Общежитие — страница 67 из 94

что храпит жутко, а ничего поделать не мог: сил до конца проснуться – не было. Шрапнельно ударяли по окнам огни маленьких пролетающих станций, коротко простукивали мосты, снова колёса били как битюги, рвали вагон вперёд, болтая, встряхивая в окне небо как пустую рамку. Какое-то время в закутке вповалку спали цыгане с узлами и детьми. Казалось, целый табор. Кропин боялся за брюки на стенке. А вспомнив про сумочку женщины – вскинулся на локоть, как сама женщина час назад, ужасом тараща глаза. Раскинутые ножки маленькой девочки-цыганки походили на кривые колбаски. Главный цыган был тщедушен, худ. Дремал сидя. В спадающих усах. Как фугас. Цыгане исчезли. Кропин рукой провёл по стенке. Брюки были на месте. Появился, казалось, на несколько минут откуда-то ружейный охотник. Со всеми своими атрибутами. С рюкзаками-ружьями. В резиновых ботфортах. На бедре охотничий нож в ножнах – как присмиревший сокол. Ружейный глотнул из фляжки, что-то со смехом сказал Кропину и тоже исчез – будто приснился.Утром Кропин проснулся преступно поздно – почти в четверть восьмого. Однако женщина уже сидела, уже вязала. И ноги были вытянуты. Странно. И как теперь вставать? Кропин надолго задумался. До лёгкого храпотка. Теперь он лежал между ними, совершенно голыми. Между цыганом и женщиной с балковыми ногами. Сам босой, но в смокинге и галстуке-бабочке. Худенький цыган, похожий на фугас, лежал более или менее тихо, а женщина с балковыми ногами нервничала, дёргалась. Он крепко держал их за руки. Как держит судья борцов, прежде чем объявить, кто же все-таки победил. Кто чемпион. Низкорослый членок цыгана постоянно вскакивал. Как Наполеон в треуголке. И со скрещенными даже руками. Пыжился. Кропин тут же давал ему щелчка: молчать! Членок падал. Но снова вскидывался – в позу вставал. Как за тончайшую паутинную платину, женщина робко пыталась вытягивать из паха наверх нечто вроде самородка. Кропин и ей давал по пальцам: не сметь, развратница! Вдруг шумануло в прихожей. От входной двери. Электрический звонок. Как простуженная ворона. Как быть? Открывать или нет? Как же этих-то оставить? Одних! В жесточайшем Кропин оказался раздвоении. В дверь настойчиво звонили, потом стучали, били ногами.Кропин мучился. Противоречие казалось неразрешимым. Их же нельзя,нельзя оставить! И там – пожар, что ли? Кропин все жё сел на тахте. Сильно – как бы с запасом – щёлкнул Наполеошку, отшвырнул руку женщины с её живота. Побежал открывать. Кому открыл – не помнил. Сразу ринулся назад – тахта была пустой. Кропин сунулся под тахту. Ползал на карачках, заглядывал за кресло, под стол – везде было пусто. Ни цыгана, ни женщины с балковыми ногами. Заплакал, отчаянно зарыдал. Обманули, обманули! Убежали! Совокупляться! Воспользовались безвыходным моим положением! Кропин вздрогнул, проснулся. Фу ты чёрт! Женщина вязала. И ноги были скрещены. Так. Гхым. Нельзя ли вас побеспокоить? Мне бы, знаете ли. Извините. Мучительно, словно даже взвыв, женщина тут же выметнулась из закутка. Как на картине «Сватовство майора». Точно её собрались насиловать. Или сватать. Что, впрочем, для таких девиц одно и то же. Даже сумочку свою забыла. Кропин судорожно вдевался в брюки, быстро застёгивался. Схватил полотенце, устремился к туалету. Поезд летел. Отчаянно колошматились на лесистых косогорах ксилофоны солнца. По другую сторону несущегося поезда в бездонную долину провалилось небо. Голоса ещё спали. Голоса как бы вымерли. Хозяева их были накрыты простынями. Возвращаясь обратно, Кропин впервые увидел уже облокотившегося на столик Собеседника, так сказать, в анфас. Длинное лицо его было как-то по-утреннему обнажено, сонно. Как берцовая белая кость. Но голос уже проснулся. Правда, был болен всё той же болезнью. Принёс ему, кинул на стол: вот же, решение. Смотрите – дважды два. Но у них же трафаретные мозги, трафареты – сразу наложил, подвигал –нет, не сходится. Не подойдёт. Да почему же! Тайна. Работай вот с такими. Губы Философа были внимательны. Как всегда выгнуты рельефно в лук. А потом перестановки пошли, очередная катавасия: этого сюда, того туда, меня к Синельникову – это он может. Переставлять, двигать, задвигать.