Пустой полутемный трамвай мчал их к далекой остановке. Серов пытался на скамье обнимать Никулькову. Никулькова сразу становилась сильноплечей.Недающейся, злой. С цветами низко наклонялась. Свет фонарей влетал в вагон, пылая в нём полотнами. Луна скакала за вагоном злой молчаливой собачонкой… Помчавшийся трамвай за остановкой Никульковой опять пошёл раскидывать по темноте провода. На ум приходил роликобежец, расшвыривающий шумливо-длинные свои пути. Но записать об этом опять было некогда – Серов сразу принялся Никулькову глодать. Распятую по воздуху. С букетом. Глодать киноартистом. Дождался-таки своего часа. Потом руки Серова слушали стан Никульковой сквозь ворсистый тонкий материал. Стан Никульковой ощущался медно. Как двудольный литой мускул. Что было ниже по спине, можно было только представить. И то – осторожно, зажмурившись. Холмы. Взрывные холмы. Два белых полушария. Две белые большие террыинкогниты. Под платье заложенные страшными двумя катаклизмами. Дотронешься – и катастрофа! Взрыв! И – в клочья! Фантазия Серова скакала.Наперегонки с пародией. Анализ где-то потерялся. Пародия преобладала, неслась. Серов старался прижиматься к Никульковой. Грудью больше, лицом. Задом оттопыривался. Как в фокстроте. И Никулькова тоже. Так они и ходили. Под Музыку Души. Но бугорок, образовавшийся от членика Серова, задевал-таки Никулькову. И Никулькова, вздрагивая, резко откидывалась. Как будто вся была из гулкого чугуна. Как будто с грохотом в неё били снизу молотом.Серов изнуренно смотрел вверх. Фонарь торопливо наедался комарьем. Да-а, Никулькова. Желе-езная. Это тебе, Серов, не Палова. Нет, не Палова.
А Палову, длинную Палову, Серов встретил тем же летом, в июле, зайдя с Никульковой в универмаг. Видимо, только день-два после юга, в сарафане,открытоплечая, была она как густо-розовое, очень чистое коровье вымя. И бедняга Шишов, точно привязанный, таскался за ней по пассажу и только что не мычал. Она подходила к стеллажам, брезгливо щупала развешенные комбинации. Недовольная.Хмурая. Явно не обнаруживая ничего не только приличного, но и просто – сносного. Кошмар! Одно с-совьетико! Тем не менее Шишов был нагружен выше головы. Коробками какими-то, свёртками. Когда останавливался и вытирал пот – неуклюже ворочался с ними, как на арене Миша-медведь с бамбашками. Но ничего не ронял, был ловок. Увидел Серова. Развесил в неуверенности улыбку. Здороваться или нет? Серов подмигнул ему. Тогда с облегчением закивал. Тронул локоть Паловой. Мол, смотри – кто! Палова рассеянно скользнула взглядом по Серову (Серов широко улыбался), чуть дольше задержала взгляд на даме его и южная, чистая, очень свежая, гордо прошла мимо. И Шишов сразу заторопился за ней, опять как за божественным выменем. Да, Серов, что ты потерял! В сравнении с Паловой, плечи Никульковой были пестры и серы, под местным солнцем облезли как попонки. Да-а, невосполнимая потеря. Прямо надо сказать. Кто это? – сразу поинтересовались у Серова. Несколько игриво. Серов почёсывал затылок. Всё не мог прийти в себя после встречи. Так кто же? А? Одноклассница, нехотя пояснил Серов. Покосился на плечи Никульковой. Добавил – бывшая.А, бывшая. Понятно. О бедняге Шишове даже и не спросили, будто его и не было рядом с Паловой.
