Общежитие — страница 58 из 94

На одном из концертов, в антракте, она познакомила Новосёлова со своим педагогом, шефом. «Какая чушь! – без всяких церемоний воскликнул узколицый высокий мужчина со встрёпанными волосами. – Кто вам об этом сказал?! Какие мёртвые?!»

Новосёлов чувствовал себя раздвоенно. Как человек, не очень-то верящий, что попал в этот странный призрачный мир. Мир музыкантов, мир музыки, где ему, в общем-то, и не место. Что вот говорит он с настоящим музыкантом, автором учебника по гармонии, профессором, говорит с ним о музыке. Но ощущая в себе своё понимание музыки, с немногословной сердитой убеждённостью говорил о нём, отстаивал его, защищал. Он держал словно перед ними свою правду, правду обездоленных, бедных против правды богатых, сытых, правду кухарки, которая… ну и так далее. «Какая чушь!» – всё продолжал восклицать профессор. Однако Ольга начала замечать, что и он стал задумываться на концертах. Слушал трубы небесные напряжённо, подавшись вперёд. Словно тоже открыл их страшный смысл, их настоящее предназначенье. В патетических местах, когда в органе трубило всё… он через весь зал смотрел на ученицу жуткими, тоже неземными глазами. С вывернутыми волосами, как вентилятор, готовый взмыть вверх!.. И Ольга пригибала голову, боясь только одного: не закричать, не зажать уши… И скорее опять смотрела на старательного органиста, не ведавшего, какую музыку он творит. Впрочем, на воздухе, на улице, все это действительно казалось бредом, чушью. Они смеялись с профессором: «Да, конечно, если взглянуть под этим углом, ха-ха-ха, выглянуть из-за этого уголка, ха-ха-ха, томожет и показаться что-то, ха-ха-ха, но это же чушь, бред воспринимать так такую музыку!» Они шутили, подтрунивали друг над дружкой. Как после пережитой вместе опасности, жути. Какой-нибудь комнаты страха, через которую их только что протащили. И расставаясь возле метро, так же подшучивали и смеялись. Но… но на следующем концерте органиста (шёл целый цикл), едва войдя в полупустой ещё зал консерватории, глянув на вмурованный… на скелетно захороненный в стену орган… словно впервые увидев его вот таким… Ольга малодушно повернулась и пошла назад к двери. Это же чёрт знает что! Это уже истерия, психоз! «Саша, ведь я не могу ходить после ваших слов на концерты!» – смеялась она при встрече, готовая плакать. «Каких слов?» – испугался Новосёлов, а когда понял, вспомнил, горячо подхватил свой бред: вот видите! вот видите! я же говорил! Точно! И, словно радостно убедившись, что не допустил её в соседнюю поганую веру, не допустил, сохранил, торопливо уже наставлял: плюньте! забудьте их! (мёртвых), не ходите туда! Лучше в филармонию! Завтра! Шуман, Бетховен, Чайковский! Оркестр! Музыка! Жизнь! Не то что возле этого шабаша мёртвых сидеть. Затаиваться. Ведь ещё утащат к себе! Шутка, конечно. Ольга и всхлипывала, и смеялась.

Нередко, когда Новосёлов бывал свободен, после утренних лекций Ольги просто гуляли. Словно чтобы дать отдохнуть душе, осмыслить услышанную за последние дни музыку. Чаще на Чистых прудах, доехав до Кировской. В такие дни мысли о работе, об общаге – у Новосёлова куда-то уходили. Он чувствовал себя ещё более приобщённым. Этаким аристократом духа.Уже запатентованным москвичом. Который не думает (не знает)ни о какой-то там прописке (постоянной), ни о каком-то там понятии «да разнесчастная ты лимита».

Сидели на середине озера на открытой площадке кафе, как на открытом пароме, с мороженым в железных чашках. Молчали. Мороженое вставляли ложечками в рот, будто замазку. Неподалёку медленно проплывала пара фламинго. С кривыми шеями кроваво-берхатного цвета – как будто две красивые, гордые выдерги из природы. Плотные уточки осторожно плавали там же.

Начинал дуть ветер. Гнал по озеру волны. Уточек перебалтывало с волны на волну. Как загнувшиеся корзинки упрямо упирались в волнах фламинго. В якорной раковине поплавка слышался любовный скрежет цепи.

Новосёлов и Ольга сходили на берег, куда-то шли.

Наползали угрожающие кулаки туч чёрно-красного цвета в свинцово-сизой, развешенной до земли кисее июльского предгрозового полдня. Из большого солнца вдруг начинал сыпаться раздетый сухой дождь. Люди с удивлением задирали головы, спотыкались. Потом бежали, пригнувшись,над головами сооружая хоть какую-нибудь защитку. Из папок, сумок, газет. А дождь сухо просверкивал, сыпал прямо из солнца… Добежав до чьего-то махратого от старости парадного, Новосёлов и Ольга смотрели из-под козырька вверх, улыбчиво открыв рты. Как смотрят всегда люди на это редкое явление природы, никак к нему не привыкнув: смотри ты! вот ведь!

Ехали к Ольге слушать музыку. Но в маленькой её комнатёнке снова начинали чувствовать себя скованно, напряжённо. Мать Ольги почему-то всегда была на работе. Соседи крадучись ходили по коридору. Включали и тут же выключали свои лампочки. Жмотистые лампочки москвичей. Включат – и тут же выключат. Одна, отчаянная, распахивала дверь: «Николетта дома?»(Николетта – мать Ольги.) Выпуклыми голыми глазами разглядывала Новосёлова. В обширных пёстрых одеждах, как балаган. Николетты дома не было. Ладно. С грохотом дверь захлопывалась. По окончании пластинки,усугубляя скованность эту свою, начинали ещё и целоваться. Новосёлов припадал к лицу Ольги как медведь к стволу. К стволу с берёзовым соком,длинно распустив по нему губу. «Николетта дома?.. Фу, чёрт! Спрашивала уже!» Дверь захлопывалась. Закрыть её, закрыться – было невозможно. Духу не хватало ни ему, ни ей.

