы увидите предвзятость экспериментаторов. Они очень хотели доказать, что советская власть хороша, потому что она дает людям образование, с помощью которого они становятся умней, а значит, счастливей, поскольку могут жить в мечтах, в идеальном мире, а не в грязи своего примитивного быта. И они выстраивали все эксперименты так, чтобы люди сами признавали: живя только тем, что дает им жизнь, они глупы и не могут решать логические задачи, как это делают ученые люди.
Далее начинается проникновенный плач кабинетного ученого, столкнувшегося с жизнью! Честное слово, я не понимаю, почему у меня не наворачиваются слезы, когда я читаю о том, как столичные мальчики и девочки мучаются с примитивными крестьянами! Приведу несколько примеров того, как те ломают прекрасно продуманные специальные тесты. Заодно и приведу доказательства того, что задачей науки было выдавить людей из настоящей жизни в идеальное существование.
Лурия, дойдя до экспериментов, забывает о конспирации и прямо говорит о кодировании и классификации, как их описали французы. Высокомерие советской науки забыто, вместо нее – растерянность. Для проверки способности классификации они дают декханам рисунки геометрических фигур, и просят их назвать. При этом они сами признаются, что давали те фигуры, которые уже использовались немцами – гештальтпсихологами – для работы с законами восприятия. Выяснилось: открытые немцами законы восприятия не работают. Хуже всего было, когда они показывали круг и дугу:
«Отсталые крестьяне в наших экспериментах не видели сходства в этих фигурах, так как они воспринимали их как предметы из своего обихода и соответственным образом пытались обозначить их.
“Нет, совсем они не похожи, – сказал один крестьянин, – потому что первая— это монета, а вторая— луна”.
Конечно, имеющие начальное образование испытуемые классифицировали эти фигуры, руководствуясь их общей конфигурацией, но мы более не могли приписывать этот способ классификации какому-то “универсальному закону восприятия”.
Категориальное восприятие объектов, например, восприятие формы, отражает исторически развившийся и унаследованный способ классификации предметов в окружающем нас мире. Более образованные испытуемые могут классифицировать объекты, основываясь на одном “идеальном” их свойстве, но это не является естественным законом человеческого восприятия» (Там же, с. 56).
Всё! Этого должно было бы хватить, чтобы началось настоящее культурно-историческое исследование. И начаться оно могло с вопроса: что не является естественным законом?
Если вчитаться в Лурию, то он имеет в виду всего лишь то, как люди классифицируют геометрические фигуры! А ведь естественным законом не является «способность основываться на идеальных свойствах предметов», а значит, вся наука искала метод, как заставить человечество жить в этом искусственном мире идеальных сущностей, которые она изобрела!
На более простом и обыденном уровне это означает, что первый же эксперимент культурно-исторических психологов показал: вся заготовленная ими теория была неверна! Не надо исследовать, могут ли простые люди, принадлежащие иной культуре, не культуре научного образования, обладать логикой. Логика – это один из идеальных языков, и он не является естественным! А использование ее не является естественным законом для человеческого разума!
Вот первый и главный вывод всего исследования. После него надо было остановиться, подумать и перестроить весь эксперимент. Но парни были заведены не на поиск истины, а на поиск подтверждений своей правоты. У них перед глазами стоял пример марксизма-ленинизма, и они знали: что если истина не сдается, ее убивают! А победителей не судят!
И они шли напролом, покоряя истину, как покоряла природу естественная наука. Истина же эта, как та самая устрица деда Щукаря, пищала и не лезла в жадную, ненасытную глотку науки… Это вызывало удивление и растерянность: как эти тупицы могут не понимать, что научным законам нельзя сопротивляться?!
«Мы просили испытуемых различных групп называть и классифицировать мотки окрашенной шерсти.
Необразованные испытуемые, в особенности женщины, многие из которых были отличными ткачихами, пользовались очень малым количеством категориальных названий цветов. Вместо этого они называли окрашенные мотки шерсти названиями сходно окрашенных предметов из их окружения. Например, разные оттенки зеленого они обозначали названиями разных растений: “цвет травы весной”, “цвет тутовых листьев летом”, “цвет молодого горошка”.
Когда этим испытуемым предлагали сложить вместе одинаково окрашенные нитки, многие категорически отказывались делать это, говоря, что каждый моток ниток отличается от другого. Некоторые испытуемые раскладывали их по порядку переходящих друг в друга оттенков.
