ки задираются задней лапой на дерево. В точности! Подойдёт – и вскинет лапу на дерево, предварительно обнюхав его. Поразительно! Никогда бы не подумал! Но больше всего поражают лоси. Сквозь металлическую сетку, как сквозь печальную вуаль, грустно смотрят они на тебя с высоты жеребячьих, таких ходульных когда-то ног. Сейчас неподвижных, расставленных, словно чужих. Стоят и смотрят, в неподвижности пребывая часами. На кидаемые детьми конфеты, печенье не обращают внимания. Стоят и смотрят, кажется, прямо тебе в глаза. Мордоносы̀ их печально горбатятся. Это тысячелетия стоят и смотрят на тебя с укором. Тысячелетия, века. Чуть не рыдая, Кропин ринулся из закутка. И через какое-то время зажмурившуюся его голову, далеко высунутую из окна, трепало наружи подобно рыжей косынке из вытянутой руки легкомысленной дамочки. Вот-вот, казалось, вырвет её ветром и понесёт вдоль состава, кидая на вагоны, на пути и насыпь. Ничего не видела уже голова, не слышала, кроме воя в ушах всё сокрушающего и выдувающего ветра. Минута – и голова стала на ощущение тугой, пустой и холодной. И можно было уже вернуть её в вагон. И можно было уже стоять, вцепившись в поручень рядом с взявшейся откуда-то девчонкой, смахивающей на патиссон. Которая прилежно держится за тот же поручень, что и он, Кропин. Хм. Да ладно. Не долго ей тут стоять – сейчас мать выдернет. Удёрнет. Хм. Старик и девчонка внимательно смотрели в окно. Одному, застенчивому (даже с детьми) было не очень, другой, полностью раскованной – хоть бы что. Дёрнула за рукав. Вон, смотрите! По шоссе катили, не отставая от поезда, автотуристы в навьюченных своих «Москвичах» и «Ладах». Гнали тремя семьями. Рядом с тощими, в бобочках водителями успокоенными кушетками возлежали их жёны, с задних сидений, как из спортивных ям, заваленных мешками, выглядывали дети. Девчонка-патиссон деловито и серьёзно замахала им рукой. В ответ из всех трёх машин стали рваться наружу детские ручонки. Жёны и водители смотрели только вперёд. Девчонка-патиссон и Кропин старались. Ребятишки из окон старались ещё больше – обезумевшие ручонки напоминали связки обезумевших вьюнков, выдернутых из речки. Тощие в бобочках и жёны только вперёд смотрели. Словно на ладонях, пологое русло вынесло откуда-то речку, и шоссе с туристами стало отставать, уходить в сторону, через поле к мелованным березнякам, утаскивая за собой махающиеся ручонки. Кропин махнул ещё несколько раз, неуверенно, стеснительно убрал из окна руку. Как вы думаете, поезд не нарушит расписания? В Новосибирск прибудет вовремя? Девчонка озабоченно смотрела на маленькие часики на своей руке. Вместо ответа Кропину вдруг захотелось тронуть… её стриженый худенький затылок. Погладить его. Пожалеть. Господи, ведь могла же быть и у него такая дочь или даже внучка! Могла ведь! От желания этого, погладить, пожалеть ребёнка навернулись у старика слёзы. Но ведь не поймут! Не так поймут! Нельзя! Пробормотал что-то в ответ. Ленка! Из закутка выглядывала мать. Кулак с указательным пальцем торчал, как штырь: смотри у меня! Девчонка вздохнула. Нужно идти собираться. Вещей как всегда!Как бы чего не забыть. Вы в Новосибирске сходите, дедушка? В ладных джинсиках пошла, по-взрослому гордо откидывая назад патиссонной своей головкой. Точно быстрый судорожный ванька-встанька, кланялся с веником за ней проводник.Кропин сходил к себе, собрался и снова вернулся к окну. Чувствовалось приближение большого города. Мелькали дачи в березняках. Как тесные немецкие городки, возникали вдали меж лесов на буграх дачные поселки. Исчезали, побиваемые лесом. Раздирало, раскидывало, как полотна, большие поля сболотами. У шлагбаумов на дорогах вязли длинные колонны машин. Пролетали пригородные станции с деревянными вокзалами, где на перронах, как на кудрявых дебаркадерах, стояли вытянутые толпы людей. Стеклянные, быстро шелестели электрички. Город явился неожиданно, на высоких берегах – словно взнятый на воздух. Как будто тучный пирог был разрезан и раздвинут рекой на две половины. А в высоченный узкий мост через Обь поезд точно боялся промахнуться. Всунулся, наконец, как сабля в ножны. Бесконечно ползла под солнцем серебряная парча Оби. Далеко внизу забуривались в течение трубастые буксиры, плотные и полосатые как боцмана. Серые и тяжёлые, сплывали громаднейшие буксиры-толкачи, многооконностью своей приравниваясь к плавучим городам. Шибали брызгами, перепрыгивая через волны, моторки и скутера. Точно выхватывая из реки рыбу, по-пеликаньи круто закидывались и трепались на берегу краны. За мостом поезд пролетал уже виадуками. По широким проспектам внизу шастали троллейбусы. Переваливались тяжело битком набитые хромые автобусы. Дожидаясь их, как из печей пирогов, соскальзывали с бордюров, теснились на остановках люди, готовые к штурму. Дальше поезд долго, осторожно пробирался, оступаясь в стальных, широко расползающихся взблескивающих путях самой станции. Словно боялся передавить эти пути. Наконец остановился. Приехали. Всё. Началась прощальная сутолока людей, уже подхватывающих свои чемоданы, сумки, сетки, рюкзаки. Простившись с девочкой и её отцом, с седым