Работать, так сказать, с кадрами. Целыми днями над этим размышляет. Карандашиком постукивает. Мо-ожет. Павшей долины Кропину не было видно – Философ и Собеседник покачивались с вагоном словно бы на небесах. Да-а, Фрейд. Живёт человек, к примеру, молодой парень. Ходит ежедневно по улицам. Смотрит с тоской на девиц, у которых угадывает робкие мокренькие пятачки внизу живота. Сам с таким же робким мокреньким пятачком. От которого зависит вся его жизнь. Все его помыслы, желания, действия. Притом на много лет вперёд. Это Фрейд. Не странно ли? Собеседник не слышал Философа. Есть совершенно отвратительные выражения. Я Не В Курсе. А? Я – корабль. Но я пока – не в курсе. Каково? Где – «курс»? Баржа ты, что ли, на самом деле? Или еще: Понятия Не Имею. Или еще чище:Без Понятия. А? Я – кретин. Я – без понятия. А? Уже баловался Парень-Без-Бороды. Строил со второй полки девочке разных коз и кикимор. Ребёнок опять заливался смехом, не давал одевать себя отцу. Потом дружно завтракали они. Дочь стояла, пойманная коленями отца, безропотно сглатывала подносимые сбоку ложки с творогом. Отец тоже ел. Освещённая солнцем от кропинского окна борода его намазанно золотилась, подобная большой висящей пчелосемье, где в роли матки выступал вперед загоревший небольшой носок. Парень-Без-Бороды подливал в стаканы им то кипятку, то заварки из запасливо прихваченного чайничка. Всё! Всё! Разошлись! Через суд расплевались! Всё. И вдруг приходит ко мне через полгода – глаз закрылся у неё. Окривела. Дотрепалась со своими мужиками. А-а, бог шельму метит! Вон, курва! Вон! И только по лестнице заскакала вниз с глазом этим своим закрытым. Во-он! Кропин уже спокойно впитывал вместе с завтраком эти новые-старые разговоры, эти голоса. Сил с утра у него на них хватало. Толстая женщина куда-то надолго ушла. С сумочкой своей, конечно, и ещё с какой-то небольшой коробкой. Вагон просыпался. Закутки заполнялись голосами. Голоса чирикали в закутках, как птички в клетках. Шла певческая разминка, проба голосков. Иду, значит, я, а он – стоит. И смотрит, смотрит на меня. А потом как захохочет! К чему бы это? А? Были когда-то и мы рысаками, эх. Ох, и кукаистый, ох, и кукаистый! Срам фигой не прикроешь, нет. Никогда. И стоит в дверях с виолончельным футляром – как с прирученным бараном. Улыбается. Гость. Встречайте, видите ли, его, разлюбезнейшего. На конкурс приехал. Первое место завоёвывать. Ну, вот что друг-сосновы-лапти, ты пошто бутылку выжрал? Я – ему – говорю. Ты – один в Артэли? А? Шизичка. Маленькая такая. Но всегда прилично одетая. В нашем доме живёт. По улицам всегда ходит озабоченно, быстренько. В длинной юбке. Мотаясь как чёлка. То с бутылкой кефира у груди спешит, через десять минут из этого же гастронома – уже с батоном. Умора! Я не выдержала: ты долго опять свое будешь тростить? Долго? Бубен! Покраснел. Стыдно стало. Один раз только посылку прислал. И как утонул в своей Тюмени, мерзавец. Многожёнец, он – жох, он – хитрован, он свою выгоду знает. Да-а. Бочканула её – она в прихожую и уехала. От эптв! Голоса множились, голоса, что называется, крепчали. Но Кропин слушал их в пол-уха, мог уже думать. Кропинёл и думал примерно так: отчего, когда болтается вагон, стучат и стучат колёса, мелькают за окном деревья, зависает над деревьями словно перевёрнутое небо, которое падает затем на поля, отчего всё это заставляет людей (и тебя, и тебя!) открывать, выворачивать душу свою в общем-то