Такого типа изолированное восприятие отдельных мотков шерсти отсутствовало у испытуемых других экспериментальных групп, которые руководствовались категориальными названиями цветов, и легко группировали похожие цвета» (Там же, с. 56–57).
Другие испытуемые – это образованные испытуемые! Наши душевные кастраты, похоже, даже не понимали, как красиво было то, что они хотели убить, заставив мыслить категориально и классификационно! Вы только вслушайтесь, всмотритесь в музыку тех названий, что давали простые женщины разным цветам! Городские мальчики при этом, наверное, пытались им сказать: это фиолетовый, а это лиловый, забывая, что это тоже всего лишь названия цветков – фиалки и лилии, заимствованные Европейским умом из бытового языка.
Но это пустяки. Главное – это тот урок жизни, что дали им простые женщины-ткачихи: в действительной жизни никаких категорий нет. Все тупые попытки заставить их «классифицировать» шерсть по цветам – в действительности лишь попытка принудить бесконечное восприятие просветленного видеть всего лишь семь цветов «спектра».
Но спектр – это же ложь! Это оптический обман. Никаких семи основных цветов нет. Есть бесконечность переходов, а семь цветов спектра – лишь способ говорить упрощенно о том, о чем вообще нельзя говорить, потому что можно только видеть…
То, что делали с узбекскими декханами в тридцатых годах прошлого века, с русскими крестьянами начали делать за век до этого. И было это чистой воды убийством души… Наука попросту убивала способность действительного видения, и приучала человека видеть мир лишь в тех рамках, в которых она умела править. Все остальное объявлялось ненаучным, а то и мракобесием, и затравливалось…
Как пишет Лурия, люди сопротивлялись тому, к чему их пытались принудить: «…они заменяли теоретическую задачу практической» (Там же, с. 59). Иными словами, они решали предлагаемые задачи так, как это подходило для их жизни, но только не логически.
«Когда мы пытались предложить (читай: навязать – АШ) испытуемым другой способ классификации предметов, основанный на абстрактных принципах, они обычно отвергали его на том основании, что такой подход не отражает присущие предметам связи и что человек, занимающийся подобной группировкой, просто “глуп”» (Там же, с. 59).
Попросту говоря, декхане постоянно стремились показать экспериментаторам, что они дураки и логика у них дурацкая… Обидно!
Лурия рассказывает, как сопротивлялись люди тому, чтобы «классифицировать» вещи в соответствии с формальными признаками. Выглядит это так, будто они не способны распознавать обобщающие понятия.
«Приведем примеры. Мы предъявили трем испытуемым рисунок топора, пилы и молотка и спросили: “Считаете ли вы, что все эти вещи – орудия?”
Все трое испытуемых отвечали утвердительно.
“А как насчет полена?”
1. “оно тоже подходит к этим вещам. Мы делаем из дерева разные вещи – двери, ручки инструментов”.
…
“Но, – возражали мы, – один человек сказал, что полено – это не орудие, потому что им нельзя ни пилить, ни рубить”.
3. “Наверное, вам это сказал какой-нибудь полоумный. Дерево нужно для инструментов – вместе с железом оно может резать”.
“Но не могу же я назвать полено инструментом?”
3. “Можете – из него можно делать ручки”.
“И ты действительно можешь сказать, что дерево – это орудие?”
2. “Конечно! Из него делают шесты, ручки. Мы называем все нужные нам вещи орудиями”.
…
“Назовите все орудия, которыми можно делать вещи”.
1. “У нас есть поговорка – взгляни в поле, и ты увидишь орудие”.
Ответы этих испытуемых были типичны для неграмотных: пытаясь определить абстрактный, категориальный смысл слова, испытуемые сначала включали в него предметы, действительно принадлежащие данной категории и добавляли предметы, которые просто встречались в их опыте вместе с теми, которые входили в указанный класс, или же предметы, которые могли бы встретиться вместе с некоторой воображаемой ситуацией.
Для этих людей слова имели функцию, совершенно отличную от той, которую они имеют для образованных людей» (Там же, с. 62–63).
Как звучит для вас этот приговор? Правда, из него создается впечатление, что эти необразованные люди немножко глуповаты и путают понятия? Да и вообще плохо понимают, что говорят. По моему ощущению, Лурия хотел создать именно такое ощущение, чтобы показать, как улучшилась жизнь примитивного человека, благодаря образованию, которое принесла Советская власть.
