Общежитие — страница 74 из 94

Подошла очередь Кропина, и он начал точно так же, как старик с коком, судорожно шарить по карманам, напрочь забыв, где деньги, где билет.(Да что же это такое! У всех стариков, что ли, одинаково?) Точно так же не понимал, что ему сыплется из репродуктора. Переспрашивал (а?), уточнял (как вы сказали?). Вытряхивал мелочь на подоконник, ничего не различая в ней, совал, совал её, подряд, как в пасть, лишь бы отстали… И вот уже выходит из очереди, деньгами осыпаясь как раджа (все бегают, собирают скачущие монеты, а он: спасибо вам! спасибо!). И ни черта не может понять в билете. Хочет снова – теперь уже вся очередь орет ему: В Два Тридцать! Что называется, в ухо. Какого? – уточняет пенсионер. Местного или московского? Мос-ков-ско-го! А местного, новосибирского? В шесть тридцать! (олух!) Ага. Спасибо. А если дальше представить? Что было бы дальше? К примеру, объявили бы посадку? Куда бы побежал пенсионер, вытаращив глаза? В какую сторону? Да, событие. Подряд выпил из автомата два стакана газировки. Точно, событие. Чёрт бы его побрал.

Каким-то старообразненьким развратным мальчишкой стоял и указывал ручкой Вождь, весь извозюканный золотой краской. Золотком. Рядом, как его корешки, как его воспитоны, бегали цыганские мужчины тринадцати-четырнадцати лет. Все в величайших брюках. Все точно бурые узкогрудые голуби с хохолками на головках. То ли высматривали чего бы слямзить, то ли спекулировали. Толстые отцы и дядья их – отдельно стояли. В рубахах навыпуск – как цветные ботвиньи. Почему-то были они все без крикливых своих женщин. Забастовка. Бросили мужей и деток. В воду. Плавайте, заразы! Усы на пузачах повело, перекосило.

Улыбаясь, Кропин смотрел какое-то время на цыган.

Прямо на середине зала, вокруг горки рюкзаков и чемоданов, сбился студенческий стройотряд. Парни и девчата. Все в зелёных куртках и штанах.Все хорошо оттаврованные в спины. Со значками, с нашлёпками на рукавах.Ну, понятно, парень пел. Сидя на чемодане. Затачивал на гитаре. Остальные,с гордостью поглядывая на людей, – подпевали:


…До свиданья, друзья, надо ехать.

Мне рукою махнёт суетливый вокзал,

И колёса закатятся смехом.

Полнедели пути, полнедели вина,

Проводницы раскрытые губы…


Кропин подошёл, сразу тоже запел. Только вроде как свое. Тоже студенческое:


…Но упорно брели мы к цели, эй!

Правда, трое из нас утонули, эх!

А четвёртого, жирного, съели…


Дирижировал даже рукой. Но все уставились на него. Тогда умолк. Оказалось – позже всех. И дирижировать перестал. Ничего. Бывает. Кивал головой,прощался. В другой раз лучше. Да. Отошёл. Комик, вообще-то. Если честно. Но ладно. Решил осмотреть вокзал.

Долго стоял на первом этаже перед дамской парикмахерской. Вернее,перед красоткой на витринном стекле. Губ такого размера Кропина не видал никогда. На ум приходил удар ножа. Его результат. Кропин даже оглянулся.Какой-то проходящий мужичок подмигнул: что, забрало, отец?.. Кропин покраснел (не разучился). Поспешно запал в какую-то дверь. Оказалось – в мужской зал. Этой же парикмахерской.

Кругом сорили, торопились пульверизаторы. И было видно ожидающим на стульях: одеколон здесь – что тебе Керосин в ресторане – сверху стрижки обязателен. Потом все ножницы опять заколотились как эпилептики в припадке. Уже над новым поголовьем. Над новыми ушами… Кропин в неуверенностипотрогал волосы на затылке. Но… поборол себя. Вышел наружу. Куда податься?

В пылающих неоном киосках с разной мелочью, здесь же, на первом этаже, помня о багажных ремнях – высматривал их, искал. Иногда спрашивал. На него смотрели как на умалишённого. Да где же их спрашивать-то?Как не на вокзале? Ну, даёт старикан! Ну, даёт!

Как-то незаметно вышел из вокзала. Солнце трубило из облачка вниз,и над только что политой площадью висела длинная синяя взвесь, шаль, полная жемчужных вспыхивающих капель. Неподалёку увидел толстого слепого нищего, сидящего прямо на асфальте. Перед частоколом идущих ног он точно сердито запрятывался в мясо на своём лице. Левую ногу подвернул под себя, превратив её в толстый крендель… Кропин подкинул ему в кепку двадцать копеек. Ни слова в благодарность. Ни кивка. Слепой, словно не слышал, что ему подали. Что звякнула в кепке монета. Более того, – брезгливо наморщился. Кропин замер. Потом чуть не на цыпочках – отошёл, переводя дух. С другой стороны, что же – он должен тебе поклоны бить полчаса? За твои двадцать копеек? Так, что ли? И всё же – обижало почему-то это. Как впёрся не туда. Куда-нибудь в подсобку. Как будто схватили там за шиворот: куда?! Назад!

Вдруг набежала какая-то испитая бабёнка. С личиком как киселек.

– Колька! Легавые!

И громоздкий, крупный этот слепой широко, неуклюже побежал, хватаясь за бабёнку, уволакивая отсиженную ногу. Так побежал бы, наверное,сарай, утаскивая за собой отваливающиеся балки, доски.

Из здания вокзала на эстакаду вышли двое в красных повязках. Два сизаря. И сразу внизу, рядом с эстакадой, какой-то бич повис на бетонном заборе. С сеткой бутылок на руке. Не взял высоту. Влип растаращенно. Прыгун без шеста.

