Общая культурно-историческая психология — страница 6 из 18

«Следовательно, мы имеем непосредственно дело только с предметами и явлениями психического свойства, внутренними, доступными одному сознанию.

Душа в действительности гораздо более сосредоточена в себе и отделена от внешнего мира, чем мы думаем; она не имеет к окружающему прямого, непосредственного отношения, а сносится с ним через посредство тех впечатлений, которые от него получает, насколько способна их получать, и такими впечатлениями возбуждается к собственной деятельности» (Там же, с.13).

Глава 3Кавелин. Наука о познании

Внешние науки, естествознание, пребывают в поразительной иллюзии, детском сне, несбыточной мечте, в которой им кажется, что они изучают какие-то настоящие вещи и явления, то есть естество или природу…

И природа, и вещи, и мир, безусловно, существуют, и они познаваемы. Вот только к этому познанию нельзя прийти, убедив себя в том, что метод твоей науки позволяет это. Это познание еще надо заслужить, хотя бы поняв, а как вообще возможно человеческое познание…

В сущности, говоря о задачах психологии, Кавелин творит основу для гносеологии или эпистемологии, то есть для науки о познании. О ней можно сколько угодно рассуждать философски или отбрасывать все подобные «излишние сложности», как это делают естественники, но настоящего познания без овладения собственной познавательной способностью все равно не будет. Поэтому к Кавелину стоит прислушаться, только не надо попадаться на кажущееся сходство того, что он говорит, с обычными сомнениями европейской философии. Кавелин говорит это в ином качестве – как психолог.

«Вот поправка, которую необходимо сделать в обыденных представлениях людей об отношении души к физическому миру, – фактов психических, внутренних, к фактам материальным, внешним.

Внешние впечатления и физические ощущения составляют границу между психическим и внешним миром, а вместе с тем и отделяют ясно обозначенным рубежом психологию от всех прочих отраслей знания. Служа единственными представителями внешнего мира, по которым люди составляют себе о нем представления и понятия, впечатления и ощущения обозначают и предел, за которым начинается индивидуальная психическая жизнь.

Поэтому они для нас, в одно и то же время, и внешняя объективная действительность и необходимая составная часть психического мира» (Кавелин, с. 14).

Даже разглядывая осколок действительности в самый современный прибор, исследователь видит лишь свое впечатление от показаний прибора. Да, это действительность, но она переведена во впечатления, и этого нельзя не учитывать. Более того, мы получаем впечатления от ощущений, иными словами, когда мое тело глядит на прибор, я получаю впечатления внутри души, которая переводит в них ощущения, переданные телом. И никаких внешних вещей!

«Впечатления и физические ощущения, по этому своему двойственному характеру, вносят глубокое противоречие в психическую жизнь. Человек различает их в самом себе от других психических явлений и фактов. Последние кажутся ему принадлежностью его духовной природы, тогда как впечатления и физические ощущения, извне входящие в душу или возбуждаемые в ней, представляются ему чем-то внешним и чуждым» (Там же).

Если войти в рассуждение Кавелина, присмотревшись к тому, как русский язык передает его мысли, то становится очевидно, что впечатления и физические ощущения не являются частями души. Но при этом они входят в душу. Еще раз повторю: так свидетельствует язык, и мы, по взращенной естествознанием привычке не доверять своему родному языку, можем посчитать, что народ, описавший это, ошибается. Он же примитивный и наивный…

Однако я склонен скорее посчитать наших естественников незрелыми недоучками, чем усомниться в тысячелетних наблюдениях народа. И усомнюсь уже потому, что никто из естественников и не исследовал этого противоречия.

А между тем, означает оно, насколько я могу в него вникнуть, то, что душа имеет сходную природу с тем, в чем живут впечатления. Физические ощущения, если строго следовать мысли, вряд ли доступны нам более вещей. Они тоже передаются в душу в виде впечатлений. Так что я пока ограничу свое исследование только этим странным понятием – «впечатления».

Что это такое?

Сократ, а за ним Платон и Аристотель, говорили о восковой дощечке, подразумевая душу. Это значит, что они считали, что внешние вещи, события и явления запечатлеваются прямо в душе. Но даже если это так, то душа не однородна, точнее, даже имея единую природу, она, похоже, может использовать ее для разных задач. И в одних случаях, она что-то производит в себе, а в других – что-то воспринимает или впускает.

Лично для меня этой средой, которая принимает впечатления, служит сознание. В том описанном фрейдистами значении, которое позволяет говорить о содержаниях сознания. Однако русский народ разделял собственно сознание, как способность сознавать, и сознание, как способность хранить, называя эту тонкоматериальную среду Парой. При этом пара – это душа. Только не любая, скорее, не человеческая, а животная. Иными словами, это некая составная часть души, которая есть и у животных.

И она может хранить в себе впечатления. То есть образы. При этом, как говорит русский язык, образы эти «могут жить в глубине души», будто душа – это некая емкость или тело. Но это сейчас не существенно. Существенно лишь то, что образы, как и чувства, которые они вызывают в душе, имеют свойство воздействовать на душу, но ею не являются. Это явно слышно в подобных высказываниях. Они будто бы созданы из иной среды, из иного вещества, которое всего на одну ступень, на одну единицу качества отличается от «вещества» самой души, но этого отличия достаточно, чтобы не сливаться и в то же время иметь возможность пониматься душой.

Как бы мы ни стремились утвердить власть тел, душа все же правит нами. Правит, как это видится мне, тем, что осуществляет выборы, которые управляют нашими действиями. В обычной жизни мы исходим из целей, которые поставили себе. И если вопрос, который ставит перед нами жизнь, привычен, выбор осуществляется через цель, то есть разумом или мышлением. Но стоит только нам оказаться на пограничье исхоженного мира, как выбор отходит душе, и нужно приложить очень большое усилие, чтобы пройти не по ней, а по уму.

Кавелин делает очень важное психологическое описание человека: «Он имеет власть над собой, над своими мыслями, чувствами, действиями и над тем, что кажется ему внешним миром, в том числе и над своим телом; но в то же время он сознает, что они действуют непреложно, роковым образом, независимо от него, и что он, напротив, кругом зависим от них» (Кавелин, с. 14).

Если мы вдумаемся, то разглядим в этой, вроде простой и понятной мысли, основание для всей прикладной психологии. Ведь здесь поставлен вопрос о том, что определяет поведение, а значит, выборы и поступки людей. И вытекает этот разговор из описания среды, в которой подобные выборы рождаются – из впечатлений, которые какими-то душевными действиями превращаются во все то, что мы обнаруживаем в себе при самонаблюдении.

Далее Кавелин описывает, как пыталась объяснить это внутреннее противоречие человека европейская философия. Думаю, этому стоит посвятить философское отступление.

Небольшое философское отступление

Глава 1Декарт

Я действительно не хочу углубляться в то, что было сделано для психологии классиками философской мысли Европы. Я лишь попытаюсь показать истоки некоторых мыслей и сомнений Кавелина.

При этом я не намерен философски толковать мыслителей. Их работы так много перетолковывались, что сложилась сложнейшая школа понимания не то что каждого из них, а чуть ли не каждой их мысли. Поэтому я постараюсь ограничиться небольшими выписками из их главных трудов, которые с очевидностью узнаются в тех или иных словах Кавелина. И дам им небольшие психологические пояснения.

Естественно, что моя задача не показать, в чем мысль Кавелина вторична, а как раз наоборот: вычленить его собственные движения, вырастающие из общеевропейского потока философской и психологической мысли.

Я начну с Декарта.

Рене Декарт (1596–1650) заявил свою цель уже в «Правилах для руководства ума» – работе ранней и так и оставшейся незавершенной. Очевидно, уже к 1628 году он избрал своей задачей, как это было сказано в Правиле № 2, «достичь достоверного и несомненного знания» (Декарт, Правила, с. 79).

Зачем? Если верить Правилу № 1: «Целью научных занятий должно быть направление ума таким образом, чтобы он мог выносить твердые и истинные суждения обо всех тех вещах, которые ему встречаются» (Там же, с. 78).