Но если бы он был культурно-историческим психологом, он бы обратил внимание на то, что сам отметил, как вывод из эксперимента: Для этих людей слова имели функцию, совершенно отличную от той, которую они имеют для образованных людей.
КИ-психолог исходит из того, что сознание накапливает свое содержание послойно. И это значит, что слои приходят исторически, то есть в определенной последовательности. Если они поехали исследовать первобытное мышление, то естественно предположить, что в данном эксперименте они имеют дело с некой основой, к которой способность понимать слова так, как это делают образованные люди, пришла вместе с образованием, то есть наслоилась.
Эта способность – позднее, к тому же искусственное, то есть культурой привнесенное образование! Именно она неестественна. А вот выявленная способность простых людей – естественна, – с ней человечество выживало тысячелетиями. Значит, исходить из того, что новообразование лучше или правильней, нельзя. Можно лишь предположить, что его появление неслучайно. Возможно, оно зачем-то нам нужно. Но может быть и вредно, может быть так вредно, что погубит нас, как губит сейчас соответствующая такому способу думать технология…
Это первое. Второе: если вы вглядитесь, эти люди обладают обобщающими понятиями. Они понимают, что такое орудия, и вполне в состоянии пользоваться этим понятием. Но они пользуются им иначе, чем ученые. Они пользуются им шире, и вот это как раз был признак иной культуры. Именно это и надо было исследовать и описывать… если бы у ребят было культурно- психологическое чутье…
И третье – то, что в действительности хотели сделать с людьми революционные экспериментаторы, навязывая им образование и свои тесты. Вглядитесь: они заставляют людей оторваться от жизни и перейти в слой сознания, где идут игры со словами. В следующих экспериментах это становится все очевиднее. И выводы из них, которые надо было бы сделать, все поразительнее. Следующие эксперименты были проверкой того, естественна ли для нас логика.
Лурия поминает здесь Пиаже, который, «изучая развитие интеллектуальной деятельности у детей» уже усомнился «относительно врожденного характера “логических ощущений”».
«Один из первых фактов, который мы обнаружили, состоял в том, что неграмотные испытуемые не видели логической связи между частями силлогизма. Для них каждая из трех отдельных фраз представляла собой изолированное суждение……
Полученные результаты показали, что дальнейшее изучение логической операции требует проведения с нашими испытуемыми предварительной работы по силлогизмам для того, чтобы помочь им понять универсальную природу посылок и их логическую связь и основную задачу – сделать вывод» (Там же, с. 65–66).
Вот такое прогрессорское благодеяние, которое с точки зрения КИ- психологии означает лишь то, что логика не свойственна человеческому сознанию, а является одним из слоев его содержания, привнесенных культурой.
Но это мелочи, по сравнению с тем уроком действительного рассуждения, который дали экспериментаторам простые крестьяне. Вчитайтесь, и попробуйте увидеть, насколько жизненны ответы испытуемых и насколько глупы и узколобы ученые:
«В этой работе мы предлагали испытуемым силлогизмы со знакомым содержанием. Содержание силлогизмов первого типа бралось из практического опыта испытуемого, например:
Хлопок растет там, где жарко и сухо.
В Англии холодно и сыро.
Может там расти хлопок или нет?» (Там же, с. 66–67).
Знаете, какой у меня идет ответ на этот вопрос? А кто его знает?! Скорее всего, может, потому что Англия большая, в ней чего только нет. В каком- нибудь ботаническом саду наверняка растет и хлопок…
Но я, если вы обратили внимание, принял этот «силлогизм» как вопрос. А что же испытуемые?
«Испытуемые, живущие в наиболее отсталых районах, отказывались делать какие-либо выводы даже из первого типа силлогизмов. Они заявляли, что никогда не бывали в этом незнакомом месте и не знают, растет там хлопок или нет.
Только после длительных разъяснений их убеждали отвечать на основе самих слов, и они неохотно соглашались сделать вывод: “Из твоих слов понятно, что хлопок там не может расти, если там холодно и сыро. Когда холодно и сыро, хлопок растет плохо”» (Там же, с. 67).
Всмотритесь в то, что здесь описано.
