Общества Обмен Личность. Труды по социальной антропологии — страница 45 из 46

ливого выражения медленно, через века, через общества, их контакты и изменения, с виду — самыми случайными путями. Будем же работать над тем, как нам понимать самих себя, чтобы усовершенствовать эту мысль и выразить ее еще лучше.

ПРИЛОЖЕНИЕ

Марсель МоссСОЦИОЛОГИЧЕСКАЯ ОЦЕНКА БОЛЬШЕВИЗМА

Введение к главе «Выводы»

Эта глава завершает небольшую работу, в которой мы попытались «оценить», как говорил Огюст Конт, а вслед за ним — Ренувье, важное современное событие, а именно большевистскую фазу Русской Революции. Под оценкой мы понимаем просто попытку независимо от какой бы то ни было предвзятой моральной, философско-исторической или политической идеи измерить то, что некое социальное событие вносит нового и необходимого (мы не говорим, хорошего или плохого) в совокупность социальных фактов, частью которой оно является; при этом сами эти факты или системы фактов должны рассматриваться без какой-либо телеологической установки. Насколько большевистский эксперимент, как его называют сами коммунисты, продвинул российское общество к новым формам социальной жизни? В какой мере его результаты позволяют думать, что именно к такого рода формам теперь будут продвигаться наши западные народы? Вот, собственно, все, что мы стремимся извлечь из анализа этой гигантской социальной конвульсии.

Тем не менее, поскольку данная работа относится не к «чистой социологии», а к «политической науке» или, если угодно, к «прикладной социологии», эта «оценка» содержит практические выводы, подобные тем, которых ждет политика; ведь наука может безнаказанно позволить себе медлительность, которая в практической деятельности недопустима. Речь идет о даваемых нами здесь рекомендациях, которые примешиваются к теоретическим наблюдениям, имеющим более или менее общее значение. К ним мы добавляем замечания из области общей политики (кое-кто сказал бы, что это область философии права), но предназначенные для практики. И наконец, мы завершаем принципами, уроками политической методологии, логики политического искусства, которые, на наш взгляд, необходимо извлечь из анализа этого важного социального эксперимента.

Мы надеемся в ближайшем будущем опубликовать эту работу целиком. Да простят нас за то, что мы, не дожидаясь этого, выделили из нее эти страницы, отделив их тем самым от совокупности сопровождающих их доказательств; да простят нас также за то, что мы ограничиваемся указанием того, под какими рубриками эти доказательства будут располагаться по всей работе.

Названия глав помогут понять нижеизложенное.

I. Введение. II. В какой мере большевистский эксперимент был экспериментом и в какой мере он был социалистическим экспериментом? III. Террористическая фаза. IV. Моральное поражение. V. Экономическое поражение. VI. Новая фаза: новая экономика. VII. Политический успех: формирование современного российского государства. VIII. Выводы (нижеследующие).

Выводы

I. Замечания, касающиеся описательной социологии и позитивной политики

По ходу изложения мы сформулировали ряд теоретических и практических выводов из этого обширного исследования большевизма в его первой и второй формах.

Мы вкратце и несколько беспорядочно приводим их здесь, противопоставляя проясненные принципы как большевистским, так и различным политическим теориям. Из этого, в свою очередь, будут сделаны и другие выводы.

1. Вопреки всему реалистическому и эмпирическому облику, который он придает себе, большевизм не является «экспериментом». Это некое событие, фаза русской Революции, или, точнее, наступившие после режима Керенского (первая фаза) ее вторая фаза — «коммунистическая» и третья — «новый этап». Эта революция была непроизвольной. Она родилась из войны, из нищеты и из крушения определенного строя. В качестве Социальной Революции она оказалась потому в наихудших из возможных условиях: она унаследовала разоренное общество. Еще хуже был способ, которым она его унаследовала. Революция явилась результатом разрушительного военного и крестьянского восстания. Но для того, чтобы социалистический строй утвердился практически и основательно, необходимо сначала, чтобы было что социализировать, а этого не было. Необходимо также, чтобы отмеченное унаследование было осуществлено в условиях максимального порядка, а этого не произошло.

Но главное, необходимо, чтобы этот строй был желаемым, чтобы это унаследование было сознательным и было со всей ясностью организовано широкими массами, либо всеми, либо очень значительным большинством просвещенных граждан. Некий строй, даже если он угоден народу, но навязан нации, может сначала быть внедрен, затем принят; он может, наконец, стать социалистическим; но он не является им в самой своей основе, потому что он не является им изначально, в своей отправной точке. На самом деле тирания рабочих и солдат не была, причем не была необходимо и по сути своей, более социальной и менее антисоциальной, чем тирания аристократов, чиновников и буржуа.

Признаем, стало быть, что социалистическое общество, родившееся из катастрофы, появилось на свет в плохих условиях, и даже социалистический строй, навязанный меньшинством, никогда не будет равноценен какому бы то ни было строю, который желаем. Социализм по определению должен быть творением «общей воли» граждан.

2. Всякая Социальная Революция должна иметь национальный характер. Об этом свидетельствует серьезный ущерб, причиненный Советами сначала отказом от российских внешних долгов, затем безвозмездной конфискацией собственности иностранных граждан. Блокада и последовавший за ней международный бойкот были следствиями этих двух серьезных ошибок. Насколько государство имеет право применять к своим подданным принимаемый им закон и применять его в равной мере к иностранцам, проживающим или предпочитающим находиться на его территории, настолько же, однако, требуется избегать малейшего намека на несправедливость и нарушение международных соглашений, воплощающих публичное и частное международное право. Необходимо было, следовательно, остановить экспроприации на границах и внутри страны по отношению к иностранцам, занимавшимся торговлей согласно правовым нормам, существовавшим в стране до Революции.

Полная экспроприация может быть понята только в случае всеобщей и одновременной социальной Революции. Последняя в самом деле могла бы аннулировать повсюду сразу, как для наций, так и для отдельных лиц, все международные частные или общественные дебеты и кредиты.

Можно подумать, что это наблюдение доказывает одновременно националистическую и интернационалистическую точки зрения. Может быть, и так, потому что здесь нет середины; безвозмездные социализации могут осуществляться только в пределах определенной нации и могут быть всеобщими только при условии, если они охватывают весь человеческий род или по крайней мере наиболее значительные из составляющих его наций.

3. Второй период Русской Революции, коммунистический и террористический, не является социалистическим в собственном смысле. В некоторых моментах большевизм остался ниже уровня социализма; в других он развивался рядом с ним или опередил его; в третьих он породил настоящий регресс.

В деревне он произвел лишь индивидуалистическую революцию того же типа, что и Французская революция: он предоставил крестьянам ни больше ни меньше, как самим поделить между собой земли. Или он пытался как-то управлять их аппетитами лишь с помощью недействующих и далеких от жизни законов о главенстве общенациональной собственности на землю, или прибавлял к этой индивидуалистической политике лишь государственный коммунизм, выражавшийся в жестоких реквизициях и поборах, часто даже с применением военной силы; последние не могли встретить понимания со стороны крестьянина, вызывая у него отчаяние. Эти две противоречивые установки в конце концов привели к падению урожаев, исчезновению резервов и породили голод.

В наибольшей степени Советы были социалистическими в своем промышленном законодательстве, когда они искренне попытались передать профессиональным группам в собственность национализированные отрасли промышленности и управление ими. Но большевики очень быстро миновали этот период. И тогда, взбешенные своей неудачей, они дали разложиться крупной промышленности и развиться мелкой, а также ремесленному производству: в этом отношении российская экономика вернулась к устаревшим формам собственности и технологии в промышленности; с другой стороны, они попытались установить с помощью «трудовых армий», «национальных трестов» и т. п., уже не социалистический и синдикалистский, а коммунистический и этатистский строй; таким образом производителю обеспечивается потребление всей его продукции, но вместе с тем он оказывается связанным с профессиональной деятельностью, которую сам он не организует.