совсем незнакомым людям, сидящим напротив, рядом на полке – везде. Почему столканные в купе, в закутки, сидящие у окон, в проходах вагонов люди тоже словно разом начинают страдать недержанием речи. Отчетливо понимая всю эту риторику, Кропин тем не менее удивлялся себе самому, вчерашнему, только севшему в поезд, словно видел себя со стороны: сидящего напряжённо-прямо, полыхающего склерозом, кукарекающего им – этим совсем незнакомым ему людям, сведённым сюда случаем – без всякой удержки почти всю свою жизнь. Зачем? И ведь нет человека, чтоб, в конце концов, не запел в поездном купе, не защебетал, не зачирикал в дороге. Голоски только разные, а суть, в общем-то, одна: человеческое своё высказать, наболевшее. Женщина только вот эта. С сумочкой которая. С балковыми ногами. Бо-ольшое исключение. Второй день едет – ни звука. Кремень. Женщина вернулась откуда-то. Бигуди где-то нацепила. В уборной, конечно. Под газовой косынкой бигуди сидели тихо. Как бараны. Скоро, видимо, сходит. Готовится уже. Кропин ей, точно глухонемой, показал на прибранный уже им столик, мол, завтракай, свободно. Сам сел на край полки, к проходу вагона, чтоб не смущать. Жизнь и смерть – это, собственно, одна и та же фотография. Только с разных сторон. Сегодня одна сторона, завтра – другая. И как человек ни старается, ни дёргается – смерть всё равно сфотографирует его пустой своей стороной. Философ зажужжал электробритвой. Как будто начал замазывать лицо свое цементом. При взгляде на чересчур удлинённый подбородок Собеседника приходила мысль о мексиканском кактусе, зное, прериях. Обривать подбородок Собеседник, по всей видимости, не собирался. Дома. Горячая ванна, потом бритьё. Кропин двинулся по вагону. Перебирать голоса. Без голосов было уже как-то… невозможно. Присаживался на боковые свободные места. Как бы передохнуть. Переждать очередь в туалет. Выкинуть мусор в газетке. Ну, вызвали меня куда следует. Поговорили. Побеседовали, как они говорят. Ты, мол, хоть и пенсионер – а смотри. У тебя внук вон. В институте учится. Может и не учиться. Так что – думай. Ну и стал я теперь – что собака с намордником: попробуй, разинь пасть, укуси. А душа горит. Душа справедливости требует. Крашенный в жгучего брюнета пенсионер с личиком, как молоток, был, по всему видать, борец, революционер! Язык до Киева доведёт. Правильно. Но не всегда. Может только до Лубянки. Ближе гораздо. Да. И вот когда в зальце появились первые испуганные люди – чёрненькие эти женщины разом заплакали вокруг гроба, как собаки отвешивая челюсть, заторопились, завытряхивались одеколоном из флакончиков. Чтоб прилично было, прилично, чтоб хорошо пах покойник, хорошо пах. Испуганные маленькие глаза женщины смотрели из больших очков, будто из стеклянных банок. Обнажённое молодое горло было как голодный мосол. Всегда готовый в испуге сглотнуть. Представляете?! Торопились всё, вытряхивали, вытряхивали из пузырьков на покойника, оглядываясь на входящих, – словно слёзы свои кипучие, жгучие. Обычай у них такой? Или всё это было спонтанно? Но какая драма! Какая драма! Молодой парень, с усиками, как у них водится, красавец. И эти пузырьки, трясущиеся над ним. Какая драма! Кропин готов был заплакать, хотел двинуться дальше, но остался, отвернув лицо к окну. Со свистками поезд влетел в маленькую станцию. Перепуганные, начали разбегаться пути. И только за станцией снова сбежались в единый, главный путь. А поезд набивал и набивал под себя километры, будто и не было этой станции на его пути. Сколько же такихкрохотных станций, безымянных полустанков, разъездов, удерживающих на себе стальной хребет России и мелькнувших просто за окном! Кропин повернулся к людям. Восторг. Административный восторг. Достоевский, кажется, сказал. Правильно. Но восторг – это всё же восторг. А вот административное иезуи