Общественное мнение и толпа — страница 28 из 32

Contagion du meurtre явления этого рода, сообщил мне о небольшом наблюдении, сделанном им во время этих исследований, – оно подкрепляет предыдущее соображение. «В анатомических театрах, – пишет он, – работают много, но работа эта имеет такой характер, что она не мешает болтать и петь. Однажды я и товарищи были поражены психологическим явлением, которое мы окрестили термином reflexe musical. Оно заключалось в следующем. Если в момент возможно более полного молчания кто-нибудь из нас пропоет несколько тактов какой-нибудь известной арии и затем сразу остановится, почти немедленно вслед за этим в другом конце залы кто-нибудь из студентов станет, работая, продолжать начатую арию. Мы часто повторяли этот опыт, и всегда с успехом. Не раз мы спрашивали того или другого товарища, продолжавшего арию, и из их ответов узнавали, что они, продолжая начатую арию, не замечали, что следуют известному толчку. Разве это, часто бессознательное, внушение не проливает некоторого света на идеи, которые неизвестно почему и каким путем появляются в толпе, которые, явившись неизвестно откуда, распространяются с головокружительной быстротой?»[63]

Но вернемся назад. Театральная публика представляет аналогичные случаи. Если она капризнее всякой другой публики, то она и в наибольшей степени обладает стадным чувством; столь же трудно предусмотреть ее капризы, как и переделать ее привычки. Прежде всего, ее способы выражать свое одобрение и порицание всегда одинаковы в одной и той же стране; у нас, во Франции, это аплодисменты и свистки. Затем, ей необходимо всегда показывать на сцене то, что она привыкла видеть, как бы искусственно это ни было; с другой стороны, опасно показывать то, чего она не привыкла видеть. Кроме того, следует заметить, что театральная публика – сидячая толпа, т. е. полутолпа. Настоящая толпа, т. е. такая, в которой электрический ток вследствие соприкосновения достигает высшей степени быстроты и энергии, состоит из людей стоящих и, прибавим, находящихся в движении. Но это различие не всегда существовало. Еще в 1780 г. – свидетельство об этом есть в статье, помещенной в Mercure de France от 10 июня 1780 г., – партер стоял в главных театрах, и едва только начинали говорить о том, чтобы публика партера садилась. Можно подумать, что, садясь, партер стал умнее; то же случилось с политической и судебной аудиторией у народов, которые начали с парламентов на площадях, составленных из воинов или старцев, стоящих под оружием, а кончили собратьями, заключенными в дворцах и сидящими в курульных креслах и на стульях. Также вероятно, что эта перемена положения дала каждому слушателю большую силу, чтобы противиться влиянию соседей, и несколько больше индивидуальной свободы. Садиться – значит начать изолироваться. Партер стал в меньшей степени мизонеистом с тех пор, как он уселся; только с этого момента французская сцена начинает эмансипироваться. Впрочем, среди сидящих зрителей также существуют самые действительные проводники взаимного внушения, особенно зрение. Если бы зрители не видели друг друга, если б они присутствовали на представлении так, как арестанты одиночных камер присутствуют на богослужении, т. е. в небольших решетчатых клетках, откуда невозможно видеть друг друга, тогда, несомненно, каждый из них, подвергаясь действию пьесы и актеров, свободному от всякой примеси влияния публики, отдавался бы гораздо полнее свободной склонности собственного вкуса, и в этих странных залах проявлялось бы гораздо меньшее единодушие и в аплодисментах, и в свистках. В театре, на банкете, в любой народной манифестации редко случается, чтобы кто-нибудь, даже не одобряя in petto аплодисментов, тостов, виватов, решился не аплодировать, не поднять своего бокала, хранить упрямое молчание среди восторженных криков. В Лурде, в толпе верующих, идущей в виде процессии и молящейся, есть скептики, которые, вспомнив завтра виденное сегодня, – эти сложенные крестом руки, эти крики веры, которые издает один голос и мгновенно подхватывают уста всех, это целование земли и эти падения на землю всей массы по приказанию монаха, – рассмеются над всем этим. Но сегодня они не смеются, не протестуют; они сами целуют землю или делают вид, что целуют, и если не складывают руки крестом, то делают жест для этой цели… Есть ли это страх? Нет. Этим благочестивым толпам чужда ярость. Но неверующие не хотят их шокировать. И что же представляет собою эта боязнь скандала? Она показывает, что в глубине самый неверующий, самый независимый из людей приписывает чрезвычайно важное значение коллективному неодобрению публики, состоящей из индивидуумов, суждение которых, каждого в отдельности, не играет в его глазах никакой роли. Впрочем, этого недостаточно для того, чтобы объяснить обычное замечательное угождение неверующего восторженной толпе, в которую он замешался. По-моему, следует признать, что в момент, когда трепет мистического восторга пробегает по толпе, неверующий воспринимает частицу его, и сердце его проникается мимолетной верой. Признав и доказав этот факт по отношению к религиозной толпе, мы должны воспользоваться им также для объяснения того, что происходит в толпе преступной, где часто поток мимолетной свирепости проникает и искажает нормальное сердце.