Вот психолог задал логическую задачу про хлопок. И мы привычно решаем ее: если хлопок растет там, где жарко и сухо, а в Англии холодно и сыро, то там хлопок не растет…
Но почему крестьянин не решает ее так же? Ведь все так очевидно! И почему он сопротивляется такой просто вещи, а когда его вынуждают, делает это неохотно? Если вы вдумаетесь, то это гораздо более важный вопрос, чем тот, которым были заняты психологи той поры. Он психологический, а они почему-то играли в логику.
Если вы не забыли, когда я предлагал свой ответ на силлогизм, я сказал, что ответил так, потому что принял его как вопрос. А как еще можно было его принять? Да именно так, как назвал Лурия – как силлогизм. Но что это такое? Логическая задача? Ничего подобного! Это обман, это простонаучная подмена, морок, который пускают нам в глаза разыгравшиеся детишки.
Нет для них никаких действительных логических задач. Иначе они были бы логиками. Они же играют в логику! И играют в психологию! И сердятся, когда взрослый дяденька, которого они оторвали своими дурацкими играми от дел, отказывается с ними играть. Увидьте: они навязывают декханину свою игру, в которую тот играть не хочет, и потому и сердится на них за это изнасилование.
Но что они ему навязывают, во что предлагают играть? В слова! Они предлагают ему забыть про жизнь и просто перейти в тот слой сознания, где можно поиграть словами, не связывая их с действительностью. И там слово «хлопок» не может расти в слове «Англия», потому что тамошняя «Англия» только «сырая и холодная» и никаких других свойств у нее нет! И вообще, в ней больше ничего нет, только сыро и холодно, чтобы хлопок в ней расти не мог!
А декханин никогда не играл в такие игры, почему ему и «надо помогать понять универсальную природу» игры в силлогизмы. Сам он воспринимал эти штучки как ВОПРОСЫ! А психологи этого не видели, потому что не были психологами и не различали вопрос и игру!
Как не различали языки, вроде логики, созданные для описания мира, от Образа мира, который обеспечивает наше выживание. Именно поэтому они до сих пор не видят разницы между Образом мира и Научной картиной мира.
Лурия завершает рассказ о своих поездках в Азию выводом о том, что «изменения практических форм деятельности, в особенности перестройка деятельности, основанная на формальном образовании и социальном опыте, вызывали качественные изменения в процессах мышления испытуемых» (Там же, с. 70).
Образование меняет мышление… Леви-Брюль был прав.
Но что такое мышление? Думаю, мало кто из читающих эти строки догадывается, что мировая психологическая наука пока еще не смогла дать однозначное определение этому своему понятию. Как не стали ему давать определение и советские психологи. Если же судить по тому, что они исследовали в своих экспериментах, то это очень растяжимое понятие, от восприятия до «логических операций».
И не дали они определение понятию «качественные изменения». Если я не умел решать какие-то задачи, например, по сопротивлению материалов, но вот научился, – поменялось ли мое мышление качественно? Или, к примеру, если я считал, что для работы нужна сила и здоровье, а теперь стал объяснять то же самое нехваткой или избытком энергии, мое мышление изменилось качественно?
Или же оно осталось там, где я вижу суть – а изменился способ, каким я общаюсь с другими? Каким я делаю себя понятным.
Обретение способности рассуждать логически – это, возможно, и качественное изменение. Но больше похоже, что оно искусственное, а значит, лишь добавляется к некой исходной основе. Если основа остается прежней, можем ли мы такое обретение считать качественным? Ведь следующие поколения, даже просто дети в семье ученого логика, могут не обрести этой способности. Просто даже не захотеть ее обретать. Качественно ли это обретение?
И существует ли оно? Конечно, говорить можно научиться и на искусственном языке. Но понимать тебя будут только в том случае, если этот язык способен передавать смыслы. Но смыслы логики не в логике – они в тех понятиях, и в том понятийном устройстве сознания, которые описывает логика. Однако простые люди обладают и понятиями и обобщающими понятиями. Так о логике ли речь? И существует ли тут качественное движение?
Но если оно возможно, и если оно есть, зачем оно дано нам? Зачем наше сознание творит обобщающие понятия и создает из них, как говорят ученые, иерархию понятий? Вот это, пожалуй, уже качественно. Силлогизмы можно забыть, но если обрел новый уровень понятий, то это не то, что помнишь, это то, что есть в тебе и есть ты…
Но зачем мне это? Почему мое сознание расширяется, обретая все новые уровни понятий? Зачем это дано мне, и какое отношение имеет к этому моя душа? Или же какое эта способность сознания имеет отношение к душе?