Отмеченные индивидуализм и этатизм явились одной из причин морального и материального поражения Советов. Они лишили себя необходимого морального инструмента: они подвергли насилию и террору профессиональную группу; они почти разрушили ее; они ослабили ту группу, которая прежде всего должна была быть и проводником революции, и действующей силой производства, и реальным обладателем собственности; таким образом, они не достигли главной цели: коллективной организации производства.

Наконец, самой серьезной ошибкой было установление не социализма, а коммунизма в области потребления[1160], например коммунизма в области жилья — предмета главным образом индивидуального потребления или же, например, в области распределения продовольствия. Допустим даже, что это рационирование было вынужденным и было навязано такими обстоятельствами, как блокада и голод. Тем не менее мы констатируем, что в целом это экономический метод, неприемлемый для европейских обществ.

Из всего этого ряда фактов социализм несет ответственность только за неудавшуюся попытку управления заводами Советами рабочих.

Во всех остальных случаях ответственность за допущенные ошибки или за победу архаических форм экономики несут другие системы, содержащие отступления к индивидуализму или к еще более отсталым формам, заключенным в коммунизме.

4. Коммунизм в области потребления носит абсурдный характер и должен быть исключен из практики. Но еще более абсурдным было то, что для его введения понадобилось разрушить то, что составляет самое экономику, а именно рынок.

В крайнем случае можно понять регулирование производства вплоть до стадии появления продукта на рынке, включая складирование; можно даже понять стремление установить пределы потребления с целью воспрепятствовать злоупотреблениям и хищениям. Но невозможно представить себе общество без рынка. Под последним словом мы понимаем не разного рода городские рынки, биржи и другие подобные места, являющиеся лишь внешними приметами рынка, а просто экономический факт, благодаря которому публично, через чередование свободно «предлагаемых и спрашиваемых» цен, цена устанавливается сама собой; или же это юридический факт, благодаря которому каждый где угодно имеет право беспрепятственно и с полным правом купить то, что он хочет, а также не может быть принужден купить то, чего он не хочет. Эта система рынка, развившаяся постепенно в экономической истории человечества, в настоящее время в значительной мере регулирует производство и потребление. Правда, другие системы социальных фактов также способствуют осуществлению той же функции, можно представить себе еще и новые системы, которые будут эффективно участвовать в ней, но свобода рынка есть абсолютно необходимое условие экономической жизни. Необходимо констатировать, что, как бы это ни огорчало социалистов-доктринеров, коммунистов или видных экономистов вроде Торстейна Веблена, Советы не смогли «избежать системы цен»[1161]. Таким образом, для уверенности в том, что какое-либо известное нам общество может быть оснащенным настолько, чтобы от этой системы умчаться к каким-то другим, нет оснований. В настоящий момент и в обозримом и предвидимом будущем социализм-коммунизм должен искать свой путь не в ликвидации рынка, а в его организации.

5. Большинство социалистических теорий предсказывает в краткой и не очень отчетливой форме, что будущее общество сможет обойтись без денег, валюты. Опыт коммунизма доказывает обратное. Даже в стране, где капитал и денежное обращение в целом до войны были слабы настолько, насколько это возможно, попытка обойтись без них не удалась; пришлось вернуться к золотым деньгам. Такие же яркие примеры Мексики, Австрии, затем Германии и Польши доказывают и еще докажут, что современные общества, будь они столь отсталые, как Мексика или Россия, или же столь высокоцивилизованные, как Германия, пока верят только в золото или в кредиты, представляющие золото, или же в товары в золоте. Золото и представляющие его различные документы пока для индивида являются единственными гарантиями свободы его покупок.

Ошибаются люди, которые так думают, или же они правы — это другой вопрос. Со своей стороны, мы не думаем, чтобы когда-либо могли долго существовать чисто рациональные общества. И наш язык, и наша техника, не говоря уже о других социальных фактах, таких как право или религии, не лишены и еще долго не будут лишены иррациональности и чувства, предвзятых мнений и косности. Почему же мы хотим, чтобы область экономики, являющаяся в то же время областью потребностей и вкусов, опиралась на чистый разум? Почему мы хотим, чтобы этот безумный мир ценностей, в котором шутовские номера клоуна равноценны патентам на самые замечательные изобретения, почему мы хотим, чтобы этот мир внезапно избавился от своего эталона ценностей, от своего, пусть даже плохого, инструмента расчета (ratio), от своего, пусть даже абсурдного, разума? Почему нужно, чтобы этот мир вдруг упорядочился сказочным образом с помощью ума самих масс или ума, навязанного им магией и силой коммунистической элиты?

Лучше поэтому отталкиваться от сегодняшней реальности и попытаться наслаивать на нее все более и более разумные формы: упорядочивать, ограничивать, упразднять привлечение торговцев золотом, передавать их коллективу, организовать последний таким образом, чтобы он мог быть основным раздатчиком кредитов. Впрочем, Советы, кажется, в данный момент движутся в этом направлении с помощью своих государственных банков и народных кредитов.

6. Для всякой современной экономики не только свобода рынка, но и свобода промышленности и торговли составляет необходимую атмосферу. Этатизм и бюрократия, или авторитарное управление промышленностью, законодательная регламентация производства, с одной стороны, административное нормирование потребления, с другой, словом, всякая «военная» экономика, как сказал бы Герберт Спенсер, противоречат «обменной сущности» человека сегодняшнего дня. Этот человек в общем не работает для самого себя, но тем не менее он работает и обменивает лишь для того, чтобы получить наилучший продукт или услугу наилучшим для него образом или чтобы продать свою собственность или свой труд за наиболее высокую цену.

Рынок, производство (напомним, что под этим термином мы по-прежнему понимаем обращение), потребление могут регламентироваться и уже регламентируются на Западе посредством частных договоров, трестов, профсоюзов рабочих и предпринимателей; или же посредством объединения потребителей (кооперативов); или через соглашения между промышленниками, финансистами и торговцами; или посредством законов и постановлений публичного характера; или через смешанные организации, соединяющие элементы капиталистического треста и государственного предприятия[1162].

Но существуют пределы, которые не может преодолеть даже социалистическое общество. Они возникают тогда, когда услуга и продукт, будучи созданы, вместо того чтобы после обсуждения сторонами оплачиваться, просто отнимаются, а также тогда, когда характер, количество и качество предметов потребления, предлагаемых обществу, определяются сверху, а не индивидами или их свободно сформированными ассоциациями (например, потребительскими кооперативами).

Социалистические общества поэтому смогут быть построены только после и наряду с утверждением некоторой доли индивидуализма и либерализма, особенно в экономической области. Это положение не вызовет удивления у прудонистов, а среди марксистов удивит лишь тех, кто из безрассудства распространил на сферу потребления понятие коллективного присвоения собственности. Ограничение этого понятия признается даже в кратких «шибболетах»[1163] соответствующих политических партий. Последние предполагают осуществить только «обобществление средств производства и обмена»; а с другой стороны, «коллективное присвоение собственности» не обязательно означает присвоение государством, или тиранию государства, или тиранию большего коллектива над меньшими коллективами, не ставшими собственниками. Наоборот, наряду со свободой индивидов и в дополнение к ней (свободой смены кооператива, профессии, форм потребления и т. д.) остается место и для другой свободы: промышленной и торговой деятельности, осуществляемой самими коллективами, кооперативами, профессиональными группами и т. п. Здесь также понятия «свобода» и «коллективный контроль» не противоречат друг другу.

7. Уважать эти промежуточные коллективы и развивать эти институты, присутствующие отныне в большинстве западных обществ, — вот в чем состоит главное и по крайней мере благоразумное и мудрое дело любой эпохи перехода к социалистическому строю. Возможно, их необходимо будет сохранить. В частности, гипотезы Дюркгейма относительно моральной и экономической ценности профессиональной группы благодаря большевистскому опыту получили явное подтверждение[1164]. Советы именно потому и потерпели неудачу, что подорвали, разрушили этот организационный элемент первостепенной важности.