Иными словами, достоверное и несомненное знание нужно было Картезиусу и его последователям, чтобы «с ученым видом знатока…» Иначе говоря, когда я читаю эти правила, у меня появляется подозрение, что картезианство рождается отнюдь не как поиск истины, а как плод французских светских салонов, а значит, способ утверждения в обществе, почему и порождает свирепое дилетантство творцов французской революции…

Могу ошибаться… Но от всех построений Декарта очень сильно пахнет софистикой. Он постоянно оспаривает и опровергает всех, начиная с Платона и Аристотеля. И само построение его рассуждений всегда идет как светский спор, показывающий, как великолепно он разбивает доводы противников.

Вот, например:

«А всякий раз, когда суждения двух людей об одной и той же вещи оказываются противоположными, ясно, что по крайней мере один из них заблуждается или даже ни один из них, по-видимому, не обладает знанием: ведь если бы доказательство одного было достоверным и очевидным, он мог бы так изложить его другому, что в конце концов убедил бы и его разум» (Там же, с. 80).

Какие могут быть доказательства при поиске истины? И как можно убедить другого в том, что истинно? От того, что ты докажешь или убедишь, твое утверждение не станет истинным. Просто ты был убедительнее. Но через какое-то время исследованиями будет вскрыто, что ты был не прав, и куда тогда денется вся твоя убедительность?

Истина не может доказываться, она может лишь добываться. И поскольку работа эта трудна – желательно трудом большого количества людей, которые не спорят и не доказывают, а исследуют, допуская, что любое предположение надо не оспаривать, а проверять.

Софистический подход Декарта виден в том, что он превращает все высказывания в подобия логических знаков или жестких языковых понятий, какими пользовались софисты и Сократ. От того, что твой пес принадлежит тебе, его дети не становятся твоими внуками, даже если язык позволяет сыграть в такую игру. Вот и со всей мат-логистикой мы попадаем в ловушки подобных натяжек. Декарту жутко нравилась математика, потому что только в ней, как ему казалось, возможно строгое рассуждение. После него ее любили все творцы строгих философий.

Однако, как раз математика и неточна, когда речь идет о поиске истины. Судите сами: если двое утверждают о стакане с водой полностью противоположное – один говорит, что он полуполный, а другой, что полупустой, математика и Декарт заявляют: оба не правы, ведь суждения их противоположны. А я считаю, что оба правы. Они просто смотрели на эту вещь с разных точек зрения.

Или другой пример. Математически мы можем сказать: если одно яблоко равно единице яблок, то восемь яблок будут в восемь раз больше. Но представьте, что нам надо отправить яблоки в космос, и вес посылки очень жестко ограничен. Будут ли восемь яблок равны восьми единицам яблока? Или нам лучше не доверять математике, а взвесить яблоки на весах?

Восемь живых яблок совсем не равны восьми математическим. И так во всем! Математика далеко не точная наука, когда она выходит за рамки философских игр и своего сообщества. Точной наукой может быть только психология, если она поймет природу тех «вещей», которыми пользуются математика и другие науки.

Декарт, а за ним четыре века европейской философии исходили из обратного убеждения:

«Теперь же, так как мы несколько ранее сказали, что из других известных дисциплин только арифметика и геометрия остаются нетронутыми никаким пороком лжи и недостоверности, то, чтобы более основательно выяснить причину, почему это так, надо заметить, что мы приходим к познанию вещей двумя путями, а именно посредством опыта или дедукции (то есть вывода – АШ).

Вдобавок следует заметить, что опытные данные о вещах часто бывают обманчивыми, дедукция же, или чистый вывод одного из другого, хотя и может быть оставлена без внимания, если она неочевидна, но никогда не может быть неверно произведена разумом, даже крайне малорассудительным…

Действительно, любое заблуждение, в которое могут впасть люди,… никогда не проистекает из неверного вывода, но только из того, что они полагаются на некоторые малопонятные данные опыта или выносят суждения опрометчиво и безосновательно» (Там же, с. 81–82).

Какой заманчивый самообман! Люди сколько угодно ошибаются, делая неверные выводы. Но это пустяки, обман не в этом, а в том, что математика, как и логика, не имеют отношения к жизни. Они верны лишь в искусственно созданном мирке, который тысячи и тысячи ученых пытались превратить в «чистое знание». А тем самым сделать логику и математику не наукой, позволяющей исследовать и познавать истину, а сводом правил, предписывающих человечеству, как ему полагается думать.

И все лишь из-за очарования, которое имело для умов отдельных человеческих существ ощущение поразительной точности тех образов, что сочетаются в математике и логике. Но уж одно это очарование должно бы было насторожить любого действительно ищущего истину: если ты очарован, ты несвободен, а твой разум предвзят…

Вся математическая точность – всего лишь договор! Договор считать единицу – единицей. И все единицы одинаковыми и равными друг другу. Так не бывает в жизни, но математика и не относится к жизни, она – прямое воплощение идеализма, и при этом она оказалась основой физики, материализма и естествознания. Психология – это постоянная попытка понять, а как устроен тот же самый математический знак в действительности. Не как надпись на картонке, а как эти самые картонки, на которых нарисованы эти, условно говоря, равные сами себе единицы.

В силу этого психология оказывается тем вредителем, который вечно пытается сломать детскую песочницу и вносит жизнь в идеальный мир. За это ее надо изгнать из правящего сообщества наук, чтобы даже не напоминала о том, что есть настоящая жизнь. И если вы вдумаетесь, демократия есть воплощение мечты естественников о математическом совершенстве общества, как большой социальной машины. Это не политическое явление, это наука. Наука в худшем смысле этого слова – как мечта о рае для человеко-машин на земле…

Декарт продолжает создавать искусство философского спора и в самой значимой своей работе – «Рассуждении о методе», – вышедшей в свет в 1637 году. Работа, безусловно, неоднозначна, точнее, многогранна. И состоит она из нескольких культурно-психологических слоев. Причем из двух главных один постоянно выпячивался философами, а второй замалчивался, как будто его нет совсем или он – нечто само собой разумеющееся.

Вот Декартово определение разума, которым он начинает первую часть Рассуждения:

«Это свидетельствует скорее о том, что способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения— что, собственно, и составляет, как принято выражаться, здравомыслие, или разум (raison), – от природы одинакова у всех людей, а также о том, что различие наших мнений происходит не от того, что один разумнее других, а только от того, что мы направляем наши мысли различными путями и рассматриваем не одни и те же вещи. Ибо недостаточно просто иметь хороший ум (esprit), но главное – это хорошо применять его» (Декарт, Рассуждение, с. 250–251).

Для философа это рассуждение выглядит безупречным. И в нем даже есть величие. Если забыть о крошечных возможностях для замечаний, вроде того, что от природы люди могут быть наделены разной способностью рассуждать просто в силу физических недостатков, выглядит это рассуждение очень точным. Суть его, как кажется, такова: исходно мы все обладаем одинаковой способностью думать, но наш жизненный опыт воспитывает ее по-разному. И поэтому есть возможность научиться использовать эту свою способность. Надо только понять, что это за способ или метод, который дает лучший способ работы разума.

Собственно говоря, этому и посвящено все остальное сочинение. Оно- то и сделало Картезиуса величайшим философом.

Но давайте выделим в этом высказывании Декарта второй слой. Он будет складываться из таких понятий, которые добавляются к выделенной мною основе: способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения; различие наших мнений происходит не от того, что один разумнее других; хорошо применять его (то есть ум).

Допускаю, что и при первом, и при повторном прочтении эти высказывания были вами пропущены либо как вполне приемлемые, либо как нечто, что зацепило внимание, но не далось пониманию.

Но задумаемся.

Разве разум – это способность правильно рассуждать и отличать истину от заблуждения?

Правильно рассуждать и отличать заблуждения нужно в споре, хотя бы в философском, посвященном не мудрости, а любви к мудрости. Если вы попробуете сейчас дать определение тому, что есть разум, всё рассуждение Декарта вдруг расколется и перевернется с той самой очевидностью, о которой он мечтал.

Начните с вопроса: разве природа или Бог создавали разум ради того, чтобы изящные французы могли рассуждать и спорить, блистательно покоряя общество своим умом? По назначению ли они использовали эту способность? Или же это лишь побочная возможность? А что же основное?