Эти вопросы ощущаются мною важными для моего самопознания. Но рождаются они из споров с тем, чем был советский культурно-исторический подход. Значит, он сделал свое дело, он позволил мне нащупать дорожку за свой предел. Пусть через отрицание большей части сделанного им… Но я не могу не признаться, что благодарен за сделанное, как не мог не ругаться на то, как же плохо это делалось…
Бог даст, и кто-то нащупает дверку за пределами того, что будет доступно мне…
Заключение
Советские психологи школы Выготского очень много кричали о том, что только марксизм дал возможность психологии стать подлинной наукой о человеке и ответить на те вопросы, на которые целое столетие не могла ответить загнивающая наука Запада…
Однако жили они как раз этими вопросами, которые ставил Запад, двигая свой прогресс в Россию. И выглядела вся их громкая возня как одна большая победа науки над естественностью, а Западного прогресса над русскими умами, которые он всегда умел занять полностью и без остатка.
Лурия рассказывает в своих воспоминаниях о средне-азиатской экспедиции, что опыты, во время которых они добивались «оценки собеседниками собственной личности», они назвали «анти-декартовскими экспериментами». Как уж их болезненно-логическая мысль пришла к такому заключению, не столь важно. Важно лишь то, что как картезианец и как анти-картезианец ты живешь все тем же картезианством, только оценивая его с противоположным знаком…
Собственно говоря, и сама «тройка» – Выготский, Лурия и Леонтьев – никогда не скрывали, что очень старались знать то, что делалось в мире. И похоже, очень ждали, что, говоря словами Остапа Бендера, Запад им поможет…
Это случилось, мечта идиота, как говорил тот же Бендер, однажды сбылась. Труды не пропали втуне, и в середине шестидесятых к Лурии приехал американский ученик, который впоследствии стал основателем американской культурно-исторической психологии. Звали его Майкл Коул, и о нем особый рассказ.
Но до этого, как раз после поездки Лурии в Узбекистан и Киргизию, Выготского начали «критиковать» за его педологические увлечения. Педология была еще одной западной наукой, насильно импортировавшейся в Россию дельцами от образования. Очевидно, она работала не только на правящий класс Советского союза, но и на какое-то свое международное сообщество. Поэтому с ней «разобрались» чисто политически.
Выготский и так побаливал, но в таких условиях быстро зачах и умер в 1934 году. До этого основная толпа учеников, во главе с Леонтьевым, его предала и сбежала. А Лурия тихо присел в нейропсихологию, да так и не вставал с корточек до приезда Коула. Впрочем, и после его приезда до самой своей смерти он все еще расхваливает марксизм и его классиков, даже в ущерб собственной совести и научной добросовестности. Все-таки он был очень сильно напуган…
Как бы там ни было, но советский культурно-исторический подход рождается как попытка отсечь предыдущую историю России, отречься от русской науки о душе, и создать нечто новое, взяв за основу то, что надо догонять и перегонять из западных учений, и обогатив это марксизмом. Так вышло, что именно марксистское обогащение и сделало психологию Выготского культурно-исторической. Впрочем, сам он ею так и не стал заниматься.
И все же, хоть этот очередной научный пузырь и оказался сильно дутым, советские психологи сказали свое слово в истории культурно-исторической психологии. Заимствовав некоторые положения европейской социологии и психологии, и соединив их с марксизмом, они шагнули за рамки кабинетных умствований и попробовали проверить всю эту сборную солянку жизнью.
Полевая работа показала, что подавляющее большинство утверждений научных психологов было неверным. Но именно этот отрицательный результат мог стать основанием для движения к истине…
Не стал. Культурно-историческую психологию в России забыли и похоронили. Наверное, как раз потому, что она связывалась в умах психологов с именем осуждаемого партией Выготского. Но думается мне, что этим осуждением просто воспользовались, чтобы не развивать эту науку. Почему? Да потому, что советским ученым было настолько свойственно предавать тех, кого осудили или репрессировали, что за такое предательство само сообщество никак не осуждало.
И вот, если предать КИ-психологию, за это не осудят. А предать ее надо, потому что на этом направлении лежит истина. Но ведь поиск истины – это труд, это выход из привычной колеи, это постоянное решение новых и трудных задач, в конце-концов, здесь думать нужно! А так не хочется!..