Правда, то, что Дюркгейм задолго до других назвал «социализмом институтов», совершенно не обязательно должно быть необходимой и достаточной формой любого социализма. Даже провал большевизма никоим образом не доказывает, что необходимо ждать, пока эти группы смогут стать достаточно сильными и пока полностью завершится их развитие, чтобы попытаться реформировать общества. Но в любом случае в попытке обойтись без этих институтов заключается серьезная ошибка.

Главное, бесспорно, не следует больше представлять себе социализацию (обобществление) в одной-единственной форме: государственной или профессиональной. Ленин признал, что ошибался относительно кооперации[1165]. Надежда, возлагаемая им теперь на последнюю, доказывает ошибочность позиции, состоящей в борьбе от имени коммунизма (принудительной кооперации) со свободной кооперацией. Точно так же ошибочными были способ борьбы со всеми свободными институтами и разрушение всех управленческих учреждений.

8. Российская Новая Экономическая Политика движется в настоящий момент к смеси капитализма, государственного регулирования, административного регулирования, административного социализма, свободных коллективных образований и, наконец, индивидуализма.

Российский коммунизм перешел от нападения к обороне. Он лишь борется теперь с ремесленной и крестьянской мелкой буржуазией, которую он создал вопреки своей воле. Он хочет также твердо поддерживать права государства, защищать промышленную коллективную собственность и промышленных рабочих против иностранного капитализма, который он тщетно призывает или к которому он присоединяется, когда может. Занятие, в котором он в некоторой мере преуспевает.

Здесь в сущности социализм лишь наслаивается на современное общество, которое формируется... наконец, со всеми его обычными механизмами: деньгами, кредитами, государством; с индивидуальной собственностью индивидуальных производителей: ремесленников-кустарей и крестьян; с государственной, коллективной или полуколлективной собственностью крупной промышленности; наконец, с настоящими общественными службами.

Таким образом, в своей последней форме коммунистический строй вернулся к тому, что, на наш взгляд, является нормой социализма. С одной стороны, он прибавляет одну форму собственности к другим формам; с другой стороны, по нашему мнению, законно он отбавляет (да позволят нам этот неологизм): он кладет в основу индивидуального, даже крестьянского, владения преобладающее право нации. Последнее в общем и целом представляет собой фиктивное право, в частности, в Англии, где всякое владение собственностью проистекает от королевской власти, а это должно стать правилом в других местах, причем не только фиктивным.

Не будем долго распространяться о том, что не было необходимости настолько революционизировать Россию, чтобы прийти к теперешнему результату, и что можно прекрасно, без особых трудностей, усовершенствовать в этом направлении наши западные общества. Подведем итог: там, как и здесь, социализм должен состоять не в подавлении всех форм собственности с целью замены их одной-единственной, а в прибавлении к уже существующим правам некоторых других: прав профессиональной группы, локально-территориальных групп, нации и т. п. Естественно, права, противоречащие новым, вероятно, будут действовать на правовую систему, так как, очевидно, вечное право наследования или индивидуальное право на земельную прибавочную стоимость, например, не могут сосуществовать с социализмом, каким бы он ни был. Впрочем, эти прибавления и упразднения, в самом деле осуществленные Советами, несомненно составляют прочный результат их деятельности. Да поможет им небо сохранить его!

Итак, согласно замечательной формуле, предложенной Эмманюэлем Леви под влиянием Лассаля, «социализм — это капитализм без купленных прав»[1166].

II. Выводы, касающиеся общей политики

Но помимо вопросов, касающихся социализма, есть другие, относящиеся к общей политике, по поводу которых события, связанные с большевизмом, дают нам не только новые возможности проверки прежних знаний, но и новые знания. Речь идет о принципиальных вопросах, обсуждавшихся издавна, со времени основания политических наук и политического искусства, рациональной морали и социальной науки: относительно использования силы и насилия, относительно могущества декретов и законов.

1. Опасности, заключенные в использовании насилия. В другом месте[1167] мы представили развернутые наблюдения по поводу систематического использования большевиками насилия. Мы вернемся к этому лишь для того, чтобы отметить неудачу его применения. Коммунисты, следуя в данном случае за Жоржем Сорелем[1168], сделали из насилия настоящий политический «миф», догмат веры. Третий Интернационал целиком рассматривает его как главный способ революционного преобразования; коммунисты ратуют за него как за средство окончательного осуществления уже совершенной Революции и применения законов, издаваемых диктатором-пролетариатом; но этого мало, оно стало для них чем-то вроде самоцели. Они сформировали нечто вроде огромного идола, посвященного этой «повивальной бабке» обществ (Маркс). Поскольку коммунисты насильственно овладели властью и насильственно ее осуществляют, поскольку к тому же это была не импровизация, а постоянный элемент большевистской программы, они сделали из использования насилия безусловный признак пролетарского движения и Революции. Они признают существование коммунизма только там, где есть насилие и террор.

Коммунисты спутали повивальную бабку и новорожденного. В сущности, за завесой высоких слов они лишь отстаивают свои собственные методы правления. Но эти методы являются не специфически коммунистическими, а специфическими российскими, византийскими, древними. Насилие коммунистов, их своеволие, интриги сначала победили, затем они удерживались у власти благодаря террору, полиции и шпионажу; но они посчитали, что тем самым их теории подтвердились и приняли собственное насилие за выражение и чудодейственную силу всемогущей новой социальной Республики; они уверовали в то, что это оно утверждает новое общество; поэтому они отстаивали его в своем Третьем Интернационале.

Редко в истории какая-нибудь партия и теоретики партии ошибались так сильно по поводу самих себя. На самом деле то, что в России сотворило насилие, — лишь новая политическая форма. То, что большевики навязали российскому народу, — это не новое общество, а новое государство, российское государство. И действительно, в данном случае мы видим, что правительство, некоторое меньшинство утверждается и может утверждаться с помощью силы и насилия. В этом отношении насилие как нормальный метод побеждало везде, победило и у большевиков, и мы не считаем, что его применение было совершенно пагубным.

Но большевистское насилие, будучи неизбежным противовесом прежнему насилию царей, сотворило добро только в той мере, в какой оно разрушило прежнее зло. Само по себе оно было новым злом. Ведь, удалив из социального здания всякого рода гниль, оно также уничтожило целые стены и под их обломками раздавило множество важных идей. Оно убивало также и людей.

Напрасно станем мы искать, что позитивного создало большевистское насилие вне политики. Наоборот, можно с уверенностью сказать, что именно оно привело Советы к разрухе. Даже если допустить, что насилие против контрреволюционеров было правомерным, преступление большевиков состояло в его использовании против всей нации. Возьмем насилие, благодаря которому, как утверждалось, удалось заставить повиноваться трудящихся города и деревни, физического и умственного труда. Оно породило результат, противоположный тому, на который надеялись. Вместо того чтобы поставить на ноги экономику, новое общество, оно лишь помешало их организации. Во-первых, из-за духа сектантства большевики преследовали, убивали, ссылали и ссылают до сих пор всех социалистов, которых рассматривали как умеренных по сравнению с собой. Таким образом они лишили себя естественных союзников. Для социальной революции ее сторонники никогда не бывают лишними. Во-вторых, дисциплина, которую большевики навязали пролетариям и крестьянам, была поистине дурацкой. Нежелание трудиться и участвовать в обмене, постоянный обман — вот что они породили. По приказу хорошо не работают, разве что перед лицом вражеской угрозы, да и то едва ли. «Хороший труд дружит только с миром», — гласит старинная поговорка; добавим, со свободой, так как рабство и крепостничество никогда не отличаются высокой производительностью. Строжайший приказ и насильственные меры для его исполнения вызывают раздражение, страх, побуждают к использованию хитрости слабых, стремящихся уклониться от труда, или же толкают к пассивному сопротивлению и лени тех, кто знает, что с ними не смогут слишком сурово обращаться, и кто надеется утомить хозяев, даже если последние тысячу раз правы. Насилие большевиков вызвало общее уменьшение численности нации, ее производительных сил и творческого потенциала.