А поздно вечером того же дня Серов невольно сравнивал уже себя с бедолагой Шишовым. С тяжеленными двумя сумками, набитыми вареньями и соленьями, таскался он за Никульковой по плохо освещённым, кривым улочкам окраинного района, где тесно налезли друг на друга конгломераты, тёмные обгрызанные материки, состоящие из двухэтажных и одноэтажных деревянных домов. Варенья и соленья в банках остались ещё с прошлого года,пропадали. Поэтому домашние поручили Никульковой срочно обойти всех тётей маш и тётей глаш и раздать им все эти банки. А Серов был тут вьючным животным. Мулом. Такую роль ему определили на сегодняшний вечер. Как издыхающий осел, он только и мог что-то запомнить (и то – клочками, отрывками) – когда его останавливали, и онпереводил дух. Когда его бросали и с двумя-тремя банками пропадали в темноте. Сначала он стоял и смотрел на двухэтажный деревянный тёмный дом, стоящий к улице торцом. Сбоку, из невидимого окна, свет заснежил зелёную верхушку куста. Получился куст в снегу летом. Душным летним вечером. Серов загнанно дышал. Серову захотелось с рёвом побежать и ввалиться накалённой мордой в этот белый куст… Но его опять куда-то потащили. И была потная пыхтящая натуга, да снова навалилась и придавила ночь. И только на каком-то перекрестке, опять брошенный, с руками как растопырившаяся тележка, он с изумлением, впервые в жизни увидел Этот Фонарь.Сюрреалистически вывернутый кем-то вверх. Бессмысленно сосущий ночь как пылесос… Как это понимать? Где же ты местный Буслаев Гришка? Что сотворил это чудо? Где ты прячешься, стесняешься? Не стесняйся, выйди из темноты. Дай мне по роже как следует, любя. Чтоб и её вывернуло, как этот чудо-фонарь. Чтоб смотреть ей, роже, в небо, светиться и плакать… Но не вышел никто из темноты, не помог. И Серова снова потащили. И опять был дом. И ещё. И ещё дом. Да-а. А банкам, казалось, не будет конца. От непомерной их, словно неубывающей тяжести руки уже ощущались нитками. Натянутыми нитками. Готовыми вот-вот лопнуть, оборваться. Через каждые десять-пятнадцать семенящих шажков сумки приходилось опускать на землю. А потом болтать ручонками. Чтобы снова их почувствовать. Но о нём не думали, его забыли.Вслух просчитывался новый маршрут. К тёте Гране теперь. На каком же трамвае к ней ехать? Этого района Никульковой, оказывается, мало. Он уже ею освоен. Надо ещё один успеть прихватить. И они поворачивали. И Серов, боясь окончательно оборвать руки, бежал. Семенил ножками к остановке, моля небо только об одном – чтоб трамвай не пришёл совсем. Никогда. Сломался, сошёл с рельсов, провалился. Неужели устал? Слаба-а-ак! И Серов вздыбленно дышал на остановке, бросив сумки. И звезды кучковались, были крупны, дышали как ежи, которых насквозь просвечивали. А сзади, над покинутым районом толстой неуклюжей тёткой тяжело топталась луна. Слаба-а-ак!– всё говорили ему. Грохнуть бы эти сумки с банками об рельсы. И выпустить всю жижу на покинутый район. Была б река. Да. Серебрился б сель под ошарашенной луной. Серов уже курил. (Трамвай не шёл.) Табак не лез в Серова. Табак он будто загонял в удушливую взрывную бочку. По-стариковски бухающую. Ну и слаба-а-ак! – всё донимали его.
Болтающийся свет лампочки со столба как всегда резко бил в глаза, и они отошли в воронью тень его, треплющуюся сбоку дома. Никулькова (небывалое дело!) взяла Серова за руки. Отдохновение Серова было тихим и благодарным. Сумки… сумки – как побитые чёрти— просто валялись у его ног. Точно из-под охотника, из-под добытчика, чуть ли не повизгивая от радости, их увела какая-то никульковская тётя Маша или тётя Глаша. За ней, конечно же, появился на свет фонаря ещё один персонаж. (Никулькова сразу же выдернула руки.) Дядя Коля или дядя Петя. В подтяжках, в майке, с рыхлой, как будто распаренной, лысиной. В упор не видя Серова, он зорко посмотрел в конец улицы. Затем в другой. Продолжая шарить взглядом, пробубнил, что не мешало б познакомиться. Поближе. Чайку там попить и вообще… «А то – чего ж теперь?..» Кивнул в сторону Никульковой. В сторону Женьки. В сторону пропадающей на глазах девки, понимаешь. Которую завлекли, а что дальше – неизвестно! СамаНикулькова Женька делала вид, что никого здесь не знает. Ни дядю, ни Серова. Не знакома, к счастью. Бог миловал. Создавалось интересное положение. Интересный, так сказать, гамбит… Дядя Паша ждал от Серова. Лысина его словно не могла родить горох. Не могла родить кукурузу… Серов поспешно сказал, что давно мечтал, посчитает за честь, что конечно, а то, знаете ли… «Угу», – сказал дядя Гриша. Ещё раз глянул мимо и исчез. Молча и сильно Никулькова стала заглаживать Серову руку. Как на сеансе массажа. От плеча, от плеча. К локтю, к кисти. Слов у неё от переизбытка чувств, видимо, не было. И от массажа этого интенсивного, вдаряясь мощным дурацким бодрячеством, Серов уже выгибал грудь дугой: он,Серов, не кто-нибудь… или какой-то там, а – Серов!..