мужчиной и его товарищем, Кропин толокся между спиной Общительного Казаха и нетерпеливым Стареньким Фанфаном-Тюльпаном, который норовил просунуть, протолкнуть вперёд Кропина громаднейший чемодан. Он орудовал им на удивление легко. Так орудует пустым чемоданом пропившийся фокусник! Кропин не пускал, сдерживал, посмеивался. Успеете, успеете. Куда торопиться? Когда спускался на перрон, вдруг оторвалась ручка у чемодана. С одного краю. Вот так смеяться над людьми! Чемодан повис углом, покачиваясь. Тарбагатай Катонкарагаевич быстро писал адрес. Приобнял, отстранился на несколько секунд, точно давая Кропину запомнить свое крупное лицо, крепко жиманул руку и рванул за казахами, шляпки которых поматывались уже далеко впереди подобно бумажным белым корабликам. Кропин остался мараковать над своим чемоданом. И вдруг забыл о нём, разом – из вагона выводили проводника. Милиционер снизу поматывал приглашающе рукой. Проводник раскорячивался на лесенке, ноги его тряслись. Следом спрыгнули трое: ещё два милиционера и один в штатском с папкой под мышкой. Задирая юбку и выказывая студенистые коленки, на перрон сползла невысокая толстая женщина. В форменной сизой рубашке, черной юбке и повязке красной на руке. Пошли. Повели. Милиционер небрежно держал локоть задержанного. Остальные равнодушно сплачивались. Только лицо женщины, шедшей впереди, было тонущим, проваливающимся в ужас. Проводник шёл, пытался втянуть голову в плечи. Громадная, кулацкая – она не влезала в плечи, торчала как идолова. Приостанавливаясь чуть, быстро вытирался платком – от плача ноздри его стали вывернутыми, бычьими. Дальше шли. Кропин повернулся к вагону чтобы взять, наконец, чемодан, какой он есть, и к вокзалу идти – и вновь вздрогнул: из окна, прямо на него в упор смотрел простоволосый, тихо и горько плачущий бандит, забывший снять маску. Глаза не могли освободиться от слёз, слёзы перемешивались с чернотой, напитывали всю маску. У Кропина словно повернули что-то в груди. Пригнулся. Подхватил за ручку чемодан, поволок углом по асфальту. Остановился, бросив чемодан. Не в силах обернуться назад, отирал платком глаза, лоб, лицо. Так же быстро, как только что это делал проводник. Заставлял себя смотреть вверх, прямо. Только вверх и прямо. Перед ним был большой вокзал. Громадный вокзал. В который он должен войти. Да, сейчас он войдёт в этот вокзал. Сейчас. Только подождите…49. Большой вокзал, или Одинокие глаза ротозея
Внутри новосибирский вокзал был как пасека. Как раскинувшаяся пасека под высоким небом. С везущимся чемоданом-калекой (тянул за полуоторвавшуюся ручку)Кропин продвигался вдоль деревянных диванов с пчелино-слипшимися, вялыми конгломератами людей, от которых изредка отрывались, жужжали и проносились мимо отдельные, так сказать, особи.Кропин совался на освободившееся местечко, но ему говорили строго— занято! Ага.Ясно. Извините. Дальше увозил чемодан. В уши лез постоянный, пристанционный, тарабарский голос. Вернее даже – вольный перевод его.Граждане пассажиры. Ага. Ясно. Десятый путь. Понятно. По-ез-д. Что вы говорите! Ту-ту.Дошло? Чего сидите-то? Олухи! Чешите! Голос был как болтающийся под потолком стропальщик. Из породы громогласных архангелов. Мгновенно сдёрнувшись (со скамьи), два пассажира чуть не пришибли Кропина чемоданами и даже, зацепив,поволокли его чемодан за собой, но, изловчившись,Кропин от них чемодан вырвал, отнял – и тут же сел на освободившееся место. В обнимку с чемоданом. А-а! Никто теперь не скажет «занято». Шалите!Завоевано у всех на глазах!
Сидел, откинутый на спинку скамьи, опустошённый. Всё время виделась проводница. Её непереносимое лицо в окне вагона. Лицо плачущего лемура… Уже борясь со слезами – встал. Поволокся с чемоданом куда-то. Что сказать, отец? «Занято», что ли? Махнул рукой. Зачем вообще садился?Сверху вновь задолбил по голове пристанционный. Опять призывающий куда-то бежать.
Нужно было перекомпостировать билет. Стоял в длинной очереди к одной из билетных касс. Чемодан сдал в камеру хранения на первом этаже. Прямо так, с полуоторванной ручкой. С большим ворчанием взяли. Надо бы багажные ремни, что ли, поискать. Может, продают тут где.
Впереди Кропина, человека через три, стоял тоже старик. Низенький,большеголовый. С коком на голове – как с перегорелой проволокой. Когда дошла очередь, он началискать по карманам деньги. Так же судорожно доставал их из бумажника. Сунул, наконец, под стекло. Заслонял коком всё, что за стеклом. На цыпочки вставал, учащённо дышал. Целое событие, оказывается, – покупка билета на поезд. Из кассы ему что-то сказали. А? Что? Повторите, пожалуйста. В репродукторе зло заколотилась картошка. Опять начал судорожно выворачивать всё из бумажника. Теперь уже мелочь. Близоруко, трясущимися руками набирал её на подоконничке. Толкал, толкал опять за стекло. И снова тянется, лапками цепляясь за подоконник. Ему выкинули билеты со сдачей бумажками. Отошёл и сразу на билеты уставился. Ничего не мог понять в них. Кок стоял как электростанция. Хотел было обратно… А! Сунул всё в задний карман брюк, пошёл, отираясь платком. Событие. Да, событие, чёрт бы его задрал совсем!