В противовес этому «новая экономическая политика» коммунистов привела их, как мы видели, к известному успеху. Медленно, после террора российские революционеры дают народу возможность шаг за шагом разрабатывать свои нравы и законы. Они переходят к «новому этапу»; признают они это или нет, они находятся на третьей фазе Революции, когда насилие используется уже только для защиты данного строя и когда этому строю дают возможность создаваться. Нам хорошо известно, что в тот самый момент, когда пишутся эти строки, внутренняя политика в Москве еще колеблется между различными тенденциями и группировками.

Но, возможно, коммунисты дойдут еще и до четвертой фазы (пожелаем и помолимся, чтобы так оно и произошло), фазы, когда они будут уже применять насилие не для самого насилия, а для того, чтобы законы свято соблюдались. В ноябре 1923 г. избираются первичные Советы с целью скорого созыва общероссийского съезда и образования нового двойного Исполнительного Комитета: Всероссийских Советов и Федерации Советских республик. Кажется, «Коммунистическая партия» позволила «беспартийным» быть представленными небольшим числом делегатов. Пойдет ли она и дальше этим путем? Постепенно она сможет дать народу возможность самому спокойно заниматься его делами через Советы или каким-нибудь иным избранным им путем. Ведь в этой смягченной политической атмосфере, на этой бесконечно менее насильственной и тиранической фазе «новой политики» произошло настоящее российское возрождение. Можно сказать, что Россия вновь начинает жить ровно в той мере, в какой вновь расцветают мир, порядок и взаимное доверие.

Эта противоположная тенденция влечет за собой мораль спокойствия и законности, и мы в данном случае можем сказать: «Насилие легитимно только через закон, через законный порядок, который оно устанавливает; само по себе оно не может быть порядком и тем более объектом веры и доверия». С одной стороны, в хорошей политике не должно существовать иного принуждения, кроме принуждения законов, а сила должна служить только применению правовых санкций; с другой стороны, новый социальный порядок может быть установлен только в ситуации порядка и в атмосфере энтузиазма. Создатели будущих обществ поэтому правильно сделают, если будут прибегать к насилию только в самых крайних случаях. Насилие — это враг труда, разрушитель надежды, веры в себя и в другого, т. е. того, что с необходимостью заставляет людей трудиться. Существует множество невидимых уз, которые связывают индивидов в общество, которые формируют договоры, доверительные отношения, кредиты, res et rationes contractae[1169]. Это тот чернозем, в котором может зарождаться и расти искреннее стремление угождать другим, тем, кому верят.

Вся российская жизнь последних шести лет доказывает; террор не может связывать людей между собой, воодушевлять их; он заставляет людей прятаться, замыкаться в себе, убегать и избегать друг друга, терять рассудок и не работать: Metus ас terror sunt infirma vincula caritatis — «Боязнь и устрашение — плохие скрепы для любви» — такова формула Тацита[1170], которую следует повторить в связи с опытом первого социалистического правительства в истории. Они в крайнем случае могут поддерживать существование государств и тираний, но они не могут создать у людей ни милосердия, ни любви, ни, если угодно, самопожертвования. Не существовало, однако, такого общества, которому бы в большей мере необходимо было внушать эти позитивные чувства, чем то, которое претендует быть обществом трудящихся, жертвующих собой друг ради друга.

Подобные общества никогда не будут построены на чисто материальной силе. Рискуя прослыть старомодными вещателями общеизвестных истин, мы считаем необходимым решительно вернуться к старым греческим и латинским понятиям caritas, которое мы так плохо переводим теперь словом «милосердие» (charité), φίλον и κοίνον[1171] и той необходимой «дружбы», той «общности» (communauté), которые составляют неуловимую и тонкую сущность гражданской общины.

2. Опасности, заключенные в политическом фетишизме, слабой действенности законов. Насилие само по себе не только было целиком разрушительным, но даже когда оно сопровождало закон, оба они часто оказывались несостоятельными; в самом деле, во многих случаях большевики использовали насилие на законном основании, для реализации законов, своих законов. Но несомненно, что даже закон, опирающийся на насилие, оказывается бессильным, когда он не поддерживается нравами или не сообразуется с достаточно прочными традиционными социальными практиками.

Таким образом, помимо насилия причиной поражения большевиков является их политический фетишизм. Их опыт убедительно доказывает справедливость этого второго политического урока. В действительности они создавали законы: «приказы», «указы»[1172], декреты, постановления народных комиссаров, ЦИК (Исполнительного комитета) или законы съездов Советов; независимо от того как публичное право в России именует закон, большевики, бесспорно, издали и даже кодифицировали социальные нормы, которые заслуживают имени закона. Хотя мы отметили их бессилие и непоследовательность в отношении законодательства, мы не стали отмечать это относительно законодательной власти, легальных органов национального суверенитета. В течение последних шести лет в России не было другого государства, кроме государства коммунистов; они выступали как постоянное правительство своей страны; можно даже сказать, что они слишком точно следовали тем старым византийским традициям, прямым наследником которых был российский самодержец и согласно которым закон есть лишь «дело Государя». Они опирались, по крайней мере три года из шести, на регулярную выборную власть, Всероссийский съезд Советов. Многие придерживаются иной точки зрения, но это чистое лицемерие. Полемистам из Европы и Америки, стран, где умеют устраивать плебисциты и где умеют фальсифицировать результаты выборов, не пристало утверждать, что все российские выборы — это фарс. Они являются более честными, чем, например, выборы в [...]. Всероссийский съезд Советов и Исполнительный Комитет Советов уже являются машинами для тирании и выражения классовых интересов не больше, чем были основанные на избирательном цензе конституционные парламенты до всеобщего избирательного права. Когда первичные выборы станут тайными и свободными; когда перестанут предоставлять преимущество в три четверти мандатов в Советах городов по сравнению с сельскими Советами; когда коммунисты, правительственные, городские, народные комиссары откажутся от практики, достойной испанских касиков и бритоголовых фашистов; когда свобода собраний и свобода печати будут восстановлены, тогда законодательные институты и власть Советов будут равноценными многим другим. Они уже равноценны институтам и власти большинства наций, не достигших уровня зрелости наших.

Но весьма примечательно, что даже эти легитимно существующие законы оказались относительно неспособными создать коммунистическое общество. Прежде всего, те, которым заставили подчиниться, почти целиком были законами запретительными, а не теми, которые относятся к управлению и регулированию повседневной жизни и производства. В большинстве случаев действия, противоречащие закону, на самом деле сдерживались главным образом страхом перед насильственными мерами и суровыми санкциями; в остальных случаях закон нетрудно было соблюдать, потому что он предписывал не то, что делать, а то, чего не делать. Внешне позитивные законы в действительности могут быть отрицающими; таковы, например, законы об обобществлении. Их в России соблюдали, потому что они состояли скорее в разрушении определенных форм собственности, торговли и договорных отношений, чем в создании новых, и потому, что сторонники этих легальных форм были побеждены в войне классов. Всегда легче не делать, чем делать что-нибудь. Эти люди идут по пути наименьшего сопротивления. Например, декреты Советов, применяющие великий принцип: «Кто не работает, тот не ест», в действительности весьма просты: они состоят лишь в том, чтобы давать наименьшие или ничтожные продовольственные пайки бывшим буржуа; законы такого рода могут внедряться и без великого морального принципа, но при этом они являются чисто негативными.