42. Моцарт
…Они долго называли его Сикуном. Сикун. За глаза, конечно. Говорили так Евгении. Женьке. С самодовольным смеющимся превосходством. Они не сикуны, нет, не сикуны. «Вон, Сикун твой пришел!» Никак не могли забыть. Потом прилепили ещё одну кличку – Восклицательный знак. «Женька! Восклицательный знак пришёл!.. Вон он… Ходит…» И смеялись опять. Невысокий, прямой, очень гордый, Серов прохаживался вдоль окон. Ничего не подозревал. Евгения выходила хмурая. «В чем дело?» – удивлялся Серов. Можно сказать, уже жених. Можно сказать, уже хозяин. Послушно Евгения совала руку в оттопыренный крендель. И шла с этим кренделем от дома. А к окнам, расшвыривая тюль как облака, стремились, лезли смеющиеся лица. Цирк это для них всех, цирк! А Серов – клоун! Евгения сутулилась, готовая заплакать. Серова удивляло это до перекоса бровей. «Да что с тобой?!» – «Ничего!»Евгения выдёргивала руку. Серов шёл с кренделем. С пустым. Та-ак. Женские бзики. Понятно. Закуренная большая папироса Серова обдымливала его из кулака – как пасечника. Пасека вся впереди. Пасека только начинается. Вопрос: какие дымокуры для нее ещё готовить-подбирать?
У Никульковых был малый семейный совет. Никульковы решили, что дальше тянуть резину нельзя. Опасно. Что всё может кончиться для их Женьки большой лялей. А заодно и для них, Никульковых. Куда ж её деть с ребёнком потом, дуру безмозглую? А тут – какой-никакой. Студент всё-таки. Учится.Сикун. Может, что и слепится из него. Словом, решено было принять, разведать как следует, прощупать. Каков гусь. Решили принять в воскресенье. В ближайшее. В семь.
Он пришел к ним скромный и вдохновенный. Конспекты трубочкой удерживал у груди, как Моцарт ноты. Двумя трепетными руками. Конспекты – это жизнь его. Это его смысл существования. Вот так. Не меньше. Конспекты у груди – самое дорогое. Да. Никулькова стояла рядом с ним какая-то безразличная ко всему. Она будто стала даже ниже ростом. Похудела лицом. Она будто страшно устала. Она вынуждена вот стоять – и стоит. Она сказала только: «Познакомьтесь – Серёжа…» Происходило всё это в большой комнате, в столовой, где старинный посудный шкаф был по-прежнему величествен как собор, а раздвинутый и уже накрытый стол подавлял, утеснял всех к стенам. Здесь полгода всего назад они встречали Новый год. Вернее, продолжили встречать. И отсюда он, Серов, – вышел. Он оглядывался сейчас и определял – куда он тогда вышел? Все подходили и пожимали Моцарту руку. «Серов! Серов! – барабанил тот, конспекты от груди не отпуская. И всё оглядывался. – Сергей! Очень приятно!» Его посадили. Прямо за стол. И Никулькову. Женьку. Словно бы случайно втолкнули – рядом. Он всё мял в руках свои конспекты, не зная, куда их можно положить сохранно. Никулькова конспекты выдёрнула. Бросила на тумбочку. Вот теперь он спокоен. Конспекты будут в надёжном месте.