Сизым было лень идти к нему (пройти нужно было всю эстакаду, потом свернуть, потом спуститься ещё по длинной лестницеё к первому этажу вокзала, к забору с бичом) – пощурились на солнце и ушли обратно в здание.Бич сразу рухнул на асфальт, на задницу, разбив, расплескав все свои бутылки большим стеклянным половодьем. Да ятит вашу! – ворочался на битом стекленесчастный…Кропину было не смешно.

Пришёл в себя на небольшом базарчике. Рядом с пригородными кассами. Овощи продавались тут. Молоко, яйца. А также сметана, творог. Всё под невысокими навесами, на прилавках. Кропин глядел на сильно загорелые руки в белых нарукавниках, которые сновали над овощами и молочным, и на ум ему почему-то приходила Куба. Ноги мулаток, бешено выделывающие на кубинском карнавале.

Поколебавшись (гигиенично ли будет?), купил молока, тут же налитого ему в бутылку. Красная гипертоническая матрёшка приговаривала, наливая через воронку: «Чистая, чистая бутылка! Не боись! Кипятком мыла! Потом сдашь! Парное молочко, парное!» Молоко и вправду было свежее, очень вкусное. Кропин кивал женщине, когда уходил. Выпил больше половины.Икнул. Покрутил в руке бутылку. Вспомнил бича. Осторожно приставил бутылку к урне. И снова увидел печальное.

На тарном пустом ящике, воткнувшись в коленки локтями, сидел старик с подглазьями как с бляхами. У ног его, на грязной холстине валялись какие-то ржавые железки. Старик задумчиво посасывал табак из длинного наборного мундштука, полсигареткой начинённого. Весь вид старика говорил: жизнь, собственно, прошла, пролетела… Господи, кто же купит у него здесь хоть что-нибудь из этих железок? Здесь, на вокзале? Кропин присел, для вида перебирал всё на холсте. Может, так как-нибудь дать денег? Деликатно? (Старик даже не смотрел на покупателя.) Сколько стоит? – спросил. А сколько дашь. Старик выпустил кудельку дыма. Потом ещё одну. Кропин положил на холстину рубль, отошёл с трубой, на которую была навинчена гайка. Со сгоном. И куда его теперь?

Сгон, оглядываясь по сторонам, незаметно опустил в урну.

Сидел на низкой, без спинки скамье, один, сидел тоже облокотясь, как тот старик, взяв рукой руку, тяжело задумавшись. В душе вроде бы летал тихий ангел. У каждого бывают такие минуты… Покосился на присевшую на скамью женщину с девочкой лет пяти-шести, красиво одетой, с белым вздутым бантом на голове. Сама женщина тоже была во всём новом: строгий серый костюм, какие надевают сельские учительницы на праздники, на экзамены, красивые туфли на стройных ногах. На голове – уложенные косы. Тяжелые, улитовые. Узкое белое лицо… Тоже, наверное, они проездом. Кропин отвернулся. Блуждал взглядом. Однако услышал всхлипывания. А дальше неудержимый плач раздался. Рыдания.

– Что! Что такое! – как от тока подкинулся старик. И вскочил: – Что с вами?

Лицо женщины стало неузнаваемым. Перед Кропиным дёргалась, рыдала вдруг ожившая, страшно искажающаяся театральная маска! Одна из двух, что висят всегда в театре на занавесе! Челюсть хлопалась, точно привязанная, из глаз слёзы изливались как жар, как лава!

– Я… я… Мы! Помогите! Спасите! Мы… – Губы женщины дергались. В подбородке словно ёрзала кость.

– Да успокойтесь, успокойтесь! – Кропин метался возле женщины:– Прошу вас! – (Господи, да что же это!) – Ну, скажите, скажите мне, что случилось? Скажите!

Её ребёнок вдруг начал лезть, заюливать к ней в колени. Точно прятался, спасался. Словно не давал, чтобы она говорила. Охватывал ручонками. А женщина уже – как каркала. Куда-то вверх, в небо:

– Всё! Всё, мы пропали! Деньги! Чемодан! О, какие негодяи! Украсть!У женщины с ребёнком! О-о!

– Где? где украли? Когда?! – Кропин сидел уже рядом, прямой, дёргался от вскриков женщины.

– Сегодня! Как только с поезда! Утром! О, господи! Сумку! Чемодан!В сумке документы! деньги! билеты! О-о-о! В чужом городе! За тысячи километров от дома!..

Два-три человека приостановились, раскрыв рты. «У неё документы украли. Чемодан», – как мать, объяснял им Кропин, приобняв пригнувшуюся,невыносимо скулящую женщину, другую свою руку отдав ей на растерзанье.Её ледяным, мокрым, судорожно хватающим пальцам. «Идите, идите», – говорил уже слишком задержавшимся зевакам. А девочка всё дёргала мать за руку, плакала, перекашивая лицо: «Мама, не плачь. Мама…»

Женщина как-то взяла себя в руки, начала рассказывать, вытирая лицо платком. Они с дочерью были в Туркмении. Ездили к больной матери женщины, бабушке девочки. Не виделись три года. («Я учительница начальной школы. Любовь Петровна Журенко. Работаю в Приморье. В деревне Ракитовка. (Это от станции Дальнереченская ещё семьдесят километров. В сторону, в тайгу, на автобусе.) Попала туда по распределению. Так и осталась там. Десять лет уже прошло. Там и Вера родилась. В садик в старшую группу сейчас ходит. На следующий год уже ко мне пойдет, в школу».) Ну прожили они с мамой и бабушкой почти два месяца. И как ни тяжело было расставаться, как ни тяжело было оставлять больн