Напротив, там, где закон должен был заставить совершать некие действия, особенно в административной, управленческой областях, он оказался бессильным. Рабочие комитеты, национальные тресты, советская администрация на всех уровнях и, в частности, на уровне городов; потребительские коммуны; Экономический Комитет Народных Комиссаров[1173] — все эти различные экономические учреждения Советов не смогли справиться со своими функциями. Трудовые талоны, потребительские талоны, бумажные рубли, последовательно запускавшиеся в обращение, все эти средства последовательно обесценивались, пока наконец «червонец»[1174], обеспеченная золотом валюта, энергично защищенная Советами, не избежала в конце концов этого доведения до абсурда. Пустыми оказались обещания в области образования, искусства, здравоохранения, производства продовольствия, машин и технического оснащения. Невозможно перечислить все, что должны были сделать, задумывали, думали, что делают, или верили, что сделали, Советы или коммунисты, что они время от времени пытались сделать и что они не завершили. Число их разнообразных и неудачных попыток приводит в ужас.

Допустим, что во всем этом безграничном бессилии есть что-то специфически российское, поскольку наши друзья не обладают достаточным организаторским и исполнительским талантом. Но следует констатировать, что, хотя большинство поставленных целей в целом и в отдельности достойны всяческого уважения и отчасти, по крайней мере на наш взгляд, вполне достижимы, законы, посредством которых народные комиссары стремились их достичь, оказались неприменимыми или непримененными. Эти законы натолкнулись на неспособность одних и на нежелание других. Что может быть лучше рабочего контроля? Но нужно еще, чтобы коллектив рабочих умел осуществлять его. Что может быть проще и рациональнее, чем коммуны потребителей, нечто вроде принудительного потребительского кооператива? Но ею еще нужно управлять, ее нужно снабжать; необходимы также подходящий персонал и надежные клиенты, которые, обязавшись в ней участвовать, вероятно, не будут запасаться в ней всем. Есть ли что-нибудь более демократическое и справедливое, чем целостное образование, даваемое каждому ребенку сообразно его достоинствам? Но где были преподаватели, школьные учителя и соответствующие учреждения и каковы были программы? И даже кто были эти дети? Их набирали главным образом в городах и в среде лжепролетариата — коммунистической партии; в конечном счете не было сделано почти ничего.

Коммунисты, будучи наивными социологами, думали, что приказ свыше, Закон, могут творить, как Слово Божье, из ничего, ex nihilo. Одержимые революционными мечтаниями, они задумали переделать человеческое общество, копируя Учредительное собрание и Конвент во Франции. Они серьезно ошиблись. Французские революционеры почти не выходили за пределы возможного и были готовы к выполнению своей задачи: Потье воспитал их в правовом отношении; Кондорсе приобщил их к педагогике; Карно, Монж[1175] направляли их в области промышленности, искусств и ремесел. Они строили общество не на пустом месте и не из чего попало; у них были для этого материальный капитал и моральная сила; у них был весь необходимый состав руководителей, и они опирались на воодушевление народа, патриотичного, обладающего здравым смыслом, уже достаточно богатого, просвещенного и приобщенного к культуре.

У коммунистов не было ни требуемых капиталов, ни нравственности, ни умений. Вот почему, несмотря на их насилие, твердость, энергию и удаль, несмотря на их политическую власть, они потерпели поражение.

Необходимо вновь и вновь повторять, что закон не творит, он санкционирует. Декрет может предписывать какие-то правила действия, но он не может ни создать его, ни даже беспрепятственно создать для него мотивы. Государство и закон более принуждают и ограничивают, чем вызывают стремление к чему-либо. Иногда закон может выражать, санкционировать и заставлять уважать, он может возвышать социальную практику. Создает он ее крайне редко, в чистой политике, чтобы определить чье-либо верховенство... И, кроме того, существуют исключения. В действительности большинство норм публичного или административного права состоит в защите или, самое большее, в указании агента исполнения либо правила выполнения какого-то дела; они не состоят в четких распоряжениях относительно необходимости какого-то действия. Последнее относится к компетенции индивидов; даже будучи министрами, комиссарами, чиновниками или солдатами, они являются лишь служителями общества или хранителями закона. Действие, экономическое, нравственное или другое, само по себе не предписывается и не осуждается; оно совершается, и именно из практики проистекает правило. Вот почему бесплодными были прекраснейшие законы, которые не развились сами собой из деятельности. Вот почему закон является действующим только тогда, когда за ним есть мораль, которую он санкционирует, и определенный тип мышления, которую он выражает; когда активно живущее общество выражает в ритме своей жизни надежды, ожидания, энергию, нравственную мудрость, практические и технические умения, которыми оно владеет.

«Трудовые талоны» невозможно навязать обществу, верящему только в золото; то или иное искусство не имеет никакой ценности для грустных, необразованных или изолированных друг от друга людей, живущих в отдаленных деревнях, и мы приводим здесь лишь отдельные примеры провалов коммунистического режима. Законы можно реформировать только вместе с нравами, и даже нравы можно реформировать только в той мере, в какой технические и эстетические навыки, склонность к труду и тем более потребности изменились сами по себе. Возможно, даже действовать через закон и отталкиваясь от закона и морали — значит действовать менее быстро и менее надежно, чем предоставить действовать времени и самим вещам. Большая часть законов должна, следовательно, отставать от нравов. Когда некоторые из законов опережают их, они могут лишь создать среду, в которой новые поколения, порывая со старыми практиками, разработают новые формы деятельности. В этом случае закон действует лишь в долгосрочной перспективе; он должен оставлять длительное время для деятельности, чтобы породить какие-то результаты. Итак, не будем больше верить во всемогущество государства и законов; вера в законодательное чудо должна быть изгнана из политики наших современных обществ. Это искусство еще не знает тех чудесных целительных средств и поразительных хирургических операций, которые наши врачи уже осуществляют на своих пациентах.

Необходимо, следовательно, прекратить повторять, что «взятие политической власти» есть панацея от всех зол. Под «взятием власти» Прудон и сам Маркс до 1846 г. понимали просто всеобщее избирательное право и народное законодательство. Позднее марксисты признали, что всеобщее избирательное право есть лишь инструмент, лучший инструмент. Но уже на протяжении 60 лет социал-демократии живут иллюзией, что трудящиеся классы, вооруженные этим правом и наконец убежденные, завоюют власть и с этой прекрасной вершины будут диктовать законы Социальной Республики трудящихся. Большевики, будучи марксистами-романтиками, лишь разделили с социалистами это заблуждение; они оказались рабами старой теории; они уверовали в то, что политическая власть, закон, декрет, при условии, что они будут их издавать, смогут выковать новое общество. Это глубокое заблуждение! Политическая власть является и будет необходимой трудящимся, основная часть которых хочет организовать нацию; но этой власти недостаточно; нужно, чтобы сами трудящиеся были готовы и чтобы они по крайней мере имели представление о своих инструментах; особенно важно, чтобы их ментальность была адекватной. Ведь вот, пожалуйста..., даже столь сильное государство, как большевистское, не смогло заставить столь слабое нравственно и умственно общество, как Россия, подчиниться его законам.

Необходимо, чтобы философ, моралист и политик вместе с социологом тщательно изучили этот факт сам по себе. Закон Советов был силен в своей собственно законодательной, административной, политической области; он был способен создать государство и даже определить некоторые права; он смог к тому же отменить право наследования и провозгласить, что оно может иметь место только при арендном владении землей. Но Закон Советов оказался бессилен: отменить золотые деньги или установить взамен другие; организовать коллективное производство там, где смогли создать лишь индивидуальное; заменить принудительные организации институтами, основанными на свободной ассоциации, такими как кооперативы; ликвидировать рынок. Либо этому противодействовали слишком сильно укоренившиеся привычки, либо здесь проявилось отсутствие материально-технических возможностей. Бесполезно давать деревне мотор, если не дать ей одновременно бензин и механика. Остается отметить в связи с этим, что из всех областей социальной жизни область экономики и техники легче, полнее и яростнее всего избегает влияния политики и даже морали. Речь не идет о том, что экономика, смешиваемая часто с техникой, имеет доминирующее значение; мы уже указали на это заблуждение. Но это разные области, независимые от тех, к которым принадлежит закон. Он может санкционировать в этих сферах только реальные состояния, регулировать в них определенные права; он ни к чему не может принуждать: ни деньги, ни кредиты, ни накопления не могут быть навязаны; не может также навязываться коллективная ассоциация трудовых усилий; барщина — это противоположность труду, на который идут радостно или даже по экономическим соображениям. В экономике, так же как и в технике, закон может лишь разрушать на какое-то, пусть даже не очень длительное, время; изобрести что-либо он не может. Он может запретить пользоваться какой-то валютой, но не может обеспечить другую; он может отменить использование какого-нибудь инструмента, но он не может ни изготовить его заранее, ни часто даже доставить его. Вот почему закон не должен предшествовать ни нравам, ни тем более экономике и технике, он должен следовать за ними.