Восхваление гражданского мужества в противовес военному, которое слывет менее редкостным, представляется чем-то банальным и преувеличенным. Но доля истины, заключающаяся в этой банальной идее, объясняется вышеприведенным соображением. В самом деле, гражданское мужество заключается в том, чтобы вступить в борьбу с народным увлечением, противостать потоку, выступить перед собранием, в совете с особым, изолированным мнением, противоположным мнению большинства; военное же мужество состоит главным образом в том, чтобы отличиться в сражении, подвергаясь в более сильной степени импульсу окружающих, идя больше других в том же направлении, в котором они дали толчок. Когда же, в виде исключения, военное мужество требует противодействия увлечению, когда дело заключается в том, что полковник должен бороться с паникой, охватившей солдат, или, наоборот, сдерживать необдуманный порыв, тогда мужество появляется реже и представляется, надо признаться, более удивительным, чем оппозиционная речь в палате депутатов.

Вообще, по своим обычным капризам, по своей необузданной восприимчивости, по своему легковерию, нервозности, по своим резким переходам от ярости к мягкости, от отчаяния к взрывам веселости, толпа походит на женщину даже тогда, когда она состоит, как это почти всегда бывает, из мужских элементов. К счастью для женщин, их образ жизни, заставлявший их запираться в домах, осуждает их на сравнительное уединение. Во всех странах, во все времена собрания мужчин бывают более частыми, обычными и многолюдными, чем собрания женщин. От этого, быть может, зависит отчасти большая разница, разделяющая оба пола в смысле преступности в пользу более слабого пола. Меньшая преступность деревень по сравнению с городами – явление, которое можно объяснить той же причиной. Селянин живет в состоянии постоянного разъединения с своими соседями. Если женщинам приходится вести жизнь, при которой они ежедневно собираются вместе – я не говорю о корпоративной жизни в форме монастырской или другой, – их испорченность достигает одного уровня с испорченностью мужчин или даже опережает ее. Равным образом, когда крестьянин в годы сильного удешевления жизни усердно посещает трактиры, как рабочий – кафе, он становится более безнравственным и более опасным, чем рабочий. Карл Маркс в своем Капитале (гл. XXV) рисует яркую картину рабочих-земледельцев, которые, будучи набраны «странствующим, кутящим пьяницей-хозяином, предприимчивым и изворотливым», гуляют по различным графствам Англии. «Вред этой системы, – говорит он, – заключается в чрезмерности труда, налагаемого на детей и молодых людей… и в деморализации этих странствующих трупп. Уплата производится в трактире среди обильных возлияний. Шатаясь, поддерживаемый справа и слева крепкими руками какой-нибудь здоровенной девки, достойный хозяин идет во главе колонны, а позади молодая труппа играет и поет игривые и непристойные песни. Встречающиеся деревни, рассадники и притоны этих шаек, обращаются в Содом и Гоморру».

V

До сих пор мы занимались больше толпами; остановимся теперь дольше на корпорациях. Но сперва выясним отношение, которое первые имеют с этими последними, и ту причину, по которой мы соединили их в один и тот же этюд. Эта причина весьма проста: с одной стороны, толпа стремится снова возродиться при первом же случае, стремится возрождаться через промежутки времени все менее и менее неправильные и, совершенствуясь каждый раз, организоваться корпоративно в нечто вроде секты или партии; клуб начинает с того, что бывает открытым и публичным; потом мало-помалу он закрывается и суживается; с другой стороны, вожаками толпы чаще всего являются не изолированные индивидуумы, но приверженцы секты. Секты – это дрожжи толпы. Все, что совершается толпой серьезного, важного, как в хорошем, так и в дурном, внушено ей какой-нибудь корпорацией. Когда толпа, прибежавшая тушить пожар, проявляет разумную деятельность, это значит, что ею управляет отряд корпорации пожарных. Когда толпа стачечников нападает как раз на то, на что нужно нападать, разрушает то, что нужно разрушить для достижения своей цели, например, орудия рабочих, оставшихся на фабрике, это значит, что позади нее, под ней, есть какой-нибудь синдикат, союз, ассоциация[64]. Толпы манифестантов, процессии, триумфальные похоронные шествия вызываются братствами или политическими кружками. Крестовые походы, эти огромные воинственные толпы, произошли из монашеских орденов по голосу какого-нибудь Петра Пустынника или св. Бернарда. Массовые восстания 1792 г. были вызваны клубами, которые были сформированы и дисциплинированы остатками старинных военных корпусов. Сентябрьские ужасы, эти жакерии революции, эти поджигающие или кровожадные толпы – все