Ставили другую пластинку. Глядя на неё, ждали. Когда она кончится.Новосёлов снова припадал, отвесив губу. Удерживал Ольгу в большой охват.Почти не касаясь. Словно воздух. Не чувствуя опоры, Ольга стремилась опереться о его руки, но он умудрялся ещё больше круглить их, по-прежнему удерживая её как малое воздушное пространство… Невеста вежливо высвобождалась из необременительных объятий, поправляла юбку и волосы, с улыбкой наклоняя голову. Выискивали какие-нибудь слова, избегали смотреть друг на дружку. И ведь не целуясь, ощущали себя в этой комнатке проще, естественней: разговаривали хотя бы, слушали музыку, обсуждали её,спорили. Но проходило какое-то время… и словно верёвкой кто стягивал их…«Николетта дома?» Новосёлов разом отодвигался от Ольги. «Можно позвонить?» Пестрые одежды съезжали над журнальным столиком крышами небольшого поселка. Если наклонить его набок. У самого лица Новосёлова, как ледник, заголялись полные ноги. Кривой пальчик наклёвывал номер в диске телефона. «Занято! Извините!» Дверь грохала. Новосёлов поднимался. И только на улице начинал дико хохотать: «Николетта дома?» Ольга гнулась от смеха возле него. Шла с ним, традиционно замкнув его руку своими ручками.

И так бывало не раз.

Потом, осмелев, он мог просто сидеть и просто держать её в руках. В пальцах. Как писаную торбу. Блаженно глядя поверх неё, светясь куда-то вдаль. И ему этого было достаточно… В закрытую дверь стучали. «Николетта дома?» Пусть стучит, беспечно говорил теперь он. И всё держал её в пальцах.

Она спросила у него однажды, была ли в его жизни женщина. Ну, настоящая. А ты? – удивился он. Ну, по-настоящему чтоб, понимаешь? В нерешительности, медленно он убрал руки. Точно они не туда попали. Сказал,что не было. Вернее, была. Но… как бы и не было. Пенял уже себе, что вырвалось, что проговорился. А она, потупясь, улыбалась, хитренькая, ловко выведавшая всё у простака… Мгновенно он увидел-вспомнил всё: и торопливо одевающуюся женщину возле широкой тахты, и себя, лежащего на этой тахте… Толстая подбрюшная складка женщины колыхалась будто пояс с золотом у китайца-старателя. В полных ногах елозящий пах был изломанно сомкнут. Как прозекторский шов. Как беззубый рот старухи!.. Новосёлов зажмурился, затряс головой, чтобы не видеть, чтобы вытряхнуть наваждение…

Во дворе торопливо прощался. Вечерние окна ждали, как палачи. Ничего не объясняя, стремился скорее уйти. Безработный бездомный пёс робко его облаял. Пошёл было за ним, выделывая подбитой лапой как костылем. Но под закатом, в темноте проулка отстал. Вернулся назад, к арке – в безнадежности подавал голос, взывая к другим прохожим. Ему кинули что-то, и он замолчал.


Как бы то ни было, пришло время познакомиться с матерью Ольги,Николеттой Анатольевной Менабени, итальянкой по национальности, прародины своей, Италии, никогда не видевшей.

Придя с работы, она стояла рядом с дочерью, которая, показывая на нее, говорила приличествующие моменту слова. А Новосёлов видел только увядшее лицо безмужней женщины сорока пяти лет с неумело подчернёнными глазами, будто старыми брошами, давно и безнадёжно выставленными на продажу… Блестящую её, как крокодильчик, руку он пожал осторожно, стараясь не помять. А Ольга всё смотрела с улыбкой на мать. Смотрела как на дочь свою. Как на не очень удачное свое произведение.

Пили чай в другой комнате, так называемой гостиной, ещё более тесной, заставленной старой мебелью, за столом, накрытым вязаной, с кистями, скатертью до пола. Николетта Анатольевна осторожно выискивала слова подчернёнными своими глазами на Старинной этой скатерти. Возле заварного чайника на ней же, возле плетенки с печеньем и вафлями. Новосёлов обстоятельно отвечал, кто он, что он, зачем он тут. Музыка. Ужасно люблю. А у Ольги, сами знаете. Так что уж. Дочь поглядывала на них, улыбку пряча в чашке с чаем.

В комнате Ольги слушали струнный квартет Бородина. Все трое. Николетта Анатольевна полулежала в кресле, закрыв глаза. От начернённых дрожащих ресниц чёрным шнурком упала по щеке слеза. Потом – ещё одна, уже по другой щеке. Подсев, дочь осторожно, ваткой, снимала их, снимала тушь. «Всегда, знаете ли, плачу, слушая этот квартет», – промаргивалась Николетта Анатольевна, беря у дочери ватку. С неряшливо опустошёнными ресницами глаза её стали мелкими, больными. Она поднялась, чтобы уйти к себе. Первая скрипка тихо вернулась с пронзительной своей мелодией. «Всегда, знаете ли… в этом месте… Простите…»

Ольга покачивалась, обвив руками руку Новосёлова. Отворачивала лицо с полными слёз глазами. Что такое? Отчего? Ухо Новосёлова холодно опахнули слова по складам: «Она-очень-хоро-шая…» Ну? Ну? Хорошая. Кто спорит? Но зачем же плакать? Ольга уводила голову, всё покачивалась, глотала слёзы…