III. Выводы, касающиеся политического метода

Изучающий политику должен, следовательно, испытывать некоторый скептицизм по отношению к этому искусству, если он попытается построить его теорию. Еще больше, чем в медицине, он стеснен очень узкими границами. В тысячах случаев государственный деятель бывает бессилен, потому что невежествен; порой, даже когда он ясно осознает причины или когда его оценки верны, он знает и чувствует свое бессилие. Во всяком случае необходимо, чтобы политический деятель и теоретик, даже рискуя быть непопулярными, почаще смиренно объявляли о своей слабости, о физической, интеллектуальной или нравственной немощи. Нет ничего более бесчестного, чем реклама политических партий, которые все объявляют себя способными дать нациям счастье. Ничто, например, не могло, мы видим это теперь, слишком поздно, предотвратить разорение России. Вина большевиков, ликвидаторов этого краха, состояла в том, что они уверовали, сказали и заставили верить, что в этой безграничной нищете и через гражданскую войну они создадут богатство, тогда как богатство может родиться только из многих лет труда и мира...

Еще об одном уроке. Немногие теории оказались более поколебленными ужасными событиями последнего десятилетия, чем теория «исторического материализма». Дело в том, что ей был изначально присущ один изъян, который она, впрочем, разделяет с некоторыми другими политическими учениями. Нужно всегда опасаться всякой софистики, состоящей в придании первостепенного значения тому или иному ряду социальных явлений. Ни политические, ни моральные, ни экономические явления не занимают господствующего положения ни в каком обществе, тем более это относится к применяемым к ним знаниям и умениям. Все это в сущности представляет собой лишь понятия и категории нашей еще инфантильной социальной науки, и различия между ними относятся к области пустых словопрений. Деньги, явление экономическое, чеканятся нацией, категорией политической, и мы испытываем к ним доверие, они внушают веру, и их предоставляют в кредит, представляющий собой явление одновременно экономическое и моральное или даже скорее относящееся к сфере сознания, привычки, традиции. Каждое общество с его моралью, техникой, экономикой и т. п. есть единое целое. Политика, Мораль и Экономика суть просто элементы социального искусства, искусства жить вместе.

Стоит это понять, и сразу окажутся бессмысленными все эти идейные противоречия и споры о словах. Социальная практика — вот единственный предмет совместной деятельности моралиста, экономиста, законодателя. Точнее, нет смысла говорить о трех разных видах специалистов в этом искусстве. Тот, кто хочет преуспеть в нем, не должен ни давать законам опережать нравы, ни критиковать от имени универсальной морали или чистого практического разума технические, экономические и умственные привычки народа. Последние можно исправить, только заменив их другими привычками, внушенными другими идеями и чувствами и, главное, другими действиями, успех которых позволяет формировать их. Искусство искусств: «τεχυή, τεχυής ϋπερφερούσαή» говорил Софокл о тирании. Политика в самом высоком смысле слова должна, следовательно, не только оставаться очень скромной, но и никогда не отделяться от своих сестер, Морали и Экономики, с которыми она в сущности тождественна.

Старая мечта Сократа о гражданине, мудром, экономном, добродетельном блюстителе закона, а главное, осмотрительном и справедливом, таким образом, по-прежнему дает нам образец человека действия. Следуя этому образцу, ответственный политический деятель будет гораздо ближе к практической истине, чем если он будет поддаваться тем вспышкам цинизма и материализма, тем проявлениям лжи, насилия, которым часто аплодируют легкомысленные толпы, реакционные или революционные в зависимости от времени и места. В настоящий момент в России, Италии, Испании, может быть, завтра в Германии государственные перевороты, акты политического насилия и самоуправства покажутся успешными, но это лишь дрожь, конвульсии, лихорадка и симптомы серьезных болезней социального организма. У этих несчастных народов нет будущего; оно принадлежит нациям, в которых просвещенные граждане смогут с пользой избрать способных, честных и сильных представителей и тем не менее непрерывно их контролировать. Ведь никто лучше народа, если он разумен, не знает его интересов и его мыслей.

Все эти политические нравоучения социолога, возможно, покажутся слишком конкретными или слишком неопределенными; одни покажутся слишком точно говорящими о том, что возможно и невозможно сделать в наших современных нациях; о других покажется, что они чересчур абстрактно и прекраснодушно проповедуют кротость, миролюбие, предусмотрительность социалистам и различным партиям Прогресса.

Не стоит, однако, заблуждаться. Эти конкретные соображения вполне уместны; есть по крайней мере одна вещь, для которой российский коммунистический эксперимент может оказаться полезным: научить нации, которые захотят реформироваться, каким образом они должны это делать и каким образом они не должны это делать. Им необходимо будет сохранить рынок и деньги; им необходимо будет развить все возможные коллективные институты; им необходимо будет не создавать несовместимости между свободными ассоциациями и коллективизмом, так же как и между правом объединений, включая право большинства, и индивидуализмом. Эта «социологическая оценка» имеет, таким образом, двойственное значение, которое мы стремились ей придать: научное, так как это описание наших современных обществ, и в связи с одним из них мы видим здесь существенные элементы, без которых ни одно общество теперь не может обойтись; практическое, так как мы очищаем здесь социалистические учения от некоторых афористических категорических сентенций, от некоторых утопических взглядов и иллюзий относительно всемогущества партий и классов.

Вместе с тем наши призывы к осторожности отнюдь не предназначены для того, чтобы обосновать необходимость ослабить или затормозить практическую деятельность. Нужно, чтобы была сила, поставленная на службу закона; возможно, нужно будет, наверняка нужно будет ее использовать, так как гражданские законы, как и религиозные, не заставляют признавать себя всеми в равной мере. Социальные демократии, то есть те, которые именем своего права и своих интересов захотят контролировать свою экономику, не будут стадами баранов с пастырями, умеющими стричь шерсть и выбирать тех баранов, которые будут съедены. К тому же их деятельность, хотя и будет свободной от насилия, не будет обязательно вялой и замедленной. Но не будем увлекаться пророчествами. Осторожность часто диктует необходимость двигаться быстро, перепрыгивать препятствия, ломать препятствия в надлежащее время, и она же может столь же часто советовать выждать, подождать, чтобы формы социальной жизни, которые должен санкционировать закон, созрели. Всем этим мы хотим сказать, что, если необходимая политическая власть не самодостаточна, насилие само по себе должно быть лишь «последним аргументом» законов.

IV. Выводы, касающиеся политической логики

Но нам могут сказать, что эти выводы, относящиеся к социальной политике и другим областям, не те, что мы ждали от социолога. Они не решат вопроса, который задают все: «Большевистский эксперимент доказал или опроверг социализм?» Нам могут сказать: «Вот важное учение, социализм, коммунизм, если угодно, подвергнутое испытанию фактами; вы говорите нам, как оно должно быть очищено, но вы не говорите, истинно оно или ложно. Вы его считаете, как коммунисты, победившим или, как либеральные и реакционные теоретики, побежденным?»

Отвечаем, хотя наш ответ может показаться наивным, бесполезным или слишком оторванным от борьбы партий: «События в России не подтверждают и не опровергают социализм».

Предположим, что коммунистам удалось бы навязать Социальную Республику их мечты (чего они не сделали); что бы это доказывало? Что в одной нации, едва пробудившейся для общественной жизни и индустриального развития, можно установить социалистический строй или, точнее, против капиталистического строя можно принять такие меры предосторожности, что последний станет невозможен. Или же этот успех доказал бы, что после национальной социальной революции (и некоторой дозы капитализма, идущего из-за границы и необходимого в процессе ожидания всемирной революции) сильное социалистическое правительство может уменьшить ее опасности до минимально возможной величины. Именно это в общем пытается теперь сделать нэп (новая экономическая политика). Или еще: констатируя, что мировая и гражданская войны, последовавшие затем блокада и установление коммунизма довели Россию в экономическом отношении до уровня, который можно назвать нулевым, если начертить кривую динамики национального богатства; затем, милостиво и без всяких оснований допуская, что эта Россия скоро возродится, заживет полнокровной жизнью и расцветет; воображая, кроме того, что это воскресение произойдет целиком под знаком коммунизма, мы могли бы сделать вывод, что там, где уничтожено все и все начато вновь с нулевого уровня (и это в стране, простирающейся на континенте, который природа одарила безграничными и разнообразными ресурсами и на котором проживает огромное, хотя и негустое для такой территории, население), в этих в целом чрезвычайных условиях молодое и сказочно богатое потенциально общество может позволить себе роскошь разрухи с последующем коммунистическим строем.

Успех социализма или, точнее, коммунизма в Москве ничего бы не доказывал в пользу нашего социализма. Старые индустриальные демократии с мощным капитализмом; с крупной буржуазией, управляющей общественным мнением и время от времени делающей необходимые уступки; с многочисленной мелкой буржуазией; с крестьянами, которые часто богаты и в значительной своей части являются собственниками; с вполне благопристойным рабочим классом, вдохновляемым идеалами вполне буржуазной благопристойности, — такие демократии не склонны ни к диктатуре, ни к коммунизму. Главное, они не склонны возвращаться к простой и элементарной жизни, что, несмотря на многообразную обманчивую видимость, сделала Русская революция, где одерживает верх крестьянин и где рушится гнилое и тонкое здание пышной аристократии слабого капитализма старого строя.

Наши крупные нации Европы и Америки уже не склонны к столь рискованным авантюрам, к разрушению гражданского сообщества для того, чтобы получить возможность построить его заново. Это возможно только в России. Ни одна из этих наций не встретила бы так отважно, безрассудно и мужественно, как это сделала Россия, ужасы блокады и голода, чтобы противостоять иностранной интервенции и шуанам. Они рассматривают социализм как хранителя национального богатства, как лучшего управляющего благами, которые необходимо сохранить, а не как архитектора страны Икарии.

И наоборот, относительная неудача коммунизма в России ничего не доказывает ни за, ни против социализма в наших западных обществах. Во-первых, если когда-нибудь социализм добавит свои суперструктуры к устройству наших обществ или изменит его самим своим присутствием, то это произойдет не посредством насилия, не в результате катастрофы, которые могут оказаться лишь случайностями. То, что он создаст, будет построено всем понятной, осознанной деятельностью граждан. Во-вторых, эти граждане будут принадлежать не только к классу промышленных рабочих, даже там, где он составляет большинство, хотя еще и отчасти несознательное; они будут принадлежать ко всем другим непаразитическим классам, которые окажут рабочим свою совместную помощь. Таким образом, то, что оказалось невозможным для российских несчастных мужиков и «товарищей», окажется, может быть, осуществимым для образованных и разумных членов наших самых скромных профсоюзов, кооперативов, муниципальных советов. Этот аргумент обычно используется нашими западными коммунистами, обещающими «массам», которые якобы за ними следуют, лучшую и более легкую революции, чем русская. Хотя он скрывает важный изъян и признает преждевременным российский эксперимент, он точен. Это верно: ничто в российском эксперименте не позволяет доказать, что завтра английская лейбористская партия, легальная политическая партия, родившаяся из массовой, организованной, образованной демократии, не сможет победоносно осуществить свою программу, может быть, хотя бы частично. Этот пример, когда он будет существовать, окажется, бесспорно, более заразительным и полезным, чем та авантюра, в которую российские коммунисты на какое-то время втянули всю нацию, которой они управляют.

Кроме того что наши нации отличаются от российской своим составом, этот состав ежедневно становится все более способным организовать социальную и индустриальную демократию в придачу к демократии политической. Они не только обладают несомненной юридической зрелостью, но и достигли уже совершенно иной стадии экономического и психического развития, и с этой стадии они смогут двинуться дальше для реализации вещей, невозможных для россиян. Возможно, они теперь находятся даже ближе к цели, чем русские, которые пошли как будто по короткому, прямому, прямолинейному и легкому пути Революции; но в действительности это путь опасный, головокружительный и, вероятно, ведущий в пропасть. Социализм, если мы его верно понимаем, должен состоять в организации рынка, кредита, обращения и впоследствии, не изначально, не сразу, производства. Доказательство этого положения дает сам российский опыт. Именно к этому теперь приходят коммунисты новой экономики с их «орг», организациями[1176] самого разного уровня, всякого рода национальными трестами, государственными и народными банками и т. д. Таким образом, мы скажем: «Такое общество, как Великобритания, где у государства и общественных корпораций имеется гигантская собственность; где муниципальный и административный социализм уже давно популярен; где движения фондов различных форм социального и частного страхования превосходят экономику всей республики Советов; где тресты организуются и организуют промышленность; где рабочий класс и общественность уже настолько готовы к индустриальной национализации шахт, что она была предложена в национальном арбитраже[1177], такая нация обладает совершенно иными возможностями в отношении социализма, чем бедная аграрная Россия». В Англии можно будет даже легко национализировать значительную часть земли, потому что речь пойдет чаще всего о том, чтобы отменить явно не очень прочное с моральной точки зрения владение знати, церкви и корпораций; здесь можно будет вполне реализовать преобладающее и совершенно законное право собственности короля. В такой стране можно будет легко национализировать шахты вместе с землей, с которой они связаны в праве; можно будет национализировать, сохранив их индустриальный характер, железные дороги, которые государство уже контролирует. Можно будет, вероятно, также с пользой сгруппировать и другие отрасли промышленности, организовать их в национальном масштабе, как это уже предлагают просвещенные промышленники и чиновники[1178], против безработицы, против кризисов и т. д. И тогда различие между этой организацией и социалистической станет совсем незаметным.

Позволим себе помечтать на мгновение. Если бы Германия [...], каких рубежей она бы уже достигла? Ее государственный социализм, ее муниципальные, провинциальные и общегосударственные предприятия, социальное страхование, капиталистические вертикальные и горизонтальные организации, «картели», «тресты» и «концерны», ее рабочие профсоюзы, кооперативы, еще держащиеся на плаву в невыразимом хаосе, все в ней имело тенденцию к организации.

Кто сможет сказать еще, какое влияние на общество окажут отмена или ограничение во времени и в степени родства права наследования? Кто сможет сказать, какие результаты не могли бы иметь эти и другие так называемые реформы, являющиеся в действительности собственно Революцией, то есть безжалостное перераспределение нечестно добытых прав?

Итак, Русскую Революцию не надо ни предлагать в качестве примера для подражания, ни выставлять в качестве пугала. Там все развертывается не в тех плоскостях, в каких находимся мы здесь, на Западе. Мало что из происходящих там событий опровергает или подтверждает какие бы то ни было учения, которые у нас объединяют различные интересы, разнообразные и изменчивые мнения граждан.

* * *

Завершится эта оценка большевизма одним предостережением социолога, обращенным к широкой публике. На этот раз речь идет о простом уроке логики и здравого смысла, который необходимо извлечь из изложенного.

Из всех рассуждений и доказательств политические в наибольшей степени наполнены идолами племени и площади[1179], пропитаны «этосом и патосом»[1180], предрассудками и страстями, которые все искажают. Кроме того, подобно речам адвокатов, они строятся вокруг какого-то «дела», а не на основе фактов или доводов. Поэтому дискуссии в области политики состоят в постоянном софистском смешении права и факта, как в судебном заседании.

Но среди рассуждений, постоянно используемых как в Советах, так и в различных парламентах и конгрессах, есть одно, которое должно быть упразднено прежде всего: это рассуждение по аналогии, исторической или политической. Рассуждают обычно от одного прецедента к другому. Врач поступает так же и поэтому часто совершает ошибки, но у него нет другого способа расчета, пока он ждет, когда биология и патология в конце концов его просветят. Но в политике такая ошибка почти не имеет оправданий. Здесь не позволено рассуждать только по принципу de homine ad hominem. A вопрос, подобный тому, который перед нами часто ставят, предполагает, что можно переносить выводы об одном коллективном индивиде на другого, например от России на Францию, и наоборот. Существует смутное представление о том, что общества — это не особые индивиды, и что можно на основании некоего прецедента предписывать общезначимые рецепты, которые могут служить членам другого общества. Думая так, мы глубоко заблуждаемся. Общества — это индивиды, часто весьма деятельные и устойчивые. Так, те общества, которые составляли евреи, собравшиеся вокруг Храма, или же несчастные полинезийские туземцы на островах Чатем предпочли погибнуть, чем отказаться от своих табу. Мало коллективных образований, мало цивилизаций более странным образом индивидуализированы, более отличны по характеру от других народов, чем огромная однородная масса великороссов, весьма древняя и по-прежнему очень молодая. Понятия возможного и невозможного различны для них и для нас. Только тогда, когда имеется известное единообразие в уровне материального прогресса, известное психическое и умственное единство и, главное, определенное возрастное равенство некоторых наций, можно пытаться переносить в них, как это сделали римляне и Наполеон, институты одной страны в другую. Будем же остерегаться таких ошибочных исторических и политических рассуждений. Весьма распространенный вид учености, свойственный журналистам, далек от достоверности и вводит в заблуждение; ученость дипломатов, политиков и юристов не менее опасна: она пропитана историей и напичкана слишком большим количеством прецедентов.

Необходимо, однако, привыкнуть больше не рассуждать, погружаясь в прошлое и находясь где-то около настоящего; нужно стремиться рассуждать по каждому вопросу так, как если бы он существовал сам по себе и в единственном роде и пытаться прямо и через ощущение социального начала находить его практическое решение.

Ходячие политические рассуждения ошибочны еще в одном отношении. Чаще всего они продолжают опираться на чрезмерный рационализм последних веков, который в данной области не был скорректирован хорошим экспериментальным методом. Схоластика, еще и теперь находящая прибежище на факультетах права и в аргументации политических партий, в социальной и политической областях, стремится все объяснить с помощью дедукции. Общества для нее являются лишь идеальными вещами, идеями индивидов; сами по себе эти общества базируются на Идеях и Принципах. Эти принципы известны, их метафизически переводят словами, оканчивающимися на «изм»: капитализм, социализм, индивидуализм, эгалитаризм, национализм и др.; их можно изготовить сколько угодно. У общества не остается другого занятия, кроме применения этих принципов, а их законы не должны иметь иного основания, кроме реализации этих идей и систем. Еще более восхитительным образом они могут менять эти принципы. Так учат в университетах, говорят и дискутируют в парламентах, научных журналах и многолюдных собраниях. Софисты из самых разных партий наслаждаются вволю тем, что противопоставляют один принцип другому, одни «измы» другим «измам», а подлинные интересы оказываются этим скрытыми. Немного ошибок были более пагубными, чем эта, и если этот скромный труд сможет еще раз предостеречь против подобных форм аргументации, то наша цель будет достигнута. Не существует никаких исключительно капиталистических обществ, и, безусловно, не будет никаких обществ чисто социалистических. Не существовало обществ, которые были бы только феодальными, только монархическими или только республиканскими. Реально существуют лишь такие общества, которые обладают определенным режимом или, точнее (что еще сложнее), системами режима, обладающими более или менее ярко выраженными характеристиками, режимами или системами режимов экономики и политической организации; они обладают определенными нравами и ментальностями, которые можно более или менее произвольно определить через преобладание той или иной из этих систем или того или иного из этих институтов. Вот и все. Точно так же, например, можно определить характер какого-нибудь человека, сказав, что он раздражителен; но это не значит, что его сердце не функционирует так же, как сердца других людей. Можно даже сказать, что общество, существо с тысячами параметров, среда существования живых и мыслящих сфер, испытывает воздействие всякого рода противоречивых и разнонаправленных течений: одни продолжают двигаться из глубин прошлого, даже доисторического; другие связаны с событиями, которые медленно формируются теперь, даже без ведома тех, кто завтра будет их активной силой или пассивным объектом, извлекут из них пользу для себя или станут их жертвами. В обществах ничего не происходит так, как в изысканных силлогизмах юристов или в софизмах, звучащих на площадях.

Пора с этим покончить: эти дискуссии о терминах на «изм» — лишь игра слов или партийные игры. Когда-то шли бои между империями и церквями из-за прибавления que к filio[1181]. Борьба между догмами была лишь видимостью, случайным и преходящим элементом; сущностью, фактом, истинной целью была битва как таковая. Теперь вокруг социальных догматов происходят волнения в находящихся в упадке режимах, паразитических классах (благодаря праву наследования и денежным интересам), косных массах, с одной стороны, и, с другой стороны, среди несчастных пролетариев или тех, кто, уже будучи лучше обеспечен, хочет добиться еще лучшего, среди демократических и независимых народов или тех, которые еще находятся в зависимом состоянии и под властью тирании. Прогресс состоит уже в том, что теперь общественная проблема обсуждается сама по себе, как таковая, и к ней уже не примешивают больше ни метафизику, ни религию, как это делалось еще совсем недавно. Но этого прогресса недостаточно; он необходим еще и в другом. Политика станет рациональным искусством лишь тогда, когда она откажется от этой метафизики, когда она в должной мере откажется от этих слов на «изм» (капитализм, либерализм и другие подобные им) и от всех этих субстанциалистских умствований. Тогда она, в свою очередь, окажется вне всякой системы. Тогда она, безусловно, постоянно сможет или будет пытаться применять к каждой проблеме, как это делает инженер (слово «инженер» происходит от слова «изобретательный», «искусный»), решение, которое подсказывает точное осознание фактов и восприятие, если не достоверное знание, действующих в них законов.

Впрочем, эта детская и опасная догматика исчезнет, может быть, раньше, чем мы думаем. Почти все современные политические школы много хвастают своим реализмом. Реализм российской новой экономики недалек от того «социализма без доктрин», который, возможно, является наилучшим.

Во всяком случае, необходимо, чтобы философ, социолог, моралист предоставили другим отвечать за те режущие и резкие формулы и плохо сконструированные понятия, которые целиком начинены страстями и так часто толкают общества на авантюры. Их роль состоит в том, чтобы научить других людей мыслить непритязательно и практически, без претензий на систему, без предрассудков, без предвзятых чувств. Нужно, чтобы мыслители научили народы использовать свой простой здравый смысл, который в данном случае в политике есть также ощущение социального или, иначе говоря, справедливого.

Могут сказать, что этот вывод слишком непритязателен, носит слишком логический и наставительный характер. В слове «справедливость» политики подозревают идеологию. Но это они любят использовать высокие слова; это они складывают в системы поспешные обобщения. Они плохие идеологи. Пусть же они научатся «хорошо мыслить». Пример России их пугает. Будем надеяться, что он поможет им сделать усилие в направлении логичного мышления и разумной социальной практики.

КОММЕНТАРИИ