Давайте попробуем пойти от самого общего: разум – это, конечно, некая способность человека, как считается, отличающая его от животных. Это вовсе не так однозначно, как показывают исследования современных зоопсихологов. От животных нас отличает как раз только та часть разума, которую подчеркивает Декарт, как использующуюся для светского великолепия.

Разум – это способность думать. А зачем живому существу думать? Разве затем, чтобы сочинять философии? Думать надо, чтобы жить. А еще глубже, чтобы выживать. Разум – это некая способность, обеспечивающая наше выживание на Земле.

Как она его обеспечивает? Изучая или познавая мир и преодолевая сложности выживания. Как она их преодолевает? А вспомните, как вы это делаете. К примеру, если вам нужно решить задачу, то что вы думаете? Что вы говорите себе, когда начинаете думать? То, что я уже сказал: вы ставите себе условия думания. Например: если мне нужно решить задачу, то…

Разум думает, превращая то, что воспринято из внешнего мира, в задачность, для чего совмещает воспринятое с целью, которой хочет достичь живое существо. Способ, каким он это делает, внешне выглядит рассуждением. Рассуждение – не есть разум, это есть лишь способ, каким можно описать его работу. Но его можно отторгнуть и попытаться записать в виде логики или «метода правильно рассуждать». И тогда этот способ можно применять к бесконечному числу отвлеченных предметов и так в это заиграться, что и сам поверишь, что разум – это способность правильно рассуждать.

Если вы принимаете, что разум – это способность, обеспечивающая выживание, вам станут резать глаз все упоминания «правильного рассуждения», «мнений» и даже требование «хорошо применять его». Почему? Да потому, что вы почувствуете, что Декарт плавает не в том пространстве, где действует разум, а где-то, где царят мнения и правила, которые надо бы поменять, для чего надо научиться хорошо применять разум.

Не естественно применять, не наблюдать, как он применяется, а применять хорошо, то есть лучше, чем другие, блестяще применять, как полагается светскому льву…

Психология отличается от философии, особенно логической и картезианской, тем, что она просто описывает то, что есть. И это возможно, если ты хочешь понять, как устроен человек. Но если ты хочешь побеждать других людей или покорить общество, способ действия сразу же изменится. Метод Декарта не был способом познания действительности, он был способом самоутверждения. Поэтому ему требовались «идеальные объекты» рассуждений – идеи. Только с ними само искусство рассуждения достигало идеального совершенства.

Декарт не достиг его, если верить тому, что сказал об идеях английский философ Джон Локк, оспоривший его метод.

Декарт говорил:

«Таким образом, поскольку чувства нас иногда обманывают, я счел нужным допустить, что нет ни одной вещи, которая была бы такова, какой она нам представляется» (Декарт, Рассуждение, с. 268).

Отсюда он приходит сначала к тому, что истинно только самоощущение себя мыслящим, то есть когито ерго сум или: я мыслю, следовательно, я существую, – а от него к необходимости врожденных идей в нашем уме. Все-таки в уме, а не в сознании:

«Причина, почему многие убеждены, что трудно познать Бога и уразуметь, что такое душа, заключается в том, что они никогда не поднимаются умом выше того, что может быть познано чувствами, и так привыкли рассматривать все с помощью воображения, которое представляет собой лишь частный род мышления о материальных вещах, что все, что нельзя вообразить, кажется им непонятным.

Это явствует также из того, что даже философы держатся в своих учениях правила, что не может быть ничего в разуме, чего прежде не было в чувствах, а ведь идеи Бога и души там никогда не было» (Там же, с. 271–2).

Это возражение Декарт, в действительности, делает Гассенди и некоторым другим своим современникам, но звучит оно так, будто он предугадал появление Локка.

О нем и будет следующий рассказ.

Глава 2Локк

Главное сочинение Джона Локка (1632–1704) – «Опыт о человеческом разумении», писалось с 1671 по 1686 годы. Мне кажется, что название этой работы было искажено русскими переводчиками еще в девятнадцатом веке. Уже в переводе А.Савина звучит «разумение», но на английском он назывался «An Essay concerning human understanding», то есть «Трактат, рассматривающий человеческое понимание».

По большому счету, «разумение» больше подходит смыслу того, что написано Локком, чем «понимание». Но на русский взгляд… Иными словами, русский язык не совсем подходил для передачи того, о чем спорили европейские мыслители. И в целом, удерживая общий смысл происходившего, он все же говорил о своем, о том, чем был занят русский народ тысячелетиями, и для чего, соответственно, создал понятия. Например, о разумении вместо понимания.

Разумение – это очень близко русскому. Именно поэтому большая часть наших сказок говорит о Дураке и дураках. Нам важен разум. Европейцу что- то свое. Мне бы хотелось, чтобы однажды появилось культурно-историческое исследование того, как русские переводчики подбирали русские слова для перевода европейских сочинений. И как из-за того или иного выбора менялся не только смысл, но и сами понятия, которые исследовались.

Что же касается Локковского «понимания», то, думаю, если бы его не перевели «разумением», то мы бы вообще не понимали, зачем нам это читать…

Впрочем, Кавелин объясняет:

«Локк пришел в своих исследованиях к результату, что врожденных идей в человеческой душе нет, что она сама по себе – безразличная среда, которую наполняют внешние и внутренние впечатления.

Из этого вывели, что души вовсе нет, что вся сила и вся суть в физической стороне человека, во внешней, материальной природе» (Кавелин, с. 16).

Действительно, Локк, с его видением души «чистой доской», очень сильно способствовал тому, чтобы в нашем мире утвердилось материалистическое естествознание, а душа была выкинута. Поэтому Кавелин далее посвящает целый очерк разбору материализма.

Я же кратко перескажу основные положения учения Локка, которые использует Кавелин.

Локк, как кажется, просто и ясно заявляет цель своего исследования в самом начале трактата, точнее, во втором параграфе:

«Цель. Так как моей целью является исследование происхождения, достоверности и объема человеческого познания вместе с основаниями и степенями веры, мнений и согласия, то я не буду теперь заниматься физическим изучением души.

Я не буду вдаваться в исследования о том, в чем ее сущность, вследствие каких движений души и перемен в нашем теле мы получаем любые ощущения через свои органы чувств или идеи в своем разуме, зависят ли при своем образовании некоторые или все эти идеи от материи или не зависят» (Локк, с. 91).

Однако Локк обманывает. Его цель – оспорить Декартовское допущение о существовании врожденных идей. А заодно поспорить и со скептицизмом, который утвердился к этому времени в Англии. Спорами с ними пронизана вся книга, а доказательства того, что врожденных идей быть не может, навязчиво много.

Но это лишь одна часть обмана, внешняя. Есть и другая, глубоко внутренняя, на которую попалась, наверное, вся европейская философия до самой современной: Локк этим заявлением выторговал право для философа не описывать действительность, а оставаться внутри того, что ему кажется чистым предметом рассуждений. Он называет это идеями. Но на деле это логика, то есть наука о логосе, то есть разуме, как его представляет себе философ, не задававшийся целью понять, как устроен человек и его разум. Логика— это идеальное представление не о том, что есть разум, а о том, чем должен быть разум.

Декарт, ограничивая поле своих исследований тем, что мыслит, по существу, делает то же самое. И Локк, даже споря с ним, – его верный продолжатель. А после него – все философы, которые пытались изгнать из философии психологизм.

А психологизм, если подойти к нему трезво, это всего лишь попытка понять, что же в действительности позволяет в человеке проявляться этой способности, именуемой разумом. И как она рождается и развивается. Иными словами, психология нужна, чтобы описывать и исследовать настоящий разум, а не мечту о нем, не придуманный образ разума. Декарт отказался от психологии по факту, а Локк закрепил право на эту ущербность ловким рассуждением, которое очаровало умы европейских философов…

Путь, каким Локк доказывал свои утверждения, выглядит очень убедительным, особенно для современного человека с естественнонаучным мировоззрением. В первой главе он заявляет его:

«Во-первых, я исследую происхождение тех идей, или понятий (или как вам будет угодно назвать их), которые человек замечает и сознает наличествующими в своей душе, а затем те пути, через которые разум получает их» (Локк, с. 92).

Это можно назвать абсолютным путем исследования – сначала описать то, что есть, а потом исследовать пути происхождения.

Локк начинает с определения своего предмета:

«Что означает слово “идея”…

Так как этот термин, на мой взгляд, лучше других обозначает все, что является объектом мышления человека, то я употреблял его для выражения того, что подразумевают под словами “фантом”, “понятие”, “вид”, или всего, чем может быть занята душа во время мышления…

И я думаю, со мною легко согласятся в том, что такие идеи есть в человеческой душе» (Там же, с. 95).

Я бы назвал это образами. Но лучше не домышлять за автора, и потому вывести определение из картезианства, от которого он здесь и отталкивается: идеи Локка – это все то, что ты обнаруживаешь, когда заглядываешь при интроспекции в самого себя.

На этом определении первая глава, в которой ставится задача исследования, завершается. Вторая глава называется: «В душе нет врожденных принципов» и утверждает:

«1. Указать путь, каким мы приходим ко всякому знанию, достаточно для доказательства того, что оно неврожденно» (Там же, с. 96).

Это утверждение выдает Локка с головой. Он не занят поиском истины, он спорит с рационализмом, то есть с Декартом. Судите сами, утверждать подобное можно только в том случае, если уже сбегал вперед, попробовал поискать доказательства своему сомнению, нашел несколько искрометных доводов, и теперь вернулся к началу, уселся на крытое золотом кресло в светском салоне и начинаешь разгром оппонента, уже зная, как сейчас разделаешь его под орех.

А вот если бы целью был поиск истины, это утверждение могло бы означать лишь одно: Указать путь, каким мы приходим ко всякому знанию, означает лишь, что мы выявили пути, какими мы приходим ко всякому знанию.

И ни в коей мере «указание путей обретения знания» не становится доказательством неврожденности знаний. Не уверен, очевидно ли мое утверждение? Но вчитайтесь в то, что сказано Локком, а потом поймите: он пытается доказать отсутствие одного из путей обретения знаний путем его исключения из рассмотрения.

Указание ИНЫХ путей обретения знания, на которых знание получается путем его обретения в этой жизни, ни в коей мере не является доказательством того, что не существует сама возможность врожденного знания. Это просто ИНОЙ путь. Врожденные знания – это такой же путь обретения знаний, и сколько бы ни рассматривали иные пути, этот никак не отменяется подобным приемом. Даже если мы повернемся к нему спиной.

Доказательством того, что врожденных знаний не бывает, не явилось бы даже то, что Локк сделал бы абсолютно полную ревизию собственного сознания и не обнаружил бы там ни одной идеи, принесенной его душой из предыдущего бытия. Просто это лично у него не было таких идей, возможно, потому что он родился первый раз. Да и много ли на земле тех, кто вспоминает свои предыдущие жизни и находит своих уже постаревших родственников, родившись заново? (Кстати, ничего подобного такой ревизии он не сделал, лишь высказал подобное пожелание, и тут же заявил, что итог ясен).

И все же, для того, чтобы опровергнуть самое исходное утверждение Локка, не нужно долгих философских споров, как не нужно было их для опровержения апорий Зенона, который доказывал словами, что движения нет. Мудрец просто встал и начал перед ним ходить.

Вот так же и мне лично было достаточно всего лишь одного случая из собственного опыта, чтобы усомниться в моей собственной уверенности в том, что мир таков, как нарисовали естественники. Это случилось в первой половине восьмидесятых годов прошлого века. В России тогда был еще голод на так называемую эзотерическую литературу. Даже йогу можно было достать лишь в жалких выжимках, что печатали научно-популярные журналы. К тому же я никогда этим и не увлекался как раз до того случая.

И вдруг один человек совершенно неожиданно спросил меня: «Ты знаешь, что такое чакры?»

– Конечно, знаю! – вырвалось из меня…

В следующий миг я растерялся – я впервые слышал это слово. Я и сейчас не знаю, что это такое, но хотя бы могу предполагать. Но тогда!…

Я помню, как от стыда начал смотреть в самого себя и пытался понять, с чего это я так ляпнул? Поэтому воспоминания о том, что происходило во мне, до сих пор ярки и живы. И я даже сейчас вижу, как этот ответ рождается в середине моей груди, возле солнечного сплетения, каким-то вполне ощутимым движением, которое расширяется, наполняется силой, и даже начинает ощущаться имеющим плотность объемом, вроде пузыря. И этот пузырь движется вверх, и вдруг срывается и выплескивается через мое горло, восклицанием:

– Конечно, знаю!

Возможно, я посчитал бы это просто странностью. Но в сочетании с выходами из тела и возможностью думать, воспринимать и чувствовать, не завися от него, эта странность обретает для меня силу философского сомнения. Я до сих пор не могу вспомнить свои прошлые жизни с такой достоверностью, чтобы не считать эти воспоминания плодом моего воображения.

Я недоверчив и не склонен убеждать и увлекать. Мне нужно настоящее знание о себе.

Поэтому я отбрасываю то, что предписывают мне авторитеты, и думаю: а не будь правящего мнения о том, как устроен мир, меня бы насторожило то мое восклицание? Несомненно! – отвечает все тот же источник во мне. И я стал бы его исследовать? Конечно, стал бы.

Вот и ответ на все возражения Локка. Он очень хотел доказать, а не исследовать.

Да это и бросается в глаза, что Локк не исследует, а спорит. Он не задается вопросами, он сверкает логическими построениями. Вот яркий пример такого блестящего логического великолепия, которое уже опровергла жизнь:

«Если, стало быть, у детей и идиотов есть разум, есть душа с отпечатками на ней, они неизбежно должны осознавать эти отпечатки и необходимо знать и признавать эти истины.

Но так как они этого не делают, то очевидно, что таких отпечатков нет. Ибо если они не есть понятия, запечатленные от природы, то как они могут быть врожденными? И если они есть понятия запечатленные, то как могут они быть неизвестными? Утверждать, что понятие запечатлено в душе, и в то же самое время утверждать, что душа не знает о нем и еще никогда не обращала на него внимания, – значит превращать этот отпечаток в ничто» (Локк, с. 97–98).

Локк говорит о душе, но говорит вовсе не о душе! Он говорит о каком- то «принципе», которому придал значение «души». Он говорит о чем угодно философском, о каком-то математическом знаке, но только не о том, что есть у него. Сейчас, когда понятие о бессознательном стало общим местом, доказывать это бессмысленно. И для любого думающего человека очевидно, что если идиот не знает чего-то, что есть в его душе, то это вовсе не значит, что там этого нет.

Можно было бы не упражняться в виртуозности языка, а задаться вопросом: а почему идиот может не знать того, что есть в его душе или сознании? И пришло бы, как самое простое, хотя бы психиатрическое объяснение: его мозг имеет органическое поражение, перекрывающее доступ к хранилищам памяти.

И опять же, все та же психиатрия показала множество примеров возвращения памяти и больным и аутичным детям. Это ответ жизни на одно из самых ярких утверждений Локка, сильно испортивших жизнь множеству философов:

«Всякая идея, проникающая в душу без этого осознания, не является идеей, которая вспоминается, она приходит не из памяти и не может считаться находившейся в душе до этого.

Ибо то, что не находится ни в поле зрения в данный момент, ни в памяти, никоим образом не находится в душе и все равно что никогда не находилось там» (Там же, с. 147).

То, что я не осознаю сейчас или не помню, не существует…

Однако те же примеры с возвращением памяти могут дать подсказку и относительно «врожденных идей». Точнее, памяти, которая предшествует этой жизни. Почему мы не помним того, что было до рождения, если душа наша бессмертна? Первый ответ: даже если она бессмертна, это не значит, что она не рождается. Возможно, нам и нечего вспоминать, поскольку мы родились в первый раз.

Но даже если мы уже жили, почему бы нам не отнестись с уважением к тем, кто достиг воспоминаний прошлых жизней? Естественник – это охамевший юнец, который считает, что если у него в осознавании или памяти нет каких-то идей, так их нет и вообще. И поэтому он может не уважать тех, кто утверждает что-то, что может разрушить его власть над умами и землей.

Но взять для примера тех же просветленных, которые живут на Востоке. Буддийских и индуистских. Нам стоит объявить, что они все лжецы? Или же сделаем допущение, что они достигли какого-то состояния, которое нам еще просто не довелось испытать?

Второе разрушительно для естественника, потому что сразу делает его мировоззрение ущербным. И он сбегает в технологию: если просветленные такие умные, то почему Запад всех богаче? Отличный довод. Лучше его только: а если я врежу просветленному моим боевым топором, он не умрет?

И все же, если быть вежественным и исходить из того, что в природе еще много неведомого, что и не снилось нашим мудрецам, в том числе и в природе человека? Тогда пример излеченных больных и аутичных детей и пример просветленных, которые обретают память о прошлых жизнях, лишь ДОСТИГНУВ, должен бы нам подсказать: врожденные идеи недоступны детскому уму.

Объяснение до примитивности и естественности просто: пока мы только осваиваем тело, мы используем тот объем сознания, что, условно говоря, непосредственно примыкает к нему. А память о том, что не нужно прямо для выживания в человеческом теле, хранится где-то в отдаленных хранилищах. Наверное, затем, чтобы не отвлекать нас от главной задачи воплощения раньше времени…

Так чтj, английские мальчики в коротких штанишках были самыми умными, или будем продолжать исследование своим умом?

Глава 3Беркли

Джордж Беркли (1685–1753), пожалуй, ближе всех к тому, что говорит о предмете психологии Кавелин. Он точно так же показывает, что мы не можем видеть настоящие вещи, потому что отделены от них слоями ощущений и впечатлений. И его тоже возмущает засилье материализма – предельно идеалистического мировоззрения, присвоившего себе право считаться единственным способом говорить о действительном мире как о мире вещества.

Собственно говоря, главная и самая известная работа Беркли «Трактат о принципах человеческого знания», посвящена именно борьбе с материализмом. И написал ее Джордж Беркли еще совсем юным – в 25 лет. Именно после нее он считается основателем «субъективного идеализма», под чем, если говорить грубо, подразумевается такая точка зрения на мир, которая утверждает, что мира и вовсе нет, а есть только мои впечатления от него. И вещей нет, поскольку их способ существования – это восприятие. В общем, мир мне только кажется, а когда я не гляжу на вещь, она не существует, ибо существует она только в моем восприятии……

Последнее время все чаще попадаются высказывания о том, что Беркли поняли неверно. Я тоже подозреваю это. Но я плохо понимаю его. Возможно, из-за перевода. Впрочем, в оригинале я его тоже понимаю не лучше. Дэниэл Робинсон пишет о Трактате Беркли:

«Именно написав эту работу, Беркли заслужил такие титулы, как “субъективный идеалист”, “нематериалист” и “спиритуалист”. А это – титулы, которые, в свою очередь, способствовали превращению его небольшой книги в одну из самых неправильно понимаемых работ по философии» (Робинсон, с. 249).

Однако и из работы Робинсона я не смог понять, как же надо понимать Беркли…

Поэтому я просто выберу из его сочинений несколько мыслей, которые так или иначе проявились в работе Кавелина, и постараюсь сделать их узнаваемыми при чтении современной психологии.

Но начну я с просьбы будущего епископа Беркли, которую он высказывает в Предисловии и которую, как мне кажется, не учитывало большинство его читателей:

«То, что я теперь выпускаю в свет после долгого и тщательного исследования, представляется мне очевидно истинным и небесполезным для познания, в особенности тем, кто заражен скептицизмом или испытывает отсутствие доказательства существования и нематериальности бога, равно как природного бессмертия души.

Прав ли я или нет, в этом я полагаюсь на беспристрастную оценку читателя, ибо я не считаю себя самого заинтересованным в успехе написанного мной в большей степени, чем то согласно с истиной.

Но, дабы она не пострадала, я считаю нужным просить читателя воздержаться от суждения до тех пор, пока он не окончит вполне чтение всей книги…» (Беркли, с. 118).

Беркли просит выносить суждение о тех спорных вещах, которые говорит, только когда будет понятно, к чему он вел всей книгой… Иначе говоря, его высказывания нельзя оценивать и даже «понимать» сами по себе, они должны пониматься только через его окончательный вывод. Это важно, потому что именно то, что сделало его Трактат знаменитым, являясь ярким и неожиданным парадоксом, постоянно отрывается от всего рассуждения и используется почти как самостоятельный философский анекдот.

Но прежде чем рассказать об этом, надо сказать, что Беркли явно воюет с Локком, как тот воевал с Декартом. И поэтому он посвящает большое Введение понятию «идей», в сущности, сводя все блестящие доводы Локка к играм словами и плохому пониманию языка, если не сказать резче, к недобросовестному воздействию на сознание людей:

«Чтобы приготовить ум читателя к лучшему пониманию того, что будет следовать, уместно предпослать нечто в виде введения относительно природы речи и злоупотребления ею. Но этот предмет неминуемо заставляет меня до известной степени предвосхитить мою цель, упомянув о том, что, по-видимому, главным образом сделало умозрение трудным и запутанным и породило бесчисленные заблуждения и затруднения почти во всех частях науки.

Это есть мнение, будто ум обладает способностью образовывать абстрактные идеи или понятия о вещах» (Там же, с. 121).

В этом споре с модной философией своего времени, Беркли, возможно, и не прав, но очень психологичен. Суть того, что он хочет сказать, я бы выразил как призыв не умствовать лукаво, отвлекаясь от действительности, и не придумывать, каким должен быть разум, а присмотреться к тому, что на самом деле происходит в сознании людей.

Начинает он с себя:

«10. Обладают ли другие люди такой чудесной способностью образовывать абстрактные идеи, о том они сами могут лучше всего сказать. Что касается меня, то я должен сознаться, что не имею ее» (Там же, с. 123).

А затем делает утверждение, которое может показаться либо очевидным, либо необоснованным:

«Простая и неученая масса людей никогда не притязает на абстрактные понятия. Говорят, что эти понятия трудны и не могут быть достигнуты без усилий и изучения; отсюда мы можем разумно заключить, что если они существуют, то их можно найти только у ученых» (Там же, с. 124).

В чем сложность этого утверждения? В том, что оно может показаться обращением к общественному мнению в споре с философом. Но я уже говорил, что Беркли гораздо психологичнее, чем современные ему философы. Это не использование общественного мнения, это кусочек культурно-исторической психологии.

Примите, что Беркли, в действительности, не отвергает абстрактные или, говоря по-русски, отвлеченные понятия как таковые. Он говорит о тех «абстрактных понятиях», которыми философы Европы объясняли миру, кто здесь самый умный, и объясняли так же, как потом естественники доказывали людям, что они не вправе их оценивать, поскольку даже не понимают. То есть делая свои рассуждения намеренно непонятными непосвященному.

И вот Беркли делает, так сказать, этнографическое свидетельство: простые люди его времени не понимают того, что говорят об отвлеченных понятиях философы. Чтобы понять, что такое абстрактные идеи философии надо сделать не просто усилие, но и насилие над своим сознанием. Почему?

Беркли объясняет, прямо споря с Локком:

«…мы исходим при этом из предположения, будто употребление слов подразумевает обладание общими идеями. Отсюда следует тот вывод, что люди, употребляющие язык, способны абстрагировать или обобщать свои идеи.

Что таков смысл сказанного и доказываемого автором, явствует далее из его ответа на вопрос, который ставится им в другом месте: “Ведь все вещи существуют только в отдельности, как же мы приходим к общим терминам?..” Он отвечает так: “Слова приобретают общий характер оттого, что их делают знаками общих идей”…

С этим я не могу согласиться, ибо придерживаюсь мнения, что слово становится общим, будучи знаком не абстрактной общей идеи, а многих частных идей, любую из которых оно безразлично вызывает в нашем уме» (Там же, с. 125).

Как видите, Беркли не отрицает самого существования общих идей или отвлеченных понятий. Он лишь против «задуховности», которую придают этому понятию философы после Локка. Он говорит: не выдумывайте вы зауми, присмотритесь к тому, что есть в действительности.

А я бы добавил: и даже если путем большой и напряженной работы над собой мы и можем создать отвлеченные понятия такого порядка, на какой намекает философия, все же начать стоило с описания того, что наблюдается у живых носителей разума. В построениях философов есть скачок, а значит, разрыв в ткани рассуждения. И это разрыв с действительностью, почему их построения и потеряли очевидность и понятность для человека, который хотел бы освоить философию, скажем, просто для познания себя.

Чуть позже Беркли еще раз противопоставляет свое психологическое понимание отвлеченных понятий пониманию философско-логистическому. Приведу его, поскольку этим ставится задача, которую все равно придется исследовать культурно-исторической психологии.

«Исследуем же, каким путем слова способствовали возникновению этого заблуждения.

Прежде всего полагают, будто каждое имя имеет или должно иметь только одно точное и установленное значение, что склоняет людей думать, будто существуют известные абстрактные определенные идеи, которые составляют истинное и единственное непосредственное значение каждого общего имени, и будто через посредство этих абстрактных идей общее имя становится способным обозначать частную вещь.

Между тем в действительности вовсе нет точного, определенного значения, связанного с каким-либо общим именем, но последнее всегда безразлично обозначает большое число частных идей» (Там же, с. 131).

Пока я не хочу даже пытаться рассуждать о том, рождаются ли из состояния, описанного Беркли, понятия иного качества. Важно лишь то, что его описание совершенно верно, и это описание есть описание того, что содержится в нашем сознании. Его определенно может обнаружить каждый, «заглянув» в себя.

Поэтому, даже если движение к иным, более «общим» понятиям и возможно, эту ступень, описанную Беркли, пропускать нельзя.

Вот теперь можно перейти к тому, за что Беркли стал родоначальником субъективного идеализма.

Беркли начинает с описания предмета исследования. В сущности, это и предмет психологии, поэтому стоит его привести. Он состоит из двух частей. Первая – это то, что познается:

«1. Для всякого, кто обозревает объекты человеческого познания, очевидно, что они представляют из себя либо идеи (ideas), действительно воспринимаемые чувствами, либо такие, которые мы получаем, наблюдая эмоции и действия ума, либо, наконец, идеи, образуемые при помощи памяти и воображения, наконец, идеи, возникающие через соединение, разделение или просто представление того, что было первоначально воспринято одним из вышеуказанных способов» (Там же, с. 137).

Не буду сейчас вдаваться в разбор всего этого, скажу лишь только, что для меня слово «идеи» переводится на русский словом «образы». Но для философа оно имеет некий самостоятельный оттенок значения, вроде той самой «абстрактности», про которую чуть раньше говорил Беркли. Я, как психолог, говорю о самих вещах, которые заполняют сознание, и это образы, каково бы ни было их содержание.

Философ же пропускает эту ступень описания действительности, и сразу говорит о том, что в образах, – а там действительно есть просто отпечатки воспринятого, а есть ИДЕИ! И они захватывают внимание философа, лишая его способности дышать ровно…

Вторая часть предмета – это то, что познает:

«2. Но рядом с этим бесконечным разнообразием идей или предметов знания существует равным образом нечто познающее или воспринимающее их и производящее различные действия, как-то: хотение, воображение, воспоминание.

Это познающее деятельное существо есть то, что я называю умом, духом, душою или мной самим. Этими словами я обозначаю не одну из своих идей, но вещь, совершенно отличную от них, в которой они существуют, или, что то же самое, которой они воспринимаются, так как существование идеи состоит в ее воспринимаемости» (Там же, с. 137–138).

Это точный перевод. Разве что в оригинале стоит не «нечто познающее», а «нечто знающее» идеи – «something which knows or perceives» (Berkley, p. 103). В силу его точности, он настораживает последним утверждением: существование идеи, то есть образа, состоит в ее воспринимаемости. Похоже, Беркли действительно хотел сказать именно это. Но тогда он сразу противоречит действительности и самому себе.

Про то, как подобные утверждения противоречат действительности, я говорил, когда показывал, как действительность опровергла утверждения Локка, создав понятие о бессознательном. Идеи или образы, как показывает жизнь, вполне могут существовать в нашем сознании не только не будучи воспринимаемыми, но даже и будучи полностью забытыми или недоступными восприятию.

Противоречие самому себе, в сущности, то же самое, только вытекающее из построения рассуждения Беркли: если существование идеи состоит в ее воспринимаемости, значит, когда я не воспринимаю идею, она должна исчезать. Как же мне воспринять ее заново после перерыва в восприятии? Творить? Или достаточно вспомнить? Беркли поминает воспоминание, значит, я возвращаю идеи в воспринимание, вспоминая их?

Но это означает, что их существование не прекратилось с перерывом воспринимаемости!

Беркли сумел быть психологичным до какого-то рубежа, а потом все- таки скатился в философичность и предпочел не идти вслед за действительностью, просто описывая ее, а попробовал оспорить Локка логически, создав себе «идею» об идеях и их существе. «Идея» эта исходно противоречила и еще одному рассуждению самого Беркли – его собственным требованиям использовать язык верно. Его «верно» оказалось все тем же насилием над языком со стороны философа, а отнюдь не попыткой пройти вместе с языком по тому, как язык видит то, что описывает.

А что будет, если мы попробуем пойти вслед за тем, что говорит сам Беркли, точнее, что говорит используемый им английский язык? Наружу вылезет насилие, которое творит над языком философ. Вслушайтесь:

Этими словами я обозначаю не одну из своих идей, но вещь, совершенно отличную от них, в которой они существуют, или, что то же самое, которой они воспринимаются, так как существование идеи состоит в ее воспринимаемости.

«В которой они существуют» никак не означает: «которой они воспринимаются». Напоминаю, перевод точный, так что это действительно утверждение Беркли.

Если мы пойдем просто вслед за языком и вспомним простую и неученую массу людей, за которую только что ратовал наш юный епископ, то станет ясно, что в этом утверждении он уже отошел от того основания, с которого оспаривал Локка. А просто живущий тем, что говорит, человек слышит в сказанном, что «вещь, в которой существуют» идеи – это некое хранилище и пространство, в котором можно обитать. А значит, есть и оно, и то, что в нем хранится!

И ничто в языке, которым мы просто говорим, не приравнивает существование к воспринимаемости. Вот это как раз и есть пример «абстрактной идеи», которую создал философ. Он просто придумал это, потому что без этого его теория не складывалась в нечто целое, и создал то, про что сам же написал: эти понятия трудны и не могут быть достигнуты без усилий и изучения; отсюда мы можем разумно заключить, что если они существуют, то их можно найти только у ученых.

И это действительно так, просто потому, что мы все, как простая и неученая масса людей, ощущаем, что придуманное Беркли трудно и не постигается без очень больших усилий… Так сказать, этнографическое свидетельство.

Ловушка философизма, которую подстроил себе Беркли, затягивает его во все большие сложности, и он начинает применять полемические приемы; к примеру, обращаясь к общественному мнению:

«Все согласятся с тем, что ни наши мысли, ни страсти, ни идеи, образуемые воображением, не существуют вне нашей души» (Там же, с. 138).

Сегодня – это совершенно неочевидное высказывание, с которым не согласится ни один естественник, поскольку вообще не признает существования души. А если мы попытаемся вернуться к договору о точном использовании языка и скажем, что под «душой» понимаем здесь то ли ум, то ли дух, то ли себя самого, то ли сознание, то ли психику, то ли мозг, то ли нервную систему, – …то станет очевидным, что мы что-то уж очень снисходительны к собственным рассуждениям. И, пожалуй, было бы не лишним поискать, где же существуют наши мысли, поскольку, похоже, они существуют не в душе, а там, где существуют.

Но даже если они существуют именно в душе, действительно ли это полностью согласуется с тем, что они «не могут существовать иначе как в духе, который их воспринимает» (Там же)? Не слишком ли мы легко приравниваем душу к духу, а дух к тому, что воспринимает? И если это действительно одно и то же, тогда окончательное определение места, где существуют идеи – это то, что воспринимает. А это, если верить психофизиологии, – нервная система.

Любопытно, принял бы это сам Беркли, как естественное продолжение собственных построений?! И что бы стало после этого с субъективным идеализмом, то есть с той битвой, что вел Беркли?

Я предъявляю эти сомнения к рассуждениям Беркли не как к таковым, а чтобы перейти к его главной мысли. А именно к тому, что более всего проявлялось в европейской философской мысли и сделало его знаменитым – к отказу в существовании вещам внешнего мира. Даже в отношении «идей», то есть мыслей или образов, утверждение, что они существуют, только пока воспринимаются, похоже, является натяжкой. Но Беркли делает внезапный переход к вещам:

«Я полагаю, что каждый может непосредственно убедиться в этом (то есть в том, что идеи могут существовать только воспринимаемыми – АШ), если обратит внимание на то, что подразумевается под термином существует в его применении к ощущаемым вещам.

Когда я говорю, что стол, на котором я пишу, существует, то это значит, что я вижу и ощущаю его; и если бы я вышел из своей комнаты, что сказал бы, что стол существует, понимая под этим, что, если бы я был в своей комнате, то я мог бы воспринимать его, или же что какой-либо другой дух действительно воспринимает его.

Здесь был запах – это значит, что я его обонял; был звук – значит, что его слышали; были цвет или форма – значит, они были восприняты зрением или осязанием. Это все, что я могу разуметь под такими или подобными выражениями.

Ибо то, что говорится о безусловном существовании немыслящих вещей без какого-либо отношения к их воспринимаемости, для меня совершенно непонятно. Их esse есть percipi, и невозможно, чтобы они имели какое-либо существование вне духов или воспринимающих их мыслящих вещей» (Там же).

Вещи не существуют без восприятия вне воспринимающего их духа. Это главная философская мысль Беркли. Из этого часто делался вывод, будто он утверждает, что никакого мира вообще нет, я его лишь мыслю…

Мысль дикая, вызывающая ошарашенность и недоумение, но не сомнение в том, что Беркли именно это и сказал. Тем более, что он и сам поддерживает это заблуждение, продолжая:

«4. Странным образом среди людей преобладает мнение, что дома, горы, реки, одним словом, чувственные вещи имеют существование, природное или реальное, отличное от того, что их воспринимает разум. Но с какой бы уверенностью и общим согласием ни утверждался этот принцип, всякий, имеющий смелость подвергнуть его исследованию, найдет, если я не ошибаюсь, что данный принцип заключает в себе явное противоречие.

Ибо, что же такое эти вышеупомянутые объекты, как не вещи, которые мы воспринимаем посредством чувств? А что же мы воспринимаем, как не свои собственные идеи или ощущения? И разве же это прямо-таки не нелепо, что какие-либо идеи или ощущения, или комбинации их могут существовать, не будучи воспринимаемы?» (Там же).

Выглядит это все так, будто мир существует только в моем воображении. Однако есть пара «но». Во-первых, Беркли говорит не о воображении, а о восприятии и ощущениях. А это значит, что нечто, что ощущается и воспринимается, все же есть.

Второе же – просьба Беркли дочитать сочинение до конца. А в конце он говорит о том, что «кругозоры наши слишком тесны» и мы «не умеем видеть бога в том, что перед нашими глазами».

В сочетании с этим «нечто», что присутствует в восприятии, последнее утверждение превращает весь трактат в попытку доказать, что материализм как утверждение существования материи или вещества и сделанных из нее вещей не верен.

Вещи есть, и когда я выхожу из комнаты, стол остается, потому что продолжает восприниматься или ощущаться разумом или духом. Но не моим, а гораздо большим. Тем, что мыслит все вещи мира, всё мироздание.

В рассуждениях Беркли много слабостей и дыр в последовательности. Он слишком философичен в плохом смысле. Но вопрос о том, откуда взялся мир, все равно остается.

Мы можем сказать, что Бог сотворил его за шесть дней, сказав: да будет! Можем сказать, что он развернулся из первоначального взрыва точки, не имевшей массы… И все это будет одинаково дико!

Поэтому точка зрения Беркли, а в действительности, еще Вед и Упанишад, утверждающая, что Бог творит мир, созерцая его, имеет такое же право на существование, как и миф о естественнонаучном Большом взрыве.

Мы просто не знаем, как творится то, что воспринимаем, и как поддерживается его существование. И уж если быть честными, на самом деле мы не знаем того, что воспринимаем. Мы лишь знаем, как с помощью этого достичь нужных нам состояний. Во вселенной нет звуков, она безмолвна, – есть лишь волны, вибрации и колебания. Но мы слышим музыку и научились наслаждаться ею…

Вот и все остальные вещи остаются чем-то неведомым и бесконечным, мы же воспринимаем из этой бесконечности самую малость, даем ей имя и используем. Но разве мы используем действительную вещь?! Мы используем лишь ту ее часть, что восприняли, в сущности, лишь свое восприятие этой вещи…

Возможно, в 25 лет Беркли еще плохо владел рассуждением и еще хуже умел передавать словами то, что видел. Но вправе ли мы утверждать, что он лишен видения?..

Глава 4Кант

Кавелин пишет о Канте:

«Мы живем посреди развалин двух психологических исследований Локка и Канта. Ни тот, ни другой не были основателями философских систем, но подали своими трудами повод к образованию новых философских учений, основанных на психических данных.

Кант объяснил, что мы не знаем и не можем знать сущности материальных предметов, что они доступны человеку только в своих явлениях, так сказать, только с внешней своей стороны. На этом наблюдении был построен современный идеализм, который думал открыть начало единства в психической природе и из нее старался вывести и объяснить внешний материальный мир» (Кавелин, с. 16).

В девятнадцатом веке почему-то считали, что Кант много сделал для психологии и является чуть ли не одним из ее основоположников. Мне это кажется заблуждением, и я до сих пор не понимаю, на чем оно основывается. Разве что философия Канта лежит в той линии философствования, что была задана Декартом, и относится к представлениям философов о том, каким должен быть разум. А разум или ум был для картезианской философии тождествен душе…

Думаю, на самом деле не было никакой кантианской психологии, как не было и у Канта никакого психологического учения. А было увлечение какого-то количества психологов кантианством. Такое же противоестественное для психологов, как увлечение других психологов физиологией.

Основанием для такого моего предположения являются Предисловия, написанные самим Кантом к первому и второму изданиям его «Критики чистого разума». Как кажется, для того, чтобы понять философа, нужно изучить его главные философские работы. Верно, но лишь для того, чтобы понять его философию и философски. А вот для того, чтобы понять его самого и психологически, Введения и Предисловия, в которых он сам объясняет, что хотел сделать и какие цели достигал, возможно, важнее.

Поскольку Кант важен для Кавелина, я постараюсь сделать очевидным, что сам он, по крайней мере, начиная Критическую философию, ни в коей мере не хотел поработать на психологию, и, можно сказать, не нужен для понимания культурно-исторической психологии. При этом, поскольку даже по Кавелину видно, что Кант присутствует в его сознании, хотя бы как слой философских образов, эти кантианские образы надо научиться видеть и отделять от собственно культурно-исторической психологии.

Иммануил Кант (1724–1804) подошел к своему главному труду – «Критике чистого разума» (1781) уже зрелым философом, прошедшим увлечение естествознанием и метафизикой. В сущности, «Критику чистого разума» можно считать наукой о познании. Но это если пытаться понять то, что он сделал. Я же пока ограничусь тем, что он хотел сделать. А это он высказал в своих Предисловиях.

Кант не умел писать. Это ему неоднократно говорили, он и сам об этом говорил и переписывал свои произведения, чтобы сделать понятнее. Огромная школа толкования и понимания Канта, существующая сейчас, собрала все многочисленные разночтения его работ. По подобным изданиям видно, как металась его мысль, и как трудно она воплощалась. Те издания Канта, что нам обычно попадают в руки, это всего лишь один из способов его прочтения.

Лучшим русским переводом «Критики чистого разума» считается тот, что сделан Николаем Лосским в 1915 году. Предположительно, в нем имеется только одна принципиальная огреха – это болезненное отношение самого Лосского к слову «интуитивно», поскольку Лосский был создателем собственной философской школы, которую называл Интуитивизмом. Но для понимания Предисловий это не имеет значения.

Итак, что же хотел Кант?

Если верить его Предисловию к первому изданию «Критики чистого разума», он занят «самопознанием разума».

Странное словосочетание, но писать он действительно не умел, битва со словами была для него мучительна, и просто сказать, что хочет сделать, он не мог. Все это приходится как-то «понимать», вышелушивая из путаницы и попыток писать литературно и модно, как это понимали в провинциальном Кенигсберге осьмнадцатого столетия. Вот и эту странную цель он выдает, лишь поупражнявшись в высоком штиле «нашего века, который не намерен больше ограничиваться мнимыми знаниями и требует от разума, чтобы он вновь взялся за самое трудное из своих занятий – за самопознание и учредил бы суд, который бы подтвердил справедливые требования разума, а с другой стороны был бы в состоянии устранить все неосновательные притязания – не путем приказания, а опираясь на неизменные законы самого разума» (Кант, с. 9).

Разум должен утвердить суд, который бы подтвердил требования разума… И требует этого век, а не Кант, к примеру… А что же Кант? Он будет познавать себя или же судить? Судя по тому, что судом этим должна была оказаться «не что иное, как критика чистого разума» (Там же), – самопознание он действительно предполагал не для себя.

В Предисловии ко второму изданию Кант определит то, что хочет, более понятно. Долго объясняя, что его задача – выделить чистый разум, который никак не связан с «опытом, предметами или объектами», он поясняет в сноске:

«Следовательно, этот метод подражающий естествознанию, состоит в следующем: найти элементы чистого разума в том, что может быть подтверждено или опровергнуто экспериментом» (Там же, с. 19).

Без этого пояснения, мне кажется, понять Канта вообще невозможно – он слишком заумен. Но я отброшу все литературные красоты и смысловые повторы и постараюсь удержаться на том, что мне кажется самым главным для него. В сущности, в Предисловии ко второму изданию он повторяет все мысли, которые высказал в первом Предисловии. Повторяет, так сказать, другими словами. Но суть одна и та же. Поэтому я сразу перехожу ко второму Предисловию. Он над ним долго думал, поэтому оно понятней.

Второе предисловие начинается с вопроса: «Разрабатываются ли знания, которыми оперирует разум, на верном пути науки или нет…» (Там же, с. 14).

Есть искушение этот вопрос проскочить и не заметить. Уж очень он привычный и невнятный. Но он важен, потому что в нем проявилась скрытая цель самого Канта: войти в научное сообщество и ввести в него свою науку. Наверное, философию. Это не так однозначно, потому что Кант начинал как естественник и даже достиг успехов в астрономии. Так что, проще было бы сказать, что в этих словах проскользнула мечта Канта о наукотворчестве. Именно поэтому он не любит метафизику и пытается сделать собственную науку о разуме.

«Поэтому было бы заслугой перед разумом найти по возможности такой (верный – АШ) путь, если даже при этом пришлось бы отбросить как нечто бесполезное кое-что из того, что содержалось в необдуманно поставленной цели» (Там же).

О цели он тут обмолвился к слову. Цель его не интересует, это может быть любая цель, главное – метод, которым можно достигать цели. И в этом Кант проговаривается еще раз: он бьется с Декартом и Бэконом за место творца единственно верного научного метода. Отсюда и определение «метода, подражающего естествознанию».

Далее он перечисляет те «науки», из которых можно заимствовать полезное: логику, математику, физику и естествознание. Суть заимствования – выхолащивание науки, очищение ее от жизни.

«Своими успехами логика обязана определенности своих границ, благодаря которой она вправе и даже должна отвлечься от всех объектов познания и различий между ними; следовательно, в ней рассудок имеет дело только с самим собой и со своей формой.

Конечно, значительно труднее было разуму прокладывать верный путь науки, коль скоро он имеет дело не только с самим собой, но и с объектами» (Там же, с. 15).

Нужно это затем, чтобы очистить знание от грязи жизни, превратив в «формы», а уж с ними можно будет вволю потешиться ученому уму. Главное, хорошенько отделить «чистые формы» от всего, что получает наше сознание из опыта, то есть через ощущения.

«Математика и физика – это две теоретические области познания разумом, которые должны определять свои объекты a priori (то есть доопытно – АШ), первая совершенно чисто, а вторая чисто по крайней мере отчасти, а далее – также по данным иных, чем разум, источников познания.

С самых ранних времен, до которых простирается история человеческого разума, математика пошла верным путем науки…» (Там же).

Вот так математика, которая и наукой-то не является, а есть всего лишь язык символов, допускающих между собой определенные формальные связи, стала образцом науки… Кант называет ее путь Царским.

И далее объясняет его. Суть – сделать так, чтобы не брать из природы никаких знаний о ней, а, как раз наоборот, вносить в познание то, как разум представляет себе устройство мира. Это если вкратце. Но я приведу его рассуждения подробно, потому что в них отразился философский подход всей послекантовской европейской классической философии. Для Канта триумфальное шествие математики началось с «революционного переворота», который совершил тот, кто начал не следовать за природой в ее познании, а навязывать ей свои представления:

«Но ответ открылся тому, кто впервые доказал теорему о равнобедренном треугольнике (безразлично, был ли это Фалес или кто-то другой); он понял, что его задача состоит не в исследовании того, что он усматривал в фигуре или в одном лишь ее понятии, как бы прочитывая в ней ее свойства, а в том, чтобы создать фигуру посредством того, что он сам a priori, сообразно понятиям мысленно вложил в нее и показал (путем построения).

Он понял, что иметь о чем-то верное априорное знание он может лишь в том случае, если приписывает вещи только то, что необходимо следует из вложенного в нее им самим сообразно его понятию» (Кант, с. 16).

А дальше Кант переходит к излюбленному им естествознанию и строит рассуждение, с которым сравнимы только те лозунги, которыми строители коммунизма оправдывали то, что делали с Россией после революции. Кстати, и у Канта тут навязчиво звучит слово «революция», правда «в способе мышления». Вот ее суть:

«Естествоиспытатели поняли, что разум видит только то, что сам создает по собственному плану, что он с принципами своих суждений должен идти впереди, согласно постоянным законам, и заставлять природу отвечать на его вопросы, а не тащиться у нее словно на поводу, так как в противном случае наблюдения, произведенные случайно, без заранее составленного плана, не будут связаны необходимым законом, между тем как разум ищет такой закон и нуждается в нем.

Разум должен подходить к природе, с одной стороны, со своими принципами, лишь сообразно с которыми согласующиеся между собой явления и могут иметь силу законов, и, с другой стороны, с экспериментами, придуманными сообразно этим принципам для того, чтобы черпать из природы знания, но не как школьник, которому учитель подсказывает все, что он хочет, а как судья, заставляющий свидетеля отвечать на предлагаемые им вопросы» (Там же, с. 16–17).

Естествоиспытатель больше не должен быть учеником у природы, теперь он ей судия! Звучит, как приписываемая Мичурину знаменитая и ужасная фраза: нам нечего ждать милостей от природы!

Если помните, остроумный русский человек добавил к ней пояснение: после того, что мы с ней сделали…

В действительности Кант хотел, как мне кажется, найти и описать лишь устройство разума, – «правила», как он это устройство называет. Но вот путь, которым естествознание, опьяненное своими первыми успехами, предлагало вскрывать божественную консервную банку природы, очевидно, травмировал его психику. И когда он начинает говорить о том предмете, который мог бы быть и предметом психологии, «о созерцании предметов», – выглядит он как-то нездорово…

«Если бы созерцания должны были согласовываться со свойствами предметов, то мне не понятно, каким образом можно было бы знать что-либо a priori об этих свойствах; наоборот, если предметы (как объекты чувств) согласуются с нашей способностью к созерцанию, то я вполне представляю себе возможность априорного знания» (Там же, с. 18).

Сам Кант очень явно выказывает уважение к Локку, и подобно ему исходно выговаривает себе право ограничиться исследованием лишь работы разума, как такового. Но когда он говорит о созерцаниях, он звучит как Беркли.

В действительности, он и самостоятелен, и полностью в струе с предшествовавшей ему европейской философией. Иначе он не имел бы такой бурный успех уже при жизни. Но это все в философии.

Боюсь, что в Культурно-исторической психологии придется идти вслед за природой, сначала наблюдая и описывая то, что есть в действительности, и лишь потом пытаясь объяснять странности опыта предположениями о возможном устройстве